
Полная версия
Муромские фантасмагории
Сверху раздалось тревожное бряцание, мы синхронно вскинули головы; не беда, всего лишь птица. Я увидел в их лицах мгновение досады: ах, плутовки! Ну вот и прошла потеха. Я поднялся наверх под повторные благодарения и заверения в дружбе и закрыл люк в кувшин, достойный самой принцессы Пандоры. И вышел на дорогу уже бодрый от отдыха и впечатлений. На тракте мне повстречалась жирная баба в сарафане небесного цвета: запыхавшимися от жары подбородками она спросила, где можно ополоснуться, по-видимому, заприметив мои влажные волосы. Конечно я указал ей нужное место, добавив:
– Только будьте добры, прикройте люк.
В приподнятом настроении я шагал по придорожной прямой в нимбе солнечного зенита и своих добрых дел, когда завидел просторный шатер, откуда доносились ароматы шашлыка и специй. Только сейчас хищным ястребом мне вцепился в брюхо голод, и когда я зашел внутрь, ко мне треугольником подлетели трое грузин в своих лезгиночных нарядах, с саблями и позументами.
– Присаживайся, дорогой наш гость, отведай яств и выпей вод…
Мутимый запахом кухни я не в состоянии был противиться приглашению, в конце концов затем я и пришел. Меня усадили за диван, мягкий словно пуховая перина, рабы с опахалами гигантских фикусовых листов охлаждали мои раны, одновременно прогоняя липших на них мух. Слуги были молоды и стройные, животы их великолепно подтянуты, а на сухих плечах играли пучки мышц. Глаза по персидской моде подведены сурьмой. Загар, наполированный маслами, лучился от их тел, простенькие тюрбаны покрывали голову. Юноши хранили молчание, обменявшись друг с другом лишь шелестом диалога, который я не расслышал, по-видимому, на одном из восточных языков:
– У меня сопромат неуд.
– Доклады надо было распечатывать.
Затем вышла дюжина танцовщиц в ярких никабах. Девушки с обнаженными животами звенели золотыми браслетами и цепочками. Их тела извивались в змеином гипнозе. Грация переполняла шатер, я не мог выделить ни одной, столь прекрасны они были, столь стремительны их танцевальные перемещения. И вскоре после танца упорхнули хихикая, опять же бросая незнакомый диалект, который я толком не разобрал:
– Вчера нажрались ягуаров в Гагарке3, всю ночь блевала.
– Гастел, ты как сама?
– Ой, Манечка, ноженьки не танцуют.
Передо мной предстал коренастый карлик с непомерно большой головой, которую, по всей видимости, тяжело держать еще из-за огромнейшего носа, также сугубо грузинской типажности. Под ним топорщилась жесткая щетка усов, черных как смоль.
– Дорогой наш гость, – присовокупил к этому три-четыре елейных деепричастия, – предлагаю тебе кушать, сколько влезет, но с одним условием: если хоть что-то из приготовленного и поставленного на стол не съешь, очень сильно огорчишь своего покорного услугу, и тогда, тебе не сдобровать, – при этом лукавство его переполняло.
Но отказать себе в обеде я был не в состоянии, очарование атмосферы притупило осторожность:
– По рукам!
И не видел я, как повар ехидно тер ладони жестом хорошо состряпанного дела, сулившего выгоду, какую я не знал.
– Шашлык из тебя будет, – зло промолвил то, чего я слышать не мог, на свой лад заменив ш на щ.
Затем вышел на арену факир, который испускал длиннющие языки пламени, секрет его мастерства остался недосягаемым. На каком колдовском языке он думал? «Уму непостижимо так напиваться каждую ночь, будто бензин пил, от такого перегара сгорит все к чертовой матери», – помирал факир с похмелья.
Следом вошла и танцовщица с огромным удавом, покоившимся на ее плечах будто манто: сама дрессировщица словно сошла с тех самых заповедных грез моих ранних фантазий, когда грудь воображаешь объемной и неподвижной, когда еще так далека не идеальная правда. Блудно зазывал уголь ее глаз, в которых читается, что сие ремесло наслаждает всю ее суть и неделимо представляет ее гармонию. Должно быть она думает: «Да, я прекрасна, спору нет», но в голове ее тревожила иная мысль, которой я так и не узнал: «Если к вечеру не верну змея в живой уголок в школе мне больше не работать».
Подоспел шашлык, первое из блюд, прямо на шампурах, где мясо межилось с овощами: помидором, луком, перцем и чесноком. После первого шампура я насытился и уже начал задумываться о последствиях своей опрометчивости, на которую подвиг меня голод.
Какой же я болван, что зашел в с урчащим животом в шатер дядюшки Гурджо, надо было съесть хотя бы баушкин Лизин пирожок, что камнем опускается в нутро и сидит там сколько ему заблагорассудится. А таких у меня целых три.
– Хачапури! – провозгласил повар и официант, звеня саблей, внес лепеху, тесто которой бурлило от горячего ароматного сыра.
Я наскоро упер в глотку шашлык, подобно удаву долго проваливая его внутрь. Казалось, что в меня зашло мяса больше, нежели имел я сам на костях. Живот мой резало изнутри, он приобрел очертания пятого месяца. Поверх мяса закапала в желудок сырно-тестовая масса. Несмотря на вкус я чувствовал лишь боль. Официанты выжидающе наблюдали за моими потугами. Челюсти затекли от шашлычного жева, повар о чем-то коварствовал официанту. Тот отвечал ему что-то оставшееся мне неведомым с улыбкой:
– Позволь! Я отрублю ему голову!
– Не торопись, – а затем поклялся мамой, что я не осилю манты, огромных как коровьи лепехи, – а коли осилит, его ждет целая порося, которая разорвет его живот.
Принесли манты. Я растерянно смотрел вокруг не видя спасения, переводя взгляд с тарелки, по размерам тянущую более на спутниковую, нежели на столовую, на лица официантов, отличимых друг от друга лишь головными уборами: чалмой, тюбетейкой и папахой. Я подозвал одного и попросил соуса поболее, чесночно-сметанного. Тот лишь беспроблемно развел руками и принес нужную чашу, я ел и запивал алым вином пытаясь, уже не жуя, проглотить побыстрее положенное в рот, чтобы сделать очередной вдох.
Официант поглядывал стоит ли у меня на столе блюдо, чтобы до его приема принесли другое. Плавающие в сметанной тарелке манты лежали нетронутыми. Двое других стояли на входе и зорко наблюдали, чтобы я ничего не спрятал и не скинул. Что до побега, то я не мог и встать из-за стола, не то чтобы влачить ноги.
– Ест? – спросил повар.
– Ест, – ответил гарсон.
Затем произошла сцена, пьяный в умат факир и та самая обворожительная танцовщица с удавом на плечах выбежали в зал, последняя, по видимости, устроила скандал по непонятной мне причине. За громкой музыкой я не слышал их речей, похожих на заклинания языка древности.
– Мне опостылело твое пьянство, мерзавец!
– Ниночка, так надо для работы.
Я лишь видел как змей шипел на пламенеющий факел, казалось будто это боги Олимпа выясняют свое величие в поединке. Но вот и им предстояло удалиться, очень эпичная получилась сцена, эмоциональный спектакль.
Затем я встал из-за стола и все четверо ринулись ко мне, ликуя в преддверии веселой расправы.
– Что ж, биджо, вижу не осилил ты трех мантов, – произнес повар Гурджо, а затем угрожающе-переменясь, – готовься же сам пойти на манты!
– Дорогой друг мой, повар Гурджо, о чем ты молвишь? – отвечал я ему, – вот уже как четверть часа сижу я недвижимый голодом в ожидании твоего кулинарного изыска, посмотри внимательно, любезнейший и гостеприимнейший из хозяев, я ем уже то, что принес с собой, баушкины пироги с капустой, картошкой и черникой, с чесночной сметаной очень вкусно.
Повар Гурджо не веря своим ушам, своими глазами, полными разъярения, смотрел в залитую соусом тарель. Схватив нож и вилку, предназначенные для меня, гневно принялся пилить пироги. Попробовал он первый из них, ощутил сквозь толстый слой плотного теста капусту, с негодованием сплюнув, взялся за второй и проделал то же самое с еще большей брезгливостью, на сей раз внутри ему попался не растолченный ком картофеля, после чего схватил уже руками в нетерпении третий. Сделав несколько укусов теста, так и не добравшись до черники, бросил пирог обратно в тарелку и запил:
– Вижу я, то не мое блюдо. Не нутром, но хитростью одержал ты верх, коварный гость! – и поник повар Гурджо от того, что проиграл спор, и слезы брызнули из его глаз неподдельной досадой.
Повар Гурджо в исступлении пытался схватить шампур и проглотить его, так в таких случаях обязаны поступать грузинские мастера, не накормившие гостя. Но мы его вовремя удержали.
– Гурджо, – обратились пренебрежительно официанты, чье уважение он потерял, – мы уходим!
И удалились прочь держа ладони на рукоятях. Я тоже удалился, жалея старика, оставив повара Гурджо за бутылью одного из прекраснейших грузинских вин, выдержанного в наилучших традициях рекламных реплик. Такие вина пьют лишь с глубокого горя. Когда солнце зашло, а обида повара Гурджо осоловела, он распилил кусок черничного пирога, вкусил его, но к своему удивлению не сплюнул подобно остальным, а с вниманием своего жева продегустировал, затем еще отрезал кусок и, макнув в соус, также закинул в рот с еще большей осторожностью, будто боясь наткнуться на инородное тело. Так и доел его целиком повар Гурджо, прихлебывая вино, не торопясь и вдумчиво. А о чем думал повар Гурджо – так и осталось загадкой.
Влекло меня на обеденный дрем, кое-как я доплелся до ЖБИ4. Помню этот поворот в сторону вокзального моста-перехода, как меня торопил с сумками дед, которому постоянно виделось все в катастрофических красках. Так, если мы шли на поезд, то непременно уже опоздали, а если приходили до прибытия, значит где-то поезд сошел с рельс как когда-то показывали в новостях.
С того самого моста, по всей видимости, спрыгнул вниз паренек с моего дома, Серега, повторив наследственное проклятие матери, по причинам отсутствующим в мире реальном, но, должно быть, весьма веским. Место здесь тихое, привлекавшее всегда всякого рода разбойников и маньяков, в ночном ветре наблюдавших из высокого ковыля своих жертв. То и дело раздавался женский визг, мужской ор.
– Прошу, пощадите, у меня больное сердце! – это наши пресловутые муромские молодчики метелят незадачливого лоха.
Ныне ЖБИ холодил пустотой, но, говорят, что где-то в ночи можно увидеть синюю искру, которую связывали мистическим образом с убийствами. Мол, синяя искра загорелась в ночи вызывая зло или возвещая о его свершении. В основном история начиналась и заканчивалась на этой таинственной синей искре. Я по-свойски зашел на территорию ЖБИ и увидел руины индустрии, всюду развал и запустение средь громад, труб и разбросанных плит, словно кости из трупов динозавров торчали из них арматурины. Не порушенное, но просто оставленное не у дел на кладбище рыночных неустоек. Меня окликнул грубый голос: повернувшись, я никак не ожидал определить в его обладателе человека в сварочной маске; хотя кому еще здесь место? В голосе его звучала сталь с примесью чугуна. Сварочный аппарат в его руке гневно рявкнул, будто пес, предупреждающий чужака.
– Я лишь затем пришел, чтобы искать помощи, – стал придумывать я, – старая водокачка дала течь.
– До меня уже дошли слухи, что ее починили, – встал он на пути моей хитрости и выхода из ворот.
– О, чтобы ее отремонтировать требуется мастерство лучшего из сварочных умельцев, – я чувствовал прищур за темным стеклом, пытающимся отцепить мою лесть от своей мнительности.
Кто за маской? Я предложил ему бутыль грузинского вина, которая юркнула в мой карман в суматохе ресторана и печали повара Гурджо. Должно быть за маской он расплылся в улыбке. Я рассказал ему о своем сытном обеде, когда мы присели в тени и распили бутыль. Затем он пригласил меня посмотреть коллекцию его изделий. Незатейливый зверинец из подручных средств, в основном же из тех же арматур с налипшими на них опухолями из бетона. Были здесь и пауки, и стрекозы, и тараканы, отличимые друг от друга лишь одной деталью, будь то уплотненный центр, либо крылья из шифера, либо торчащие рогами усы. Покрышки срослись в ряд, имитируя гусеничные тела, металлические пруты грубыми углами сцепок замерли тонкими конечностями. Бросился в глаза массивный богомол, судя по всему, любимое произведение, постоянно дорабатываемое. Его передние лапы представляли собой вваренные пилы, фигуральнее некуда, а само тело – движок как от большегруза.
– Если завести движок механизм оживет, – сказал на богомола сварщик, – но я туда влезть не могу. Может ты попробуешь?
Я усомнился идее, и не потому, что слишком грязно и масляно в движке, чтобы туда лезть, но человек в непроницаемой маске оставался непреклонен и настоял:
– Полезай.
Только ближе моим глазам предстало, что детище снабжено подобием электроники, а также частями динамо-машины. Я влез в узкий проем коробки двигателя, после чего смог кое-как сесть. То, что должно завести механизм было недостаточным, о том я судил по скудости и простоте, которая отличает куклу от организма и макет от техники. О том я и крикнул сварщику, не зная, что он примет данность за личное оскорбление. Тогда-то и явила себя синяя искра, ворвавшаяся в мой чулан. Я опешил, опасаясь, что эти жгучие брызги окропят меня и лишь сильнее вжался в металл спиной. Тщетно я пытался перекричать процесс своего мурования, и лишь по его окончании прояснилась цель:
– Не выйдешь, пока не заведешь! – провопил он, словно в детском капризе, после чего ушел.
Я сидел там настолько долго, что от чревонасилия в ресторане повара Гурджо не осталось в моей утробе и чесночной дольки.
– О, величайший из мастеров, совершеннейший из декораторов и конструкторов, – позвал я.
На столь лестный зов явился сварщик.
– Я голоден, – молвил ваш покорный слуга, – а голод мешает мне сообразить задачу, которую я почти решил.
Жестяной умелец через небольшое отверстие сверху кинул мне внутрь булыжник:
– Вот тебе апельсин, – затем огромный ржавый болт, – а вот тебе огурец.
Меня накрывало уныние, однако, дабы не оскудела его рука, возблагодарил:
– Прекрасное угощение, щедрейший из нищих. Однако, где же видано, чтобы апельсин ели с кожурой? – театрально разыгрывал я, – если бы мог я своими слабыми пальцами очистить его, то насладился бы за милую душу. Сделай же одолжение, умелец из умельцев, смастери для меня острые и прочные когти, дабы я мог по достоинству оценить сию милость.
Мне казалось, что я услышал как чешется затылок, но затем сварщик принялся кустарить по моей просьбе, судя по бликам синего пламени. Вскоре в мою форточку ввалилось изделие – острые наперсники, которые, судя по всему, могли разорвать сталь.
– Благодарю тебя за сладчайший из плодов и уникальнейшее из изделий.
Его глупое легковерие металось за узкими просветами, наверное своими маленькими глазками чаяло проникнуть внутрь, чтобы оценить воочию мой фокус.
– Боюсь огурец твой не по силам зубу моему, – молвил я хитро, – а жаль, о, величайший, уверен, в сочности он не уступает апельсину, смастери же для меня зубы, способные раскусить сей плод, а уж желудок мой разберется с ним в два счета.
Жестянщик вновь озадаченно позудел, но, как и минутами ранее, дело свое сделал. И через некоторое время передал мне не вставную челюсть, а сущий стальной капкан с отточенными клычьями, способными перекусить наковальню.
– Благодарю тебя, о, превосходнейший из кустарей, за столь свежайший плод гряды индустрии, и за столь восхитительные зубы, что позволили мне его вкушать, – радовался я своей уловке, подстраивая под себя зубы.
Та же суета от тщетного любопытства меняла углы обзора за приваренной радиаторной решеткой, чтобы раскрыть мой обман, но видеть она ничего не могла, слыша лишь лязганье металла. То я, прогрызающий и рвущий когтями чрево богомолово, ставшего мне темницей. Но вот, наконец, я выбрался головой, откусывая жестяные листы по окружности будто тля листы орешника. Каково было удивление чудо-сварщика, когда он увидел сталь когтей, вырывающих металл, и силу челюстей, его выкусывающих. Чумазый и насквозь пропитанный стоялым маслом я очутился снаружи своего гаража насупротив своего пленителя. Я прикинул синюю искру в его руках, что могла ожечь меня, а он – хищные приспособы, творение его рук, ныне служившие рукам моим и зубам, которые рвали металл. Так мы прошлись по кругу, как дворовые коты, не приближаясь и не отходя.
– Пока сидел я голодный, – начал я, – силы меня покидали, мои мышцы тонкли на моих глазах, и вот о чем я подумал: сколь мало мышцы на твоих изваяниях, что они не в состоянии двигать костями.
– Что же мне делать, мудрейший из пленников? – вопрошал жестяной рыцарь.
– А вот что, – сделал паузу ваш покорный слуга, – налепи на них бетонного раствора, как пластилин на спичку.
Сварщик восхитился моей идеей:
– Помоги мне замешать бетон, о, умнейший из умов!
Дело было не из легких: предстояло бежать по поверхности старой бетономешалки, от которой осталась лишь смесительная груша, чтобы раствор обрел пластичность. Но это уже совсем другой сказ.
– Помоги же мне отмыться от этой черной грязи, – просил я в оконцове после.
Я принял керосиновую ванну, боясь пустить в ней воздух, не то что бы закурить. Пока тектоническое мясо приживалось к конечностям обитателей музея ЖБИ я тронул в путь смердя керосином. Так пах триумф.
Следом мне предстояло посетить совхоз. Тот самый, где мой дед когда-то работал участковым. Дед тот, которого я никогда не видел, ибо он утоп на северном Диксоне за штурвалом буксира задолго до моего рождения. Знал я о нем это и то, что он любил выпить, а когда выпивал наводил табельное на ребенка, моего отца, и предоставлял баушке Лизе ультиматум: «Давай, ни тебе, ни мне». Пройдя через обилие полевого разноцвета: клевера, ромашки, василька, зверобоя, душевно перекусив щавелем, я завидел пресловутый совхоз, напротив коего блестела новенькая АЗС British Petroleum.
На дороге мне повстречалось двое стариков – обоих полов. Они яростно ругались из-за скотины, коровы, принадлежность которой и была предметом спора. Я представился, они, услыхав мою фамилию, тут же смирили свой тон, возрадуясь моему возвращению, наравне с Христовым. Повели меня в милицейский пункт, с затертой табличкой, где в облупленной краске различалась моя фамилия. Покосившаяся дверь вросла в осевший створ, причудливый громоздкий ключ был подан мне старостой. Приложив все усилия дверь я открыл, чем лишь усилил впечатление избранности. По округе разбежалась благая весть, а мне на плечи накинута серая изъеденная молью шинель, водружена фуражка, чья позолота опала, оставив обнаженный алюминий на кокарде и ремешке, даже выдали табельное. И суд, и пир вершились одновременно, а мое феодальное слово чередилось с тостами. И разведенная чета не могла поделить порося, не пропустившего ни одного слова, где решалась его судьба. Соломонова хитрость пришла мне на ум, я направил на зверя старый Макаров, муж и жена бросились к нему, заключив будто дитя в объятия, столь широкие, что они простерлись и на супружеские плечи. Животина радостно захрюкала, тем самым хваля мою прозорливость. В самый разгар шумного разлива, когда с двух сторон к моим плечам прижимались плоскими грудями девы, явился некто, старик с седыми и жесткими бакенбардами.
– Самозванец, – ткнул он в меня перстом.
На лицах пожилых проступило крайнее изумление, молодые недоумевали, так вторые пытались добиться от первых разъяснения, которое где-то присутствовало, но было еще неуловимо.
– Участковый вернулся, – пронесся суеверный шелест.
– А, милостивый государь, позвольте поинтересоваться, – заметался хмельной мой язык, – кто Вы такой в самом деле?
– Участковый! А фамилия моя… – и он назвал фамилию мою.
Но замешательство было недолгим, подсказка влетела в мое ухо шепотом из толпы:
– Вот те на, тридцать лет не было участкового, а тут сразу двое в один день.
Ситуация столь серьезная, на диком западе разрешавшаяся лишь стрельбой, ныне же доводить до нее немыслимо, и в ход должно идти простое мирское объяснение. Но полдень был чересчур палящ, в летнем жареве скворчал взор, тем удивительнее что от старика веяло северным ветром, а сам он стоял в зимнем одеянии. Меховая ушанка по-деревенски своевольно развалилась на его темени, одним ухом свисая вниз, а другим лежала поверх плашмя. У нее было свое собственное удивление.
– Я не утонул, я жив, – крайние убедительно говорил он, – но мне пора на буксир.
– Постой же! – и я поведал ему кем на самом деле ему являюсь.
Рассказал я и ему его собственную историю, послесмертья, к моему удивлению она для него стала новостью.
– Не за тот стол ты сел, внук мой, – вглядись в них, – это все покойники. Двенадцать человек, что сгорели во время пожара в новогоднюю ночь на новое тысячелетие. А остальные ничем не лучше. Тех, кого совхоз привязал по крови. Зря ты испил и вкусил за тем столом.
Я глянул на другой стол. За ним сидели двое: угрюмец, местами седой, этакий опальный молчун и тихий пьяница, и девица, простовата и неказиста, по летам дочь, совсем невесел их пир.
Затем послышался протяжный истошный вопль. В порослях бурьяна стояла дева, вымазанная будто черной смолой, то кровь, запекшаяся в безразличном солнце, бездушном свидетеле.
– Злое дело. Жертва, что привязана по крови к своему убивцу. С места сойти не может.
Продолжительный вопль не умолкал, становясь все выше. И как-то ярче засветило солнце, пробиваясь под мои закрытые веки, и смолк глас вопиющей, и в лучах мне явился ангел, удивительной красоты и чистоты. Ласковой улыбкой и нежными перстами коснулась она моей щеки. После этого она, укрытая белоснежной тканью, легким лепестком приземлилась за столик на двоих, двукратно приумноженный, ибо мой дед, уже в белой рубахе и брюках, тоже устроился там.
После этого мою щеку зажгло, то огульный огромный слепень привел меня в чувство. Я придремал на остановке, возле меня остановился с дизельным выхлопом автобус, но мне он был уже не интересен, так я возместил гордыней за гордыню.
На доске, предназначенной для расписания автобусов, сплошняком налеплена реклама. Где-то средь всех этих куплю, продам, приму в дар, нашлось место и для розыскного объявления о поисках Алевтины Мокшаровой. Истомленная зноем отцветшая фотография, на кою уже бессердечно налепили рекламу ритуальных услуг. Алевтина не была красавицей, но в свете трагедии показалась мне довольно миловидной, возможно это лишь жалость.
Рядом же была и фотография Анжелики Крапивиной. Тоже чем-то прельщавшей. Еще свежа типография, ее найти пока не удалось.
Мой дальнейший путь был овеян запахами выпаса скотины и достигал своего апофеоза. Я как раз проходил мимо переезда, где из совхоза в сторону железной дороги шли люди: старики, взрослые и дети, что волокли свою поклажу. Старик лишь добавил хмельно и достаточно отрывочно:
– А куда нам идти? Больше некуда.
– Молчи, Афанасий, из-за твоей керосинки сгорели.
– То Прохор Цыбульский пьяный с сигаретой уснул, – оправдывался Афанасий и даже пытался приправить горячностью, – наверняка он, – уже виновато добавил.
– Так где же сам Цыбульский? Сгорел поди.
– Такие проходимцы в огне не горят, в воде не тонут. Сбежал, прохвост. Родные мои, почто детей мучать, вертаемся, отстроимся, – душевно одергивал погорельцев Афанасий.
Самого Прохора Цыбульского не было, видать выгорел вместе с душой, а может у него были более родные ему места, в которые он отчетливо знал путь. В летней ряби растаяло видение.
Мой путь подошел к концу, по правую руку я оставил камышовые заросли, тоже таившие немало секретов, по левую – автобусный парк. С поворота до Старого Южного5 рукой подать, не важно левой или правой. Будучи взрослым я вновь осилю это путешествие, и, уверен, оно будет столь же увлекательным.
ВИОЛЕНСИЯ
Виолетта, поверьте, ей не нужна фамилия, сейчас вы узнаете почему, дорогие друзья. Она жила в совхозе и исчезла в пик серии убийств. Таким образом, версия о ее пропаже уже леденила душу. Виолетта была подростком в пору своего расцвета на пути становления женщины, волосы ее – переплетение золота с бронзой. Кожа впитала в себя летнее солнце и стала карамельного цвета. Уходила она в джинсах и розовом коротком топе. В юности своей, проявляя дерзость, могла она по три дня и три ночи не появляться дома, меняя маршруты и места своих удовольствий. Так опрашивали троих ее единовременных ухажеров. Конечно единовременных не настолько, чтобы они оказались все в одном месте и в один час с ней. Один показывал час утренний в Южном микрорайоне, второй – час вечерний в Африке и, наконец, ночь ее обнаружилась на Казанке, а далее домысливались события трагичные, проводилась роковая тропа через железнодорожный узел и пролесок к совхозу. Путь обессвеченный и безлюдный. Этот прогал промеж вокзала и совхоза, охотничьи угодья, где на одиноких девушек и женщин смотрят из ночи два хищных глаза. Страшные расправы чинил маньяк над своими жертвами, насилуя и закалывая, смакуя плоть, кровь, страх и боль, упиваясь их предсмертной слезой в надежде на милосердие того, кому оно неведомо. Перерезанные горла, отрезанные груди и гениталии, истерзанная, изгрызенная плоть. Не человек, но истинный дьявол бродит в ночи по злополучному периметру. Где то наша красавица Виолетта обрела жуткую кончину? Ее не могли найти ни живой, ни мертвой.