bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 11

– Хорошие лошади у тебя, Никита!

– Хороши, да мало. Если залежь или целину пахать – и мерина с кобылой надорвешь, и сам намучишься. Это мои друзья и помощники. Денно и нощно о них пекусь, ведь крестьянину без лошади что птице без крыльев… А что вы сегодня делать хотите? – перевел на другое разговор Никита. – Начальства из волости ждать? Да оно, может, неделю целую не приедет. Что вы будете время горячее терять? Время-то теперь какое – летний день год кормит. Начинайте сегодня же покос. Пусть кто-нибудь один останется на случай, если начальство приедет. Начальство-то к нам только спешит подать собирать, а по делу не дождешься. Речушка-то наша Киргой зовется, вот прямо за ней пусть и косят, по лесным еланям[3] нынче травы добрые.

А ты, Василий, хочешь – со мной езжай. Версты за две отсюда мой покос. У меня много кошенины грести надо, да и метать поможешь: одному, сам знаешь, стог метать несподручно, а Анфиса-то моя тяжелая ходит. А уж завтра с утра – тебе покосили бы…

Елпанов согласился. Ожидая Никиту, они с Пелагеей наскоро поели. Подъехал на телеге Шукшин с Анфисой. У них был припасен бочонок квасу, большая корзина съестного. Василий мигом запряг Каурка, и все тронулись на покос.

Солнце давно уже взошло; на разные голоса пели птицы, где-то вдали куковала кукушка. Дурманящий аромат разнотравья кружил голову. Кругом все цвело, благоухало, пело, вознося гимн солнцу, вечному источнику жизни.

– Красота-то какая здесь, – вздохнул Василий, оглядывая травянистую пойму Кирги.

– Оно верно, что красиво, вот комаров бы поменьше, – ввернула Пелагея.

– Ничего, комарье не век живет, – засмеялся Никита, – обкосим вот травы, враз его поменьше станет, а к Ильину дню совсем исчезнут кровососы, разве только в глухих сограх[4] останется. Вот, глядите, и мой покос!

Слезли с телег, стреножили и пустили пастись лошадей. Можно было начинать косьбу.

– А ну, Василий, дай-ка я косу твою отобью и направлю!

– Что я, сам, что ли, без рук?

– Да я не в обиду тебе, по-нашенски тебе косу налажу, под нашу зауральскую траву!

– Коли так – спасибо, – протянул ему косу Елпанов.

Никита мигом отбил косы Василию и Пелагее. Потом, широко расставляя ноги в броднях[5], легко, как бы играя, пошел первым, ведя широкий – оберук – прокос. За ним встал Василий, потом Пелагея, чуть дальше – Анфиса. Она была на последнем месяце и оберук, как и Анка, старшая дочь, не косила.

– Ты, Нюрка, от кустов заходи, там трава помягче, – подсказал Никита, – а еще лучше сюда иди, здесь твоя косьба, – засмеялся он, показывая дочери густой куст смородины.

Как ни старался Василий держаться за Никитой, но не смог, хотя у него скоро от пота рубаха прилипла к спине.

Собираясь обедать, достали с телеги большое глиняное блюдо, деревянные ложки, Никита нарезал хлеб. Анфиса с Нюркой приготовили чудесную окрошку из огурцов, яиц и лука. Были и сметана, и молоко, и вареное мясо. Елпановы, только недавно проделавшие много тысяч верст на пути из родных мест, успели подзабыть о такой вкусной еде, а дети с жадностью набросились на молоко и сметану.

Василию и Пелагее стало неловко, а Никита все посмеивался:

– Что, ребятки, вкусно? Вот оставайтесь жить у нас в Прядеиной – каждый день будете так кушать!

Напоследок Нюрка достала с телеги свою корзинку, где были репа, морковь, горох, бобы, поставила корзинку в кружок обедающих и стала угощать Васильевых ребят.

После обеда немного отдохнули.

– А что, зверье-то вас шибко долит? – спросила Пелагея. – Вон леса кругом какие, знать, волков видимо-невидимо!

– Всякого зверья хватает! Лоси сохатые, козлы дикие, медведи, рыси… Птицы всякой – пропасть!

– А… волков? – спросила Пелагея, опасливо поглядывая на темные ельники. – Вон леса-то дремучие какие!

Шукшин прыснул от смеха и принялся ее успокаивать:

– Не робей! Сейчас лето; летом всякий зверь сытый… А вот зимой, особенно к весне, на Евдокию, едешь, бывало, один из Ирбитской слободы, так страшновато бывает… Как завоют волки со всех сторон, да если еще лошаденка неважная – всех святых вспомнишь! За мной, как-то было дело, долго гнались, проклятущие. Это ладно, что Гнедко у меня шагистый – быстро от них умотал! Я ведь тут какой год живу, всяко бывало, прямо к избушке и в пригон волки заходили. Думаешь, пальнул бы, да где его, ружье-то, возьмешь. Собак во дворах разрывали у некоторых. Спервоначалу шибко долили, волки самый каверзный зверь…

Солнце уже пошло на полдень, поспела грести кошенина. Гребли уже все, даже Петрунька и тот помогал. Волокушами стаскали сено к месту будущего стога. Никита хотел подсадить Настю на лошадь в седло, но она испугалась (в их деревне не принято было девчонке ездить в седле).

– Ты что это, Настасья Васильевна, верхом не умеешь ездить? Нехорошо, учиться надо. Здесь без разницы, у нас что парнишки, что девчонки – все верхом ездят. Вот смотри, моя Нюрка как умеет. Что бы я без нее делал? Казак настоящий! И в седле, и без седла ездит. Всю весну на гусевой ездила, и пахали мы с ней, и боронили. Верхом чуть ли не с пеленок. Что поделаешь, раз наследника бог не дает. Вот разве на этот раз будет…

Сено сметали, большой стог получился. Работу закончили, как раз когда солнце уже подходило к закату.

По дороге домой Никита остановил своего мерина и кнутовищем показал на березовый колок:

– Третьего дня ночью дождичек пробрызгивал, надо бы поглядеть – первые грузди должны появиться.

И в самом деле – набрали полную корзину груздей.

Василий дальше поехал с Никитой.

– Телега твоя мне понравилась, – пояснил он, подсаживаясь к тому в телегу. – Как она – на ходу легкая?

Шукшин приосанился:

– Как же нелегкая – ведь для себя делал-то, этими вот руками! Ты, как домой приедем, мастерскую мою посмотри. Я ведь не только телегу изладить могу – кадушки, ведра или чашки-ложки из дерева, бересты да глины… Вишь, Василий, каторга-то не только мучит, но и учит! Многому я там научился, всяких умельцев перевидал. Вот есть у меня думка одна: надо бы попытаться самому кирпич делать. Глины по крутоярам у нас – завались. Я пробовал уж ее замешивать – похоже, для кирпича годится. Вместо глинобитной – кирпичную печь с трубой сложить можно. В Ирбитской слободе видел такую у одних хозяев. А печь с трубой – это куда как хорошо! Дыму в избе нет, весь через трубу на волю выходит…

Сейчас даже дома из кирпича стали строить. Но это богатеи, а нам хоть бы пока печь с трубой. Я уж пробовал глинобитную с трубой делать – не выходит ни черта! Вот до весны, бог даст, доживем – непременно испробую кирпич делать.

– Кони у тебя, Никита, добрые! – перевел разговор на свое Василий. – Мой Каурко супротив них вроде жеребенка…

– В Ирбитской слободе я Гнедка своего у одного татарина купил. Вместе каторгу отбывали, да с тех пор и стали мы с Абдурахманом друзьями. Ты, если задумаешь лошадь покупать, – езжай к татарам. Они все лошадники, в крови это у них, и никудышных лошадей не держат.

За разговором и не заметили, как заехали в деревню.

– Ну, теперь милости прошу к нашему шалашу. Вместе работали, вместе и ужинать надо! – пригласил Шукшин, подъехав к своему подворью.

Отворили ворота, въехали в просторный двор. Анфиса пошла доить коров, наказав дочери собирать на стол, а Василий с Пелагеей направились к колодцу умыться. Колодец был с высоким бревенчатым срубом, у которого стояли кадушки с водой. От колодца проведен лиственничный желоб в колоды в пригон к скоту. Везде и во всем был виден порядок, чувствовалась рука основательного хозяина.

– Доброе у тебя, Никита, хозяйство, – оценивающе промолвил Василий.

– А как же! Без хозяйства нам никак нельзя. Не потопашь, дак и не полопашь. У нас ведь тут заработать негде, разве что кому кадушку сделаю. Здесь у нас каждый хозяин должен сам все уметь делать, у нас все свое, самодельное. Ладно, идите, ужинать не на воздухе, а в избе будем: что-то мошкара заклубилась, не к дождю ли? Нам-то средь покоса он и вовсе ни к чему!

Перед ужином Никита подозвал дочь, наказал ей отвести своих лошадей и мерина Елпанова в ночное. Он вынес из избы войлок, положил на спину Гнедка, чуть-чуть помог Нюрке, и та мигом пушинкой взлетела на коня, умело разобрала поводья остальных лошадей и выехала из ворот.

– Ты смотри у меня, сильно не гони – с троими-то не справишься, неровён час, еще слетишь. Шагом езжай! – только и успел он крикнуть вслед дочери.

– Ох и девка у тебя бедовая, ей бы парнем быть! – сказала Пелагея.

– Помощница она и мне, и матери, – ответил на это Никита, – да что поделаешь, девка, известно, не домашний товар: осенью одиннадцать будет, лет семь-восемь еще пролетит, и придется отдавать в чужие люди…

Вошли в избу. Анфиса успела уже подоить коров и несла два подойника молока. Пелагея вспомнила свою Пестренку и прослезилась.

– Что же это ты разрюмилась, Палаша? – спросил Василий. – Видишь, живут здесь люди, бог даст, и мы жить будем.

Изба у Шукшина была просторная. В углу – большая глинобитная печь, над печью, у самого потолка, в полтора бревна прорублено окно для выхода дыма; когда печь не топили, окно было задвинуто ставнем-задвижкой. В противоположной стене окно поменьше – поддувало. Еще два окна были для света, зимой эти окна затягивали брюшиной или пузырем от большой скотины. Рядом с печью голбец, двери в подполье и большие полаты[6]. В другом углу избы стояла самодельная деревянная кровать, отгороженная холщовой занавицей[7], разрисованной красками из ивовой коры и коры краснотала. В переднем красном углу была вделана в стену божница, где стояло несколько икон. А под божницей большой стол, накрытый домотканым настольником[8].

К столу приставили скамейку, и все сели ужинать. Вся посуда на столе – своедельная, промеж глиняной была и берестяная.

Зажгли лучину, и хозяин, усаживаясь за стол, заметил:

– Это сколько же мы дерева на лучину переводим… Ведь, почитай, всю зиму вечерами и ночами сидим, всю работу при ней переделываем! От лучины дыму в избе много, да что сделаешь? Это господам с руки всю зиму-зимскую свечи жечь. Помню, бывший мой барин походя их палил, а работа-то у него была – в карты играть… Вот опять дни на убыль пошли. Петр и Павел день убавил, уж не ты ли это, Петрован? – и щелкнул Петьку по носу.

– А ты, дядя, не дерись!

– А вот у нас будет Илья-пророк, он час уволок. Правильно я говорю, мать, или нет, что у нас беспременно должен быть Илья? Хватит нам для чужих людей жить, надо и для себя, чтоб наследник был! Слышишь, мать?!

– Ладно, ладно, не болтай лишнего, и дочь будет – никуда не денешь, кормить будем.

За ужином хозяин неожиданно предложил Василию и Пелагее:

– Вот что я надумал: вы поживите-ка пока у нас в малухе[9]. Мы сами там почти три года прожили, пока избу не построили. Малуха теплая, дров не много понадобится!

– Да как же это… – Пелагея вопросительно поглядела на Василия. – Неловко как-то…

– Неловко, говорят, на потолке спать: одеяло сваливается, – засмеялся Никита, – а я вам от души предлагаю! Ежели согласны, так сегодня в избе переночуете, а завтра же ваши пожитки в малуху-то и перетаскаем! Не на берегу же речки вам жить, пока строиться начнете.

– Да какие у переселенцев пожитки-то, – вздохнув, отвел взгляд Елпанов, – а на добром слове – спасибо! Подумать мне надо…

– Ну, утро вечера мудренее, будем тогда спать укладываться. Боюсь, как бы погода не испортилась в сенокос-то. А потом работы пойдут одна за другой – только успевай поворачиваться. Вон ныне, слава богу, рожь неплохая уродилась…

Наутро Василий отправился к переселенцам-односельчанам, а Пелагея с ребятами пошла помогать Анфисе полить грядки в огороде. Полили огурцы, капусту, взялись поливать лук, который уже пошел в головки. Огород был большой, картошки посажено много. Остальное занимали грядки с мелочью. Пелагея никогда не видела таких больших огородов в своей деревне.

– Огород-то у вас никак десятина целая! Не то что дома у нас. Там картошку помалу на грядки садят, а растет она плохо.

– Мы-то огород и навозом, и золой удобряем, и трунду[10] в прошлом году навозили, да здесь вообще картошка растет хорошая. Картошки садить надо больше, она хлебу замена и скоту корм. На хлеб ведь не каждый год урожай. Мы здесь десять лет живем. Всякие годы бывали, то засуха одолевала, то саранча налетала. А то градобоем всё выбивало. Нередко коренья и траву доводилось есть.

Как мы поселились здесь, о картошке слыхали только, а ее самое, голубушку, в глаза не видывали. Это наши мужики издалека откуда-то привезли семена. Не зря картошку, люди говорят, и в Расее, и в Сибири вторым хлебом кличут: мы с ней, почитай, не расстаемся.

Вместе с Никитой накосили Елпановы доброго сена. Никита радовался, что погода стояла хорошая и с сенокосом удалось быстро управиться. «Один горюет, а артель – воюет», – подмигивал он Василию. Наедине с женой Шукшин не раз повторял:

– Ну подвезло нам нынче, мать, с Василием-то да с Пелагеей… А то ведь в страдную пору работников днем с огнем не найдешь!

– Вовремя поселенцы приехали! Почитай, всей деревне пособили с покосом, – судачили в Прядеиной.

…Скоро из Белослудского приехали волостной староста и становой пристав. В Прядеиной собрали сход. Из казны новым поселянам выдали на обзаведение по пяти рублей на взрослую мужскую душу и освободили каждого на три года от подушной подати.

«Нелишка отвалили, – чесали затылки переселенцы, – ну что на пять-то государевых рублей купишь? Лошадь добрая али корова стоят двенадцать и больше… Разве что семян, ржи хоть десятину засеять купишь – и все, опустел кошелек!»

Василий Елпанов вдрызг рассорился с кумом Афанасием. Когда он пришел к Афанасию после покоса, тот такой разговор повел:

– Ты что это, кум, не в работники ли к Шукшину нанялся? Не успел на место приехать, а уж с каторжанами якшаешься, одной ложкой с ними ешь, а своих сторонишься! Как бы после плакать не пришлось! Эх, Василий, что бы твои родители на это сказали?

– Ладно-ладно, я уж сам родитель, из маленьких-то давненько вырос! Что тебе каторжане – дорогу перешли, что ли? Они такие же люди, как и мы!

– Руки-ноги у них такие же, а в нутро ты им заглядывал, что у них на уме-то, ты знаешь ли? – наседал Афанасий. – Вон я послушал, что говорят про братьев Прядеиных. За разбой по большим дорогам их сюда выслали. Купцов они грабили. А ты с прядеинцами дружбу заводить?!

– Вольно тебе корить-то меня, раз у тебя две лошади и сын-помощник. А я один как перст, дети малы… Каурко один, а бабу в оглобли не поставишь! Целину ведь пахать надо, хоть ржи попервам с полдесятины посеять.

– Ну, коли однолошадный ты, дак думать надо было: надо ли, нет ли переселяться тебе?

– А припомни-ка: на сходе перед отъездом мы поклялись помогать друг другу в большом и малом! Зачем ты тогда пустые слова на ветер кидал?!

– Да я уж сто раз покаялся, что поехал сюда, – плюнул Афанасий, – не сиделось дома, так вот теперь и живи тут среди воров да разбойников!

– Ну так обратно езжай, никто не держит!

– Да уж теперь здесь придется хоть выть, да жить… Ловко тебе зубы-то Шукшин заговорил!

– Ты, Афоня, Шукшина не трожь, знающий, дельный он мужик, работящий. Нам с тобой еще надо у него поучиться, как хозяйство вести.

– Ну-ну, поживем – увидим! Больше и слова тебе говорить не стану! Может, сам поймешь что к чему, немаленький.

…После этого разговора кумовья встречаться почти перестали. А Василий Елпанов сказал Шукшину:

– Коли не передумал пустить нас с Пелагеей в вашу малуху, так мы готовы переехать!

– Вот и ладно! – ответил Никита. – Стало быть, и поживем, и поработаем вместе!

Скоро некоторые переселенцы – те, кто победнее, пошли в работники. Никита дал Василию лошадь вспахать целину под рожь и пообещал помочь семенами.

Когда поспело жнитво, все взялись за серпы. Нюрка жала за взрослую, младшие девчонки тоже учились жать, но пока больше резали себе пальцы серпами. Рожь стояла стеной, густая и высокая – намолот хороший будет.

После обеда Анфиса, дохаживавшая последние дни, занемогла.

– Ой, что я тут с тобой буду делать, в поле-то? – всполошилась Пелагея.

– Я много уж рожала, живых, правда, только двое осталось… И всегда легко и быстро… Может, и на этот раз, бог даст, так же будет. Там у меня пеленки… в узелке собраны, – с трудом выговорила Анфиса.

И когда ей стало невмоготу, шепнула Пелагее и ушла на край поля, где за кустами стояла телега. Так, под телегой, на краю ржаного поля, в канун Ильина дня и появился на свет долгожданный наследник Никиты Шукшина.

Всего два дня роженица пробыла дома, а на третий поехала в поле.

– Страда ведь теперь, лежать-вылеживаться некогда, – сказала она Пелагее, когда та спросила, не рано ли ей снова браться за серп.

Младенца Анфиса возила с собой в поле. Деревянную резную люльку Никита сделал загодя; мать сшила из холста маленький полог. Люльку вешали под него на поднятые тележные оглобли.

После ржи Шукшины и Елпановы сжали пшеницу, оставив напоследок овес, ячмень и горох. Страда подходила к концу; мужики стали возить снопы на гумно, складывали их в скирды. Завертелся обычный круг нескончаемых крестьянских забот, из которого Никита и Анфиса лишь ненадолго вырвались, когда из Кирги приехал приходский священник. Обычно в страдную пору жители Прядеиной приглашали батюшку, когда появлялось несколько новорожденных младенцев. Так было и на этот раз. У Никиты и Анфисы родни в деревне не было, а соседей на крестины решили не звать.

Младенца, которого родители в разговорах меж собой уже стали называть Илюшкой, батюшка Ильей и нарек; окрестив в Прядеиной еще двух-трех младенцев и получив положенное за свершение обряда крещения, он уехал в Киргу. Крестным отцом Илюшки назвали Василия, а крестной матерью – Нюрку…

Стали убирать коноплю и связывать в небольшие снопики. Конопля вымахала выше человеческого роста, с толстым стеблем выворачивались целые комья земли. Чтобы обивать ее, мужики привозили на поле большие чурки. От конопли шел терпкий, дурманящий запах, и к вечеру разбаливалась голова. Но в Прядеиной каждый хозяин старался сеять ее побольше. Из конопляного волокна делали веревки, конскую сбрую, мешки, а когда плохо вырастал лен, конопля шла на посконную одежду. Из конопляного семени выжимали ароматное масло, жмыхом кормили домашнюю скотину. Только убрали коноплю и лен, глядь – уже пора копать картошку, овощи с огорода убирать …

Незаметно подошло к концу короткое зауральское лето. Отыграло зарницами дивных соловьиных ночей, с волшебным светом луны, полное неги и очарования, когда все в природе до самой малой пичужки живет, любит, дает жизнь другому. Началась золотая осень, прошла красно-желтым пожаром по окрестным осинникам и березнякам, одарила алыми бусами, словно девушек, рябинки. Небо разлилось бездонной озерной синью и начало золотом посыпать землю, поседевшую от первых заморозков. Не стало утренних тихих зорь с девичьим румянцем. Настала в природе пора увядания, тихой молчаливой грусти. Природа как бы жила воспоминаниями своей буйной молодости. Тихо в лесу в это время, только шуршат под ногами листья да задира ветер-листопад прошумит в вершинах и сбросит на вас целую охапку листьев.

Кое-где в лесу еще можно найти крепкий гриб-боровик, а на лесной полянке – хоровод волнушек; на старых вырубках возле пней теснятся целые семьи опенков, в сосняках поспела брусника, на болотах – клюква. Богата и щедра природа Зауралья!

В хозяйской малухе

Переселенцы из Новгородской губернии – те из них, кто не продал лошадей и ухитрился сохранить какие-то сбережения, начали рубить лес и строить жилье, кто какое мог, на новом месте. Большинство же лошадей продали; деньги, в том числе и «государевы», мало-помалу разошлись, и такие переселенцы остались ни с чем. У них был один выход – наниматься на работу к местным зажиточным хозяевам, идти в батраки, что чаще всего означало работать «из хлеба» и ради какой-нибудь мало-мальской одежонки.

Кум Василия Елпанова, Афанасий, рубил себе избу с сыном Иваном. Тому пошел шестнадцатый год. Когда отец привез его с собой в Прядеину, Иванко был совсем еще парнишкой. За лето он вырос, раздался в плечах – быстро мужать заставляла работа. От темна до темна за речкой Киргой, на выбранном Афанасием месте стучали и вызванивали топоры. Рубили лес, ошкуривали бревна и тут же принимались углем чертить на бело-желтой, пахнущей лесом древесине пазы и топором вытесывать их. Жили они сначала в балагане, но к осенним заморозкам вырыли землянку и в ней сделали глинобитную печь – стало теплее. Для лошадей устроили загон, крытый еловыми ветками, стали рубить сруб под конюшню.

Шукшину давно нужен был человек, который помогал бы управляться с хозяйством. Не раз он звал Василия, но тот в батраки идти не хотел: надеялся рано или поздно зажить своим домом. Однако на зиму он с Пелагеей остался в малухе Шукшиных. Спервоначалу Василий с Никитой порешили так: рубить «красный» лес для нового амбара на подворье Шукшиных, вывезти возку сена и дров на зиму, потом нарубить и вывезти лес для Василия, чтобы он начинал строить дом.

Пришло время чистить куделю[11]. В жарко натопленную баню с гумна стаскали снопы льна. Обмолоченный, пролежавший на лугу три недели под осенними дождями и обильными росами, почерневший лен сушили и мяли в деревянных мялках, отминая кострину[12], затем трепали, чесали сначала щеткой из боярышника, потом щеткой из щетины. Теперь белоснежный лен можно было прясть. Долгие зимние вечера и ночи проведут бабы за прялкой при свете лучины. Конопляную посконь и липовое лыко сначала выдерживали в речных заводях-мочищах, потом сушили и делали мочало для кулей, рогож и конской упряжи. Бабы за совместной работой сдружились; работящая Пелагея понравилась Анфисе, вдвоем они быстро очистили куделю. Им помогала Нюрка, которой пошел двенадцатый год, а значит, старшие и с нее требовали работу, как со взрослой. Вторая дочь Никиты, Танька, а заодно с нею и Настя тоже училась прясть. Илюшке шел третий месяц, это был крепкий, здоровый ребенок. Он целыми днями или спал, или просто лежал и «гулил» в люльке. Анфиса, не отрываясь от прялки, время от времени покачивала люльку ногой и продолжала работать. А работы хватало всем. Женщины пряли, а мужики чинили дратвой[13] порванную конскую упряжь или шили бродни и обутки[14].

В долгие осенние вечера, чтобы жечь одну лучину, все собирались в избе Шукшиных, и у всех была работа.

Елпанов и Шукшин исподволь приглядывались друг к другу. Василий был моложе Никиты, житейского опыта у него поменьше было, и прежде ему казалось, что Никита был как все, только отличался веселым, общительным характером, умением быстро заводить знакомства и везде становиться своим человеком. У него всюду были друзья и приятели – не только в Белослудском, но и в Харлово, и в Ирбитской слободе. Василий мечтал купить вторую лошадь, о чем не раз говорил Шукшину:

– День и ночь думаю об одном и том же: как мне к весне второй лошаденкой обзавестись. Ведь на одной-то я целины не подниму… Да еще строиться надо!

Василий и знать не знал, что с виду доброжелательный к нему Никита не раз с досадой говорил жене:

– Сдается мне, что ошибся я с переселенцами-то. Слов нет – и Василий, и Пелагея робить[15] хорошо могут. Думал я даже, что в работниках они у нас подольше побудут. Но куда там! Василий только с виду смиренный, хоть веревки из него вей, а всамделе-то – упорный, упрямый и себе на уме мужичонка! Такого в работниках не удержишь. По первам-то только вторую лошадь хотел, а теперь уж новую избу ему подавай…

…Вот и до Покрова дожили вместе со всеми переселенцы. Покров – престольный праздник в Кирге и в Белослудском, а значит, и в Прядеиной. Снегу еще настоящего не подвалило, и начинать молотить рано. В деревне всюду празднуют и отдыхают: настала самая веселая пора свадеб, посиделок, вечеринок, везде смех, песни, гармошка. Молодежь успевает погулять и вволю повеселиться до молотьбы. Стало холодно на улице играть гармонисту на гармошке. Народу в этом году в Прядеиной прибыло, значит, и молодежи больше. На берегу Кирги в центре деревни стояла маленькая избушка – пожарная караулка. Там вечно сидел старый дед Трифон, глухой, как пень. Кто он, когда и откуда пришел, никто из прядеинцев толком не знал; летом дед кое-где подрабатывал, ходил по деревням, но с наступлением холодов непременно возвращался к себе в сторожку, топил печку, мастерил ребятишкам игрушки или плел лапти.

В прошлые зимы молодежь ходила к деду, но к этой зиме в Прядеиной парней и девчат намного больше стало. Веселая и бойкая на язык Рипсимийка Палицына, первая заводила всех девичьих вечёрок, собрала как-то подружек, они о чем-то пошептались и гурьбой побежали к деду Трифону. Тихо и чинно вошли в избу. Поздоровавшись и помолившись на икону, смирно встали у порога. Дедко Трифон со своей бабкой сидели на печи. Бабка, кряхтя, высунулась и спросила:

На страницу:
2 из 11