
Полная версия
Поломка на краю галактики
– Не волнуйся, – говорит он мне, – я буду кричать за двоих. Тебе ничего делать не надо. Ты просто друг, который пытается меня успокоить. Ну, знаешь, чтобы почувствовали, что ты со мной.
Причина, по которой Аври сейчас говорит мне, что я не должен кричать, заключается в том, что в зале суда находятся примерно пятьдесят “двоюродных братьев”[4], все из семьи наехавшего. Сам наехавший – толстенький такой, выглядит молодым – разговаривает с каждым, кто входит, целуется с ним, как на свадьбе. На скамье истцов, с Корманом и еще одним адвокатом, молодым и с бородой, сидят родители девочки. Они не выглядят как на свадьбе. Они выглядят совершенно убитыми. Маме лет пятьдесят или больше, но она маленькая, как цыпленок, у нее короткие седые волосы, и она кажется совершенной невротичкой. Папа сидит с закрытыми глазами, время от времени открывает их и через секунду снова закрывает. Прения стартуют; видимо, это конец того, что началось в прошлый раз, – все какое-то обрывочное и техническое. То и дело только бормочут номера параграфов. Я пытаюсь вообразить нас с Шикмой в этом зале после того, как нашу дочь сбила машина. Мы совершенно убиты, но держимся друг за друга, и она шепчет мне в ухо:
– Я хочу, чтобы этот подонок заплатил за все.
Представлять себе это не клево; я прекращаю и начинаю воображать, как мы вдвоем у меня в квартире что-то курим и смотрим без звука National Geographic, какой-нибудь фильм про животных. И как-то так мы вдруг начинаем целоваться, и, когда она прижимается ко мне в поцелуе, я чувствую, как ее грудь сплющивается о мою.
– Ах ты тварь! – кричит Аври, внезапно вскочив посреди зала. – Ты чё лыбишься! Ты девочку убил! Ты чё у меня лыбишься! Позор!
Несколько человек из семьи подсудимого начинают двигаться к нам, а я встаю и делаю вид, что пытаюсь успокоить Аври. Собственно, я и впрямь пытаюсь успокоить Аври. Судья стучит молотком и призывает Аври к порядку. Он говорит, что, если Аври не перестанет вопить, судебная охрана выведет его из зала силой, и эта перспектива гораздо приятнее, чем иметь дело с семьей наехавшего, несколько представителей которой сейчас стоят в миллиметре от моей рожи, ругаются и толкают Аври.
– Террорист! – вопит Аври. – Те смертная казнь положена!
Я понятия не имею, почему он это говорит. Чувак с большими усами дает ему пощечину, я пытаюсь встать между ним и Аври и получаю по лицу. Судебная охрана выволакивает Аври наружу. В процессе он все еще кричит:
– Девочку маленькую убил! Цветочек сорвал! Пусть у тебя тоже девочку убьют!
Пока он это произносит, я стою на полу на четвереньках. У меня течет кровь со лба или из носа, я уже не знаю, откуда точно, но с меня капает. И едва Аври выдает вот это, что, мол, пусть и у наехавшего умрет девочка, кто-то как следует лупит меня по ребрам.
Когда мы добираемся до дома Кормана, тот открывает морозилку, дает мне пакет с горошком “Санфрост” и советует прижать покрепче. Аври не говорит ни ему, ни мне ни слова и только интересуется, где трава.
– Ты зачем сказал “террорист”? – спрашивает Корман. – Я вам ясно говорил: не упоминать, что он араб.
– “Террорист” – это не расизм, – защищается Аври, – это как “убийца”. В еврейском подполье тоже были террористы.
Корман ничего не отвечает, только отправляется в ванную и выходит с двумя полиэтиленовыми пакетиками. Один дает мне и один бросает Аври, который ловит с трудом.
– В каждом двадцать, – говорит Корман мне, открывая входную дверь. – Горошек можешь забрать с собой.
На следующее утро в кафе Шикма спрашивает, что случилось у меня с рожей. Я говорю, что мелкая авария, ходил в гости к женатому другу и поскользнулся на игрушке его сына в гостиной.
– А я уж представила себе, что тебя побили из-за девушки, – смеется Шикма и подает мне эспрессо. – Такое тоже бывает.
Я пытаюсь улыбнуться в ответ:
– Ты побудь со мной подольше и увидишь, что меня бьют и из-за девушек, и из-за друзей, и из-за котов. Всегда меня бьют, я сам никогда не бью.
– Ты как мой брат, – смеется она. – Из тех, кто пытается разнять и сам отхватывает.
Я чувствую, как полиэтиленовый пакетик с двадцатью граммами шуршит у меня в кармане пальто. Но, вместо того чтобы прислушаться к нему, я спрашиваю Шикму, удалось ли ей уже посмотреть фильм про космонавтку, у которой взорвался корабль, и она застряла в космосе с Джорджем Клуни. Она говорит, что нет, и спрашивает, как это связано с нашим предыдущим разговором.
– Не связано, – соглашаюсь я. – Но фильм вроде офигенный. Трехмерка с очками и всякое такое. Хочешь пойти со мной?
Секунда тишины, и я знаю, что после нее последует “да” или “нет”, а тем временем у меня в сознании снова всплывает прежняя картина: Шикма плачет, мы в суде, держимся за руки. Я пытаюсь перещелкнуться с нее на другую картину, где мы целуемся на драном диване у меня в гостиной, пытаюсь и не могу. Уж слишком крепко та, первая картина засела у меня в голове.
Тодд
Мой друг Тодд просит, чтобы я написал для него рассказ, который поможет ему затаскивать девушек в постель.
– Ты уже писал рассказы, от которых девушки плачут, – говорит он, – и рассказы, от которых они смеются. Ну и напиши теперь такой, от которого они будут ложиться со мной в постель.
Я пытаюсь объяснить ему, что это так не работает. Да, несколько девушек плакали от моих рассказов, а несколько парней…
– Оставь парней, – прерывает меня Тодд, – парни меня не заводят, я тебе сразу говорю, чтобы ты не написал рассказ, который укладывает ко мне в постель каждого, кто его прочтет. Только девушек. Я тебе сразу говорю, чтобы избежать неловкостей.
Тогда я снова объясняю очень терпеливо, что это так не работает. Рассказ – это не волшебное заклятье и не гипнотическая формула. Это всего лишь способ поделиться с людьми тем, что ты чувствуешь, чем-то интимным, иногда даже постыдным, что…
– Отлично, – снова перебивает меня Тодд, – ну так поделись с читателями чем-то интимным и даже постыдным, чтобы читательницы легли со мной в постель.
Ничего он не слышит, этот Тодд, ничего и никогда. По крайней мере, в моем исполнении. Мы познакомились на каком-то литературном мероприятии, которое он устраивал в Денвере. Заговорив о мероприятии и о книгах, которые любит, он начал заикаться от волнения. Он полон страстей, наш Тодд, страстей и энергии. Но по нему видно, что он толком не знает, куда их направить. В тот вечер нам не удалось как следует поговорить, но я понял, что он человек порядочный и довольно умный. Что на него можно положиться. Тодд – один из тех людей, рядом с которыми не страшно оказаться в горящем здании или на тонущем корабле. Ты знаешь, что такой не запрыгнет в спасательную шлюпку, бросив тебя позади. Только вот прямо сейчас мы не в горящем здании и не на тонущем корабле. Мы пьем органический капучино на соевом молоке в каком-то пафосном веганском баре в Уильямсберге, и это меня немного огорчает. Вот если бы что-нибудь вокруг горело или тонуло, я мог бы напомнить себе, за что люблю Тодда, но когда он зацикливается и начинает давить на меня, чтобы я написал ему рассказ, его довольно тяжело выносить.
– Назови рассказ “Мачо Тодд”, – говорит он мне, – или даже просто “Тодд”. По чесноку, лучше просто “Тодд”. Так девушки, которые будут читать, не сразу поймут, куда все идет, и уже в конце, под самый финал, – бум! Они и знать не будут, чего это их так вштырило. Они вдруг начнут смотреть на меня совершенно иначе. Они вдруг почувствуют, что у них пульс молнии выдает. Они сглотнут слюну и спросят: “Скажи, Тодд, ты случайно не рядом тут живешь?” или “Ну ладно тебе, чё ты на меня так смотришь?” – но с такой интонацией, которая говорит: “Пожалуйста, пожалуйста, продолжай на меня так смотреть”. И я буду на них смотреть, и тут это произойдет как будто само по себе, как будто без всякой связи с рассказом, который ты написал. Такое, такое я хочу, чтобы ты написал мне, понимаешь?
А я ему говорю: чувак, я тебя уже год не видел, расскажи мне, что у тебя как, что нового? Спроси у меня, как мои дела. Как ребеночек.
– Ничего у меня никак, – говорит он мне нетерпеливо. – И нечего мне спрашивать тебя про ребеночка, я уже все про него знаю. Несколько дней назад я слышал твое интервью по радио. Ты болтал про ребеночка все это сраное интервью – как он говорит такое и как он делает сякое. Тебя интервьюер спрашивает про творчество, про жизнь в Израиле, про иранскую угрозу, а ты, как челюсти ротвейлера, впился в цитатки из своего сына, как будто он какой-то буддийский мудрец.
– Но он и правда мудрый, – защищаюсь я, – у него особый взгляд на жизнь, иной, чем у нас, взрослых.
– Отлично, – цедит Тодд. – Очень хорошо. Так что скажешь, ты пишешь мне рассказ или нет?
И вот я сижу за пластиковым столом, притворяющимся деревянным, в средней руки отеле, притворяющемся люксовым, который израильское консульство сняло мне на два дня, и пытаюсь написать рассказ для Тодда. Пытаюсь отыскать в своей жизни какое-то переживание, благодаря которому девушки рассмотрят возможность лечь с Тоддом в постель. И не то чтобы я понимал, почему Тодду трудно найти девушку. Он приятный, довольно обаятельный парень, из тех, кто сбегает от красивых забеременевших официанток, которые работают в дайнере маленького городка. Может быть, в этом и проблема: он не вызывает доверия. У женщин, я имею в виду. С романтической точки зрения. Потому что, я же говорю, когда речь о горящем доме или тонущем корабле, на него можно целиком положиться. Может быть, именно это я и должен написать – рассказ, от которого девушки решат, что на Тодда можно положиться. Что можно опереться на него. Или, наоборот, рассказ, который прояснит каждой, кто будет читать, что надежность и партнер, на которого можно положиться, – не такие уж важные фишки. Что надо следовать за своим сердцем и не париться про будущее. Следовать за своим сердцем и обнаружить, что ты беременна, когда Тодд уже давно в другом городе. Организовывает поэтические чтения на Марсе под эгидой NASA. А через пять лет, когда он в прямом эфире посвятит все мероприятие тебе и Сильвии Плат, ты сможешь ткнуть пальцем в экран и сказать: “Видишь, Тодд-джуниор?[5] Видишь этого человека в скафандре? Это твой папа”. Может быть, я должен написать рассказ об этом. О девушке, которая знакома с таким вот Тоддом, и он обаятельный, и он за вечную свободную любовь и за все остальные глупости, в которые мужчины, желающие трахнуть весь мир, верят до глубины души. И он с энтузиазмом объясняет ей про эволюцию и про то, что женщины моногамны, потому что хотят самца, который будет защищать их потомство, а мужчины полигамны, потому что хотят оплодотворить как можно больше женщин. И что с этим ничего нельзя поделать, таков закон природы. И этот закон сильнее, чем любой консервативный претендент на брак или статья в “Космополитен” “Как не дать сбежать твоему мужу”. Нужно жить здесь и сейчас, говорит мужчина в рассказе, и спит с ней, и потом разбивает ей сердце. И в то же самое время он не ведет себя как кусок дерьма, о котором можно забыть, и все. Он ведет себя как Тодд. В том смысле, что, пока он разрушает ей жизнь, он по-прежнему добр, мил и эмоционален, и это утомительно, но способно растопить сердце. И поэтому забыть его – и все – еще тяжелее. Но в конце, когда ей это удается, она понимает, что оно того стоило. И в этом загвоздка, в “оно того стоило”. Потому что со всем остальным я вполне коннекчусь, как мобильный телефон с доступным вайфаем, но с “оно того стоило” у меня все непросто. Поскольку – ну что может девушка из рассказа получить в результате этого лобового столкновения с Тоддоми, этого “наехал и скрылся”, кроме еще одной прискорбной царапины на бампере своей души?
– “Когда она проснулась в постели, его уже не было, – вслух читает Тодд с листа, – но его запах еще остался. Запах слез мальчика, который закатывает скандал в лавочке, где ему отказываются купить игрушку. Запах пота бандита, который слышит, как из мегафона раздается низкий хриплый голос, требующий, чтобы бандит вышел наружу с поднятыми руками. Запах школьницы, явившейся на отбор в группу чирлидерок”. – Внезапно он прерывается и разочарованно смотрит на меня. – Чё это за дерьмо? – спрашивает он. – Мой пот не пахнет. Фак, я вообще не потею. Я купил специальный дезодорант, он действует двадцать четыре часа. И эта школьница, и бандит, и мальчик… Это отстой, чувак! Если девушка это прочтет, нет шансов, что она пойдет со мной в постель.
– Ты прочти до конца, – настаиваю я. – Это хороший рассказ. Я, когда закончил его писать, просто плакал.
– Молодец, – говорит Тодд, – реально. Знаешь, когда я в последний раз плакал? Когда упал со своего горного велосипеда, разбил голову и мне должны были наложить двадцать швов. И больно, и страховки не было. Так что, пока меня шили, я не мог даже орать и жалеть себя, как все нормальные люди, потому что мне надо было думать, откуда я деньги возьму. Это был последний раз, когда я плакал. И что ты тоже плакал – меня это очень трогает, честное слово, только это не помогает, это вообще не разруливает мою ситуацию с девушками.
– Я всего лишь пытаюсь объяснить тебе, что это хороший рассказ, – говорю я. – И я рад, что его написал.
– Никто не просил тебя написать хороший рассказ, – начинает сердиться Тодд. – Я просил написать рассказ, который мне поможет. Который поможет твоему другу справиться с реальной проблемой. Если бы я просил тебя сдать кровь, чтобы спасти мою жизнь, а вместо этого ты написал бы хороший рассказ и поплакал, пока читал его на моих похоронах…
– Ты не умер, – перебиваю я, – ты даже не умираешь.
– Я – да, – орет Тодд, – я – да! Я правда умираю! Я один! Я один, и для меня это просто пипец!!! Как ты не понимаешь! У меня нет болтливого ребеночка, и я не могу пересказывать своей красивой жене мудрые фразочки, которые он выдает в детском саду. У меня нет! Этот рассказ – я всю ночь не спал, я просто лежал в постели и думал: вот сейчас, вот сейчас мой друг из Израиля бросит мне спасательный круг и я больше не буду один. А пока я цеплялся за эту обнадеживающую мысль, ты сидел себе и писал хороший рассказ.
Повисает короткая пауза, и после нее я говорю Тодду, что мне очень жаль. Короткие паузы жилы из меня вытягивают. Тодд кивает и говорит, что ничего страшного, и добавляет, что он тоже немножко переборщил, и что все это по его вине, и что он вообще не должен был обращаться ко мне с такой идиотской просьбой, но он просто в отчаянии.
– Я на секунду забыл, какой у тебя тяжелый стиль, понимаешь. С образами, и идеями, и всякой хренью. У меня в голове все было гораздо проще, по кайфу. Не великое произведение. Что-нибудь такое легонькое, типа начинается со слов “Мой друг Тодд просит, чтобы я написал для него рассказ, который поможет ему затаскивать девушек в постель” и заканчивается каким-нибудь прикольным постмодернистским фокусом. А у тебя, знаешь, не хватает панчлайна. Не просто не хватает панчлайна, а не хватает секси такого панчлайна, загадочного.
– Я могу и так написать, – говорю я после короткого молчания. – Реально, я могу написать и так.
Концентрат машины
Посреди моей большой пустой гостиной, между потертым кожаным диваном и древней стереосистемой, которая проигрывает поцарапанные блюзовые пластинки, стоит мятый металлический брикет. Красный с белой полосой. Когда свет солнца падает на него под правильным углом, он может ослепить своим блеском. Это не стол, хотя я часто что-нибудь на него кладу. Не было еще человека, который, войдя в мой дом, не спросил бы, что это такое. И каждый раз я даю новый ответ. В зависимости от настроения, а еще в зависимости от того, кто спрашивает.
Иногда я говорю: “Мне это от папы досталось”. Иногда: “Это тяжелое воспоминание”. Иногда: “Это кабриолет «мустанг шестьдесят восемь»”. Или: “Это красное сияющее возмездие”. А иногда даже: “Это якорь, который удерживает весь дом на месте. Без него все давно бы улетело в небеса”. Иногда я просто отвечаю: “Это произведение искусства”. Мужчины всегда пытаются поднять брикет – и всегда безрезультатно. Женщины всегда осторожно прикасаются к нему тыльной стороной ладони, как будто меряют температуру у больного ребенка. А если женщина прикасается к брикету прямо ладонью, поглаживает и говорит, например: “Оно прохладное” или “Оно хорошее”, для меня это знак, что с этой женщиной стоит попытаться переспать.
Мне нравится, что люди интересуются этим куском уродливого металла. Во-первых, мне делается спокойнее от того, что в нашем непредсказуемом мире есть хоть что-нибудь предсказуемое. А во-вторых, это избавляет меня от множества других вопросов: “Кем ты работаешь?”, или “Откуда у тебя этот шрам?”, или “Сколько тебе лет?” Я работаю в кафетерии школы имени президента Линкольна, шрам у меня остался после дорожной аварии, и мне сорок шесть. Все это не секрет, и однако я предпочитаю, чтобы меня спрашивали про этот уродливый брикет, потому что оттуда я могу вырулить на любую тему, на какую захочу. От Роберта Кеннеди, которого убили в том году, когда произвели этот “мустанг”, и до сраного пластического искусства – не говоря уже обо всем, что посередке. О том, как папа брал нас с братом покататься, когда приходил повидать нас в детдоме. Как потребовалось восемь человек, чтобы взвалить эту штуку на крышу моей собственной машины, и оси пикапа чуть не разъехались от нагрузки. Вдобавок это еще и повод поговорить о маме, которая умерла, когда я был малышом, потому что мой папа сел пьяным за руль другой, более серой и менее крутой машины, и как после аварии он перебрался за руль “мустанга” благодаря выплатам по страховке. Все зависит от того, куда я хочу вырулить. Беседа – она как тоннель, который терпеливо роешь чайной ложкой в полу тюремной камеры. У него одна цель – вывести тебя оттуда, где ты находишься. Когда роешь тоннель, всегда есть цель на другой стороне. Эмпатия, которая приведет к перепихону. Мужская интимность, которая отлично смешается с бутылкой виски. Поблажка от квартирного хозяина, пришедшего взять с тебя месячную плату. У каждого тоннеля есть направление, но чайная ложечка, по крайней мере в моем случае, всегда одна и та же – красно-белый кабриолет “мустанг-68”, сплющенный до размеров мини-бара и стоящий у меня посреди гостиной.
Дженет работает со мной в кафетерии. Она всегда сидит на кассе, потому что хозяин ей доверяет. Но и там она достаточно близка к еде, и от ее волос всегда пахнет супом минестроне. Она мать-одиночка, одна растит двух близнецов. Хорошая мать. Именно такой я люблю представлять себе маму, которая была у меня. Когда я вижу Дженет с детьми, я иногда воображаю, что было бы, если бы в той аварии сорокалетней с чем-то давности погиб мой папа, а мама осталась в живых. Что бы вышло из нас с братом? Вырулили бы мы в какое-нибудь другое место или я все равно оказался бы на кухне кафетерия, а он – в особо охраняемом крыле тюрьмы в Нью-Джерси? Одно гарантировано: у меня бы не было этого сдавленного “мустанга” посреди гостиной.
Дженет, возможно, первая девушка, которая остается ночевать у меня дома и не спрашивает про красный брикет. После секса я делаю нам кофе со льдом и, пока мы пьем, пытаюсь ввернуть сдавленный “мустанг” в разговор. Сначала ставлю на брикет стакан кофе с кубиками льда и жду, что Дженет спросит о “мустанге”, а когда стакан не помогает, пытаюсь подобраться к “мустангу” через какую-нибудь историю. Я слегка колеблюсь с выбором. Рассказать Дженет историю про то, что сначала брикет вонял и я уже заподозрил, что в него вдавили труп кота, или про то, что однажды воры вломились в дом, не нашли ничего, попытались поднять брикет и от чрезмерных усилий один из них заработал позвоночную грыжу.
В результате я выбираю историю про папу – менее веселую, более личную. Как я искал его по всему Огайо и как, лишь узнав, что он умер, услышал от его последней подруги про “мустанг” и про то, что его только что увезли на свалку. Как я опоздал туда на пять минут, и из-за этого единственное, что мне осталось от папы, – не крутая классическая машина, а кусок мятого металла посреди гостиной.
– Ты его любил? – спрашивает Дженет.
Она окунает палец в кофе со льдом и облизывает. И как-то так это делает, что мне отвратительно – непонятно почему. Я торопливо соображаю, как уклониться от ответа. У меня не слишком много чувств к папе, а те, что есть, положительными не назовешь, так что обнажать их сейчас, когда мы лежим голые и пьем кофе со льдом, – по-моему, не очень здоровая и не очень возбуждающая идея. Вместо ответа я предлагаю ей в следующий раз, в субботу, прийти ко мне ночевать вместе с близнецами.
– Ты уверен? – спрашивает она.
Она живет с мамой и легко может оставить их дома и прийти одна. Конечно, говорю я. Будет классно. Она не подает виду, но я чувствую, что она рада, и, вместо того чтобы говорить обо всем дерьме, которого мы с братом наелись от папы, прежде чем он сделал всем одолжение и свалил из нашей жизни, мы с Дженет трахаемся в гостиной: она опирается на сжатый “мустанг”, а я располагаюсь позади нее.
Близнецов Дженет зовут Дэвид и Джонатан; имена им дал их папа – ему показалось, что это смешно[6]. Дженет не в восторге от прикола. Ей кажется, что это как-то слегка по-гейски, но она сдалась без спора. После того как она девять месяцев таскалась с ними в животе, она решила, что правильнее будет согласиться, дать ему почувствовать, что они и его дети тоже. Не то чтобы это помогло – она уже пять лет о нем не слышала.
Сейчас близнецам семь, они лапочки. Как только они появляются у меня, сразу начинают исследовать двор и обнаруживают кривое дерево. Лезут на него и сваливаются, лезут – и сваливаются. Получают синяки и шишки – и не плачут. Я люблю детей, которые не плачут. Я сам такой. Потом мы немножко играем во фрисби во дворе, а Дженет говорит, что жарко и лучше пойти внутрь и попить чего-нибудь. Я готовлю нам лимонад и ставлю стаканы на “мустанг”. Близнецы говорят спасибо, прежде чем попробовать, – видно, что они хорошо воспитаны. Дэвид спрашивает про “мустанг”, и я говорю, что это концентрат автомобиля и что я храню его у себя в гостиной на всякий случай – вдруг мой пикап сломается.
– И что ты тогда сделаешь? – спрашивает Дэвид, и его огромные глаза распахиваются.
– Тогда я смешаю эту концентрированную машину с достаточным количеством воды и буду перемешивать сколько потребуется, пока концентрат не станет машиной, а потом поеду на этой машине на работу.
– И она не будет мокрой? – допрашивает меня Джонатан, который слушает наш разговор, наморщив лоб.
– Немножко будет, – говорю я. – Но все равно же лучше мокрая машина, чем идти пешком.
На ночь я рассказываю им историю. Дженет забыла взять с собой их книжки, так что я выдумываю историю на ходу. Это история про двух близнецов, которые по отдельности совершенно обыкновенные, но стоит им притронуться друг к другу, как у них появляются суперспособности. Оба в восторге – дети всегда в восторге от суперспособностей. Когда они засыпают, мы с Дженет курим нечто, которое ей продал Росс, школьный уборщик. Хорошая штука. Нас обоих уносит. Всю ночь мы трахаемся и смеемся, смеемся и трахаемся.
Мы просыпаемся только к полудню – вернее, просыпается Дженет. Я просыпаюсь от ее воплей. Спускаюсь и вижу, что вся гостиная залита водой. Около “мустанга” стоят Дэвид и Джонатан со шлангом, протянутым со двора. Дженет кричит, чтоб они перекрыли воду, и Дэвид немедленно выбегает во двор. Джонатан видит меня на лестнице и говорит:
– Смотри, оно поломалось, мы вылили уже целую тонну воды и пытались перемешать, но оно не работает.
Красный ковер в гостиной унесло потоком, и старые пластинки тоже. Стереосистема пускает пузыри под водой, как тонущее животное. Это просто вещи, говорю я себе. Просто вещи, которые не так уж мне и нужны.
– В магазине тебя обманули, – говорит Джонатан и продолжает размахивать шлангом. – Тебе продали брак.
Дженет не должна была давать ему пощечину. И я тоже не молодец. Не надо было вмешиваться, это ее дети. И не надо было так реагировать. Она хорошая мама. Ее просто взвинтила эта дикая ситуация. И меня тоже. Но если она понимает, отчего безо всякого дурного намерения у нее вырвалась эта пощечина, может быть, она поймет, почему я ее толкнул. Последнее, чего я хотел, – это сделать ей больно, я просто пытался отодвинуть ее от близнецов, пока она не успокоится. Если бы не вода на полу, Дженет бы не поскользнулась.
Я оставил ей уже пять сообщений, но она не перезванивает. Я знаю, что она жива и здорова, потому что так мне сказала ее мама. Немножко крови и несколько швов. Еще ей сделали прививку от столбняка, потому что “мустанг” ржавый. Когда она забрала близнецов и ушла, я волновался, поэтому поехал к ней домой, и ее мама вышла и сказала, что Дженет больше никогда не хочет меня видеть, а затем прокашлялась, как заядлая курильщица, и добавила, что “никогда” – это не всегда так уж долго и что, если я дам Дженет достаточно времени и личного пространства, это наверняка пройдет.