
Полная версия
Евгений Шварц
Его навещал добрый доктор по фамилии Шапиро, а однажды Женя с мамой увидели его на улице вместе с его заплаканным маленьким сыном. Оказалось, что мальчик видел, как зарезали курицу, и никак не мог успокоиться. Это глубоко тронуло Женю и вызвало его сочувствие – он и сам был потрясен подобным зрелищем незадолго до этой встречи.
У Жени был сильный диатез первые годы после рождения, что нередко бывает связано с особенностями нервной системы, чутко реагирующей на любое внешнее неблагополучие. Он часто болел – то ложным крупом, то ангиной, то бронхитом. В какой-то момент в этот период у него обнаружилось также гнойное воспаление лимфатической железы за ухом, которое оперировали без наркоза, что вызвало длительные мучительные боли. О диатезе Женя запомнил лишь то, как нежные мамины пальцы накладывали ему на голову и за уши прохладную цинковую мазь.
Но раннее детство в основном ассоциировалось у Жени не с физическими страданиями, не с пугающей его порой резкостью и нервозностью его отца и не с теми ссорами между мамой и бабушкой, которые ему приходилось видеть. «Мне кажется, что я был счастлив в те дни, о которых вспоминаю теперь, – писал Шварц впоследствии. – Во всяком случае, каждая минута, которая оживает ныне передо мной, окрашена так мощно, что я наслаждаюсь и ужасаюсь поначалу, что передать прелесть и очарование тогдашней краски – невозможно. <…> Вот я стою в кондитерской. Знаю, это – Екатеринодар. Я счастлив и переживаю чувство, которому теперь могу подыскать только одно название – чувство кондитерской. Сияющие стеклом стойки, которые я вижу снизу. Много взрослых. Брюки и юбки вокруг меня. Круглые мраморные столики. И зельтерская вода, которую я тогда называл горячей за то, что она щипала язык. И плоское, шоколадного цвета пирожное, песочное. <…> Не знаю, что мне нравится в этом воспоминании. Но до сих пор зайдя в кондитерскую вечером, я иногда вдруг погружаюсь в одно мгновение в то первобытное, первоначальное, радостное ощущение кондитерской, которое пережило по крайней мере пятьдесят лет…»
Первое воспоминание о посещении театра также осталось у Жени на всю жизнь. Шел «Гамлет». По сцене ходил человек в короне и в длинной одежде, который восклицал: «О, ду́хи, ду́хи!» С маминых слов Женя знал, что после спектакля он вежливо попрощался со всеми: со стульями, со сценой, с публикой. Потом подошел к афише и, подумав, поклонился и сказал: «Прощай, пи́саная!»
По воспоминаниям Евгения Львовича, его мама была тогда весела и ласкова. Он считал ее красавицей и удивлялся тому, что она смеялась, когда он говорил ей об этом. Она была в это время очень близка со своим первенцем. Иногда она называла его Женюрочкой, что он очень любил. Когда мама бывала недовольна Женей, то заявляла, что ее сейчас унесет ангел, – и исчезала. Тогда он метался по комнатам в страхе и смятении. Когда он начинал громко плакать, мама внезапно обнаруживалась. Иногда он сам находил ее в шкафу или за дверью, и выяснялось, что ангел «уронил» ее именно туда. С тех пор на всю жизнь у Шварца осталось неприятие ситуации, когда от него кто-то прячется или теряется в толпе. Его в эти моменты охватывал ужас, как будто маму опять унес ангел.
Однажды он проснулся ночью и увидел, что мама молится, стоя на коленях и кланяясь в землю. Как вспоминал впоследствии Евгений Львович, у них в доме была единственная икона, которой его маму благословляли перед свадьбой – Богоматерь с младенцем в серебряной ризе. И вот перед этой иконой и молилась его мама. Когда много лет спустя Женя вспоминал за столом вслух при отце раннее детство и рассказал, как молилась мама, она повернулась к сыну и показала украдкой язык, то есть без слов назвала его болтуном. Отец спросил мать с удивлением: «Это действительно было?» И она, как вспоминал Евгений Львович, ответила, не глядя на мужа: «Да ерунда, путает он что-то».
Отца Женя также помнил достаточно отчетливо начиная примерно с 1900 года: «Вот он идет из больницы, размахивая палкой с круглым костяным набалдашником, высокий, чернобородый, в шляпе и пальто. Вот он лежит после обеда на кушетке, укрытый белым одеялом, и весело болтает с нами. Он натягивает одеяло, складывает руки на груди и говорит: “Вот так я буду лежать в гробу”. Это приводит маму в ужас».
Раннее детство всегда вспоминалось Евгению Львовичу как самое чудесное время: «Первые, необыкновенно счастливые, полные лаской, сказками, играми шесть лет моей жизни определили всю последующую мою жизнь».
Глава третья
Майкоп
«Но вот наконец совершается переезд в Майкоп, на родину моей души, в тот самый город, где я вырос таким как есть, – вспоминал Евгений Львович. – Всё, что было потом, развивало или приглушало то, что родилось в эти майкопские годы».
Лев Борисович получил предложение работать врачом в Майкопе, и в феврале 1902 года семья Шварцев снова двинулась в путь. «На этот же раз мы поехали в карете! Прямо до самого Майкопа, – продолжал свой рассказ наш герой. – Проехав в карете около ста верст, мы попали наконец в мой родной, счастливый и несчастный, город». Первоначально семья остановилась в гостинице «Европейская» напротив базарной площади, а впоследствии еще не раз меняла место жительства, оставаясь, впрочем, в пределах одного полюбившегося им района. Все главные достопримечательности города – река Белая, городской сад и рынок – были расположены совсем неподалеку от нового места жительства семьи. Во время прогулок в городском саду Женя видел протекающую внизу реку с белыми пенящимися волнами.
Майкоп, в котором к тому времени проживало порядка пятидесяти тысяч человек, был основан примерно за сорок лет до поселения в нем семьи Шварцев. По одной из наиболее распространенных версий, название города происходит от адыгского слова «Мыекъуапэ» – «долина яблонь». Но маленький Женя запомнил другие значения слова «майкоп». На одном из городских наречий это название значило «много масла», на другом – «голова барыни», а еще одно предание утверждало, что город был окопан – то есть окружен укреплениями – в мае. При строительстве города предполагалось, что он станет крепостью для удержания неприятеля со стороны Турции, но после замирения с горцами город утратил свое военное значение.
В 1870 году Майкоп стал столицей уезда. Благодаря относительной близости моря и возможности перебраться на турецкий берег он оказался удобен для различных подпольных организаций, избегавших столкновений с царской администрацией. Кроме того, сюда нередко высылали неблагонадежную интеллигенцию, что постепенно повышало общий уровень образованности в городе. По воспоминаниям современников, в Майкопе было немало музыкантов, певцов, исследователей и любителей природы. Все они оказывались знакомы друг с другом и составляли значительную прослойку населения. В Майкопе того времени можно было также встретить бывших солдат царской армии, происходивших из разных губерний России. Они получали земельные наделы и, кроме того, занимались ремеслами. В городе проживало много греков и армян, занимающихся табаководством, земледелием, скотоводством; немцы, эстонцы и евреи также составляли существенную часть населения.
Вокруг Майкопа, в предгорьях Северного Кавказа, лежали плодородные черноземные степи, засеянные пшеницей и подсолнухом, а за рекой Белой начинались леса, идущие до самого Закавказья. Летом город стоял в зелени и казался чистым из-за выбеленных стен, но ранней весной и осенью тонул в черноземной грязи.
В центре города располагалась базарная площадь, на которой Жене всегда было интересно бывать. Здесь стояли возы с сеном, зерном, мукой и подсолнухами, запряженные волами и лошадьми. На базарной площади Женя впервые в жизни увидел верблюдов. Майкопский базар был смешанным, торговали на нем как сельхозпродукцией, так и ремесленными изделиями, фабричными товарами, домашней живностью. Неподалеку располагались парикмахерские, фотоателье, духаны, трактиры, табачные лавки и лавки писчебумажных принадлежностей. Площадь была вымощена булыжником. «Майкоп был несмирный город, – вспоминал Шварц. – Край ходил на край “на голыши”, то есть дрались камнями… Но Майкоп был вместе с тем и веселый город. Никогда не забуду свадьбы, идущие по улице пешком. Майкоп, хотя нефть еще и не была обнаружена в его окрестностях, был город не только несмирный и веселый, а еще и довольно богатый».
Особенно Женя любил бывать в колониальном магазине братьев Хадышьян. Как он вспоминал, «магазин и в самом деле был колониальным. Входя туда, ты слышал устойчивый, не меняющийся запах пряностей. На полках ты видел финики в овальных длинных коробочках с верблюдом на крышке, апельсины из Яффы, маслины. На полу горкой возвышались кокосовые орехи, настоящие кокосовые орехи, косматые, величиной с детскую голову, такие, о которых читали мы в книгах с приключениями. А кроме того, там продавалось всё – и икра, и семга, и ветчина, и конфеты, и швейцарский шоколад, и крупа, и мука… Не в примeр, скажем, магазину Кешелова, магазин бр. Хадышьян отличался нарядностью. Кешеловский магазин походил на лабаз, а у бр. Хадышьян всё так и сияло стеклом и никелем».
В Майкопе того времени существовало Общество народных университетов, председателем которого был преподаватель реального училища Драстомат Яковлевич Тер-Мкртчан. Для выступлений с лекциями иногда приглашали профессоров даже из столиц. Там, например, бывал с выступлениями профессор Петербургского университета, исследователь истории и археологии Средней Азии Н. И. Веселовский.
С левой стороны к городскому саду примыкало красивое кирпичное здание Пушкинского дома, в одном крыле которого помещалась городская библиотека, которой заведовала Маргарита Ефимовна Грум-Гржимайло, сестра известного путешественника[5], а остальные помещения были заняты театром.
В городе существовала любительская драматическая труппа под руководством главного врача Майкопской городской больницы Василия Федоровича Соловьева. Спектакли этой труппы по классическим произведениям Гоголя, Пушкина, Островского и Чехова ставились на весьма серьезном уровне. Как вспоминала дочь Василия Федоровича Наталья Соловьева (в замужестве Григорьева), «все участники труппы относились к своей работе очень серьезно, много работали над совершенствованием актерского искусства и обязательно при поездке в Москву или Петербург не только посещали МХАТ, Александринку и другие знаменитые театры, но и консультировались по тем или иным вопросам с крупными театральными деятелями». Шварцы замечательно «вписались» в драматическую труппу. Мария Федоровна, как и раньше, исполняла хара́ктерные роли, а Лев Борисович выступал в амплуа героев-любовников либо в трагических ролях. Спектакли в этот период шли чаще всего на сцене Пушкинского дома.
Семья Соловьевых стала одной из самых родных для Евгения Львовича на всю жизнь. Бывало, что в детстве Женя месяцами гостил у Соловьевых. Их дом стоял на углу неподалеку от армянской церкви, которая еще только строилась в те дни. Дом был кирпичным и нештукатуренным, к нему примыкал большой сад и двор со службами. Направо от кирпичного дома стоял белый флигель, в котором Василий Федорович принимал больных. На площади обычно, как на базаре, толпились возы с распряженными конями. На возах лежали больные, приехавшие из станиц на прием к Василию Федоровичу. Он был доктор, известный на весь Майкопский отдел, с огромной практикой.
«Отлично помню первое мое знакомство с Соловьевыми, – рассказывал Евгений Львович. – Мы пришли туда с мамой. Сначала познакомились с Верой Константиновной[6], неспокойное, строгое лицо которой смутило меня. Я почувствовал человека нервного и вспыльчивого по неуловимому сходству с моим отцом. Сходство было не в чертах лица, а в его выражении. Познакомили меня с девочками. Наташа – годом старше меня, Леля – моя ровесница, и Варя – двумя годами моложе. Девочки мне понравились. Мы побежали по саду, поглядели конюшню, запах которой мне показался отличным, и нас позвали в дом. Мама собиралась уходить, а Вера Константиновна с девочками – провожать нас. Когда Наташа стала надевать свою шляпку, выяснилось, что резинка на ней оборвана. Вера Константиновна стала чернее тучи. “Почему ты не сказала мне, что оборвала резинку?” – “Я не обрывала”. – “Не лги!” Разговор стал принимать грозный характер. Я отлично понимал, по себе понимал, куда он ведет. И, страстно желая во что бы то ни стало отвести неизбежную грозу, я сказал неожиданно для себя: “Это я оборвал резинку”. Тотчас же темные глаза Веры Константиновны уставились на меня, но уже не гневно, а удивленно и мягко. Меня подвергли допросу, но я стоял на своем. Вскоре мы шли по улице, дети впереди, а старшие позади. Я слышал, как старшие обсуждали вполголоса мой поступок, но ни малейшей гордости не испытывал. Почему? Не знаю. Мы зашли в пекарню Окумышева, турка с огромной семьей, члены которой жили по очереди то в Майкопе, то в Константинополе. Там угостили нас пирожными, и мы простились с новыми знакомыми. Вечером мама еще раз допросила меня, но я твердо стоял на своем. Засыпая, я слышал, как мама с грустью сообщила отцу, что, очевидно, резинку и на самом деле оборвал я. Но и тут я ни в чем не признался». Проникнувшись глубокой симпатией к Соловьевым, Женя инстинктивно повел себя как истинный джентльмен, приняв на себя удар и защитив девочек от материнского гнева.
С тех пор Женя проводил у Соловьевых чуть ли не больше времени, чем в своей собственной семье. У девочек в комнате стояла этажерка, каждый этаж которой был превращен в комнату, – там жили куклы, играть в которые Женя обожал, хотя и скрывал эту постыдную для мальчика страсть. Часто он вертелся вокруг этажерки и нетерпеливо ждал, когда девочек позовут завтракать или обедать. Когда желанный миг наступал, то Женя бросался к этажерке и принимался наскоро играть, вздрагивая и оглядываясь при каждом шорохе. Мама знала об этой страсти сына и посмеивалась над ним, но не выдавала. Вероятно, любовь Жени к театру проявлялась и в этом.
Несмотря на почти родственные отношения между Шварцами и Соловьевыми, Наташа Соловьева нередко дралась с Женей Шварцем, когда они стали чуть старше. Как рассказывала исследователю творчества и первому биографу Шварца Евгению. Биневичу младшая дочь Соловьевых Варвара Васильевна (1899–1998), Наташа и Женя дрались на равных: «Наташа здорово дралась с ним. Просто так. Драчунам повода не надо. У него были кудри, и она вцеплялась в них. Однажды на Пасху, Жене было лет шесть, Мария Федоровна одела его в красную шелковую рубашку, бархатные штанишки, сапожки, кушак. А когда он вернулся домой, был весь драный. “Смотрите, вернулся сын с пасхального визита”, – сказала тогда Мария Федоровна».
* * *Воспоминания Шварца о внешних событиях майкопской жизни часто перемежаются с описанием эпизодов их семейного уклада. «Боюсь, что для простого и блестящего отца моего наш дом, сложный и невеселый, был тесен и тяжел. Думаю, что он любил нас, но и раздражали мы его ужасно, – пишет Евгений Львович, подводя читателя к эпизоду, который глубоко его потряс. – Отец спит после обеда. Мы с мамой рассматриваем книжку, присланную в подарок бабушкой Бальбиной Григорьевной, екатеринодарской бабушкой. Это большого формата книжка с цветными картинками, в картонном переплете… Текста в книжке не было. Были изображения зверей с подписями. “А вот зебра, – говорит мама. – Или нет, это ослик”. – “А какая бывает зебра?” – спрашиваю я. “Полосатая”. – “А что значит полосатая?” – “Помнишь кофточку, что была на Беатрисе Яковлевне[7]? Вот она и была полосатая. А вот лев, царь зверей”. Пока мы беседовали, стол накрыли к вечернему чаю, подали самовар, и отец вышел из своего кабинета. Он был мрачен. Я сказал: “Вышел Лев, царь зверей”. Отца звали Лев Борисович, что и было причиной злосчастного моего замечания. Я не успел после этих слов и глазом мигнуть, как взлетел в воздух. Отец схватил меня и отшлепал. С тех пор прошло примерно сорок девять лет, но я помню ужас от несоответствия мирных, даже ласковых, даже почтительных моих слов с последующим наказанием. Прощай, мирный вечер! Я рыдал, родители ссорились, самовар остывал. Неуютно, неблагополучно! У отца был особый прием наказывать меня. Он брал меня к себе под левую руку, а правой шлепал по заду. Это было не очень больно, но страшно и оскорбительно. Называлось это – взять под мышку. Мама так и говорила: “Смотри, попадешь к папе под мышку!” Однажды, проснувшись ночью, я услышал, что мама плачет, а папа кричит, сердится. Я заплакал. Мама сказала отцу: “Перестань, ты напугаешь ребенка”. На что отец безжалостно ударил кулаком по голове самого себя и еще раз, и еще раз и сказал что-то вроде того, что, мол, гляди, до чего довели твоего отца. Если он бил самого себя – значит, доходил до последнего градуса ярости. И это случалось много чаще, чем он шлепал меня».
Очевидно, что при несомненной талантливости и незаурядности обоих родителей Евгения Львовича атмосфера в семье была далеко не благополучной, что отчасти объяснялось значительным различием в характерах его родителей и особенно сложным устройством психики его отца. Лев Борисович в этот период страдал сильнейшими приступами мигрени. Часто он шел в кабинет, зажмурившись, побелев, и повторял жене и сыну: «Опять флажки, флажки» – так называл он мелькания в левом глазу. Евгений Львович вспоминал, что, как и вся семья Шварцев, его отец был очень нервен, но вместе с тем прост, прост по-мужски, как сильный человек. Так же сильно и просто он сердился, а его близкие обижались, надолго запоминая его проступки перед семьей. Его любили больные, товарищи по работе, о вспыльчивости его рассказывали в городе целые легенды, причем рассказывали добродушно, смеясь. Мария Федоровна, при всей любви к мужу в этот период, оставалась неуступчивой, самолюбивой и замкнутой, из-за чего сильнее обижалась и подолгу не шла на примирение. А Женя испытывал в присутствии отца, которого понял и оценил лишь десятки лет спустя, только ужас и растерянность, особенно когда тот был хоть сколько-нибудь раздражен – а это случалось слишком часто.
«К сожалению, – вспоминал о том периоде Евгений Львович, – у нас начинала образовываться семья, которая не помогала, а мешала жить. И теперь, когда я вспоминаю первые месяцы майкопской нашей жизни, то жалею и отца, и мать. Вот он ходит взад и вперед по большой зале родичевского дома[8], играет на скрипке. Бородатая его голова упрямо упирается в инструмент, рука с искалеченным пальцем легко держит смычок. Я слушаю, слушаю, и мне не нравится его музыка. Я не хочу, чтобы он перестал, мне не скучно слушать скрипку, но это его, папина, музыка, и она враждебна мне, как всё, что исходит от него. А отец всё бродит и бродит по залу, как по клетке, и играет. Чаще всего играл он presto Крейцеровой сонаты».
Мария Федоровна всё чаще плакала, укладывая Женю, и сам он тоже начинал плакать вслед за мамой. Она уже не смеялась, не шалила с подругами, стала резче отзываться о людях. Причем, сказав плохое о человеке, часто добавляла: «Я всё это ему выскажу». Женя не любил эти слова мамы и боялся их последствий, поскольку Мария Федоровна и в самом деле высказывала людям всё, что о них думала. В результате ее отношения с окружающими, как правило, становились хуже.
В доме Родичева появились первые книги, которые Женя запомнил на всю жизнь, и первые друзья, с которыми – или рядом с которыми – он прожил многие десятки лет. Книги эти были сказки в дешевых изданиях Ступина. Особенно сильное впечатление произвели на Женю обручи, которыми сковал свою грудь верный слуга принца, превращенного в лягушку, боясь, что иначе сердце его разорвется с горя. Это было второе сильное поэтическое впечатление в его жизни. Первое – слово «приплынь» в сказке об Ивасеньке, мать которого призывала его словами: «Ивасенька, сыночек мой, приплынь, приплынь до бережку». Женю глубоко тронуло это слово, ему казалось, что мать так и должна звать сына. Сказку об Ивасеньке Женя заставлял рассказывать всех нянек, которые менялись у Шварцев еще чаще, чем квартиры.
В ступинских изданиях разворот и обложка были цветные. Картинки эти, яркие при покупке книжки, через некоторое время тускнели и становились матовыми. Женя скоро нашел оригинальный способ с этим бороться. «Войдя однажды в комнату, мама увидела, что я вылизываю обложку сказки, – вспоминал Евгений Львович. – И она решительно запретила мне продолжать это занятие, хотя я наглядно доказал ей, что картинки снова приобретают блеск, если их как следует полизать».
В это же время обнаружился его ужас перед историями с плохим концом. Впоследствии такие истории и книги стали для Жени внутренне неприемлемыми. Однажды мальчик отказался дослушать сказку о Дюймовочке. Печальный тон, с которого начинается сказка, внушил ему непобедимую уверенность, что Дюймовочка обречена на гибель. Женя заткнул уши и принудил маму замолчать, не желая верить, что всё кончится хорошо. Пользуясь этой слабостью сына, мама стала периодически пугать его плохими концами. Если, например, Женя отказывался есть котлету, то мама начинала рассказывать сказку, все герои которой попадали в безвыходное положение. «Доедай, а то все утонут», – угрожала мама, и он доедал.
Связь Жени с матерью была в те годы очень прочной. Он моментально воспринимал ее настроение, чувства, образ мыслей и принимал ее мировоззрение как правильное и единственно возможное. «Мы сидим с мамой на крылечке нашего белого домика, – вспоминал Евгений Львович. – Я полон восторга: мимо городского сада, мимо пивного завода, мимо аптеки Горста двигается удивительное шествие. Мальчишки бегут за ним, свистя, взрослые останавливаются в угрюмом недоумении – цирк, приехавший в город, показывает себя майкопцам. Вот шествие проходит мимо нас: кони, ослы, верблюды, клоуны. Во главе шествия две амазонки под вуалями, в низеньких цилиндрах. Помню полукруг черного шлейфа. Взглядываю на маму – и вижу, что ей не нравится цирк, амазонки, клоуны, что она глядит на них невесело, осуждая. И сразу праздничное зрелище тускнеет для меня, будто солнце скрылось за облаком. Слышу, как мама рассказывает кому-то: “Наездницы накрашенные, намалеванные”, – и потом повторяю это знакомым целый день».
В то время Женя уже хорошо читал. Еще в Ахтырке он знал буквы. Толстые книги мама читала ему вслух, и в какой-то момент на несколько месяцев его жизнь заполнила книга «Принц и нищий». Сначала она была прочитана Жене, а потом и прочтена им самостоятельно: сначала по кусочкам, затем вся целиком, много раз подряд. Сатирическая сторона романа Женей понята не была, но его очаровал дворцовый этикет. Одно домашнее кресло, обитое красным бархатом, казалось Жене похожим на трон. Он сидел на нем, подогнув ногу, как Эдуард VI на картинке, и заставлял соседа по дому, бухгалтера Владимира Алексеевича[9], становиться перед собой на одно колено. Он, обходя Женин приказ, садился перед троном на корточки и утверждал, что это всё равно. Чтение быстро заняло важное место среди интересов, которыми жил Женя Шварц.
Примерно в пятилетнем возрасте Женя пережил первую сердечную привязанность, которая постепенно превратилась в настоящую влюбленность. Встреча случилась в поле, между городским садом и больницей. Перейдя калитку со ступеньками, Женя с мамой прошли чуть вправо и уселись в траве, на лужайке. Неподалеку возле детской колясочки они увидели худенькую даму в черном с заплаканным лицом. В детской коляске сидела девочка примерно двух лет, а неподалеку собирала цветы ее четырехлетняя сестра такой красоты, что Женя заметил ее еще до того, как его мама, грустно и задумчиво качая головой, сказала: «Подумать только, что за красавица!» «Вьющиеся волосы ее сияли, как нимб, глаза, большие, серо-голубые, глядели строго – вот какой увидел я впервые Милочку Крачковскую[10], сыгравшую столь непомерно огромную роль в моей жизни», – вспоминал Евгений Львович.
Мария Федоровна познакомилась с печальной дамой. Слушая разговор старших, Женя узнал, что девочку в коляске зовут Гоня, что у нее детский паралич, что у Варвары Михайловны – так звали печальную даму – есть еще два мальчика, Вася и Туся, а муж был учителем в реальном училище и недавно умер. Послушав старших, Женя пошел с Милочкой, молчаливой, но доброжелательной, собирать цветы. Он не умел еще влюбляться, но Милочка сразу запомнилась ему. А когда пришло время, он полюбил ее всей силой своего сердца.
Глава четвертая
Первый перелом в жизни
В сентябре 1902 года в семье Шварцев случилось пополнение – родился младший сын Валентин. В жизни Жени наступил перелом. Надо сказать, что Женя Шварц был вторым сыном у своих родителей – первый умер в шесть месяцев от детской холеры. Это обстоятельство на всю жизнь глубоко травмировало Марию Федоровну, которая не оставляла маленького Женю ни на минуту. «Помню, с какой страстной заботливостью относилась она ко всему, что касалось меня, как чувствовала, думала вместе со мною, завоевав мое доверие полностью, – вспоминал Евгений Львович. – Я знал, что мама всегда поймет меня, что я у нее всегда на первом месте. Заботливость обо мне доходила у мамы до болезненности. Она сама рассказывала мне, когда я был уже взрослым человеком, что когда в те давние времена я съедал меньше, чем положено, то она мучилась, не могла уснуть». «Довольно тебе его пичкать!» – кричал Лев Борисович, когда Женя, плача, отказывался от яиц всмятку, ненависть к которым, приобретенную в те ранние годы, он сохранил на всю жизнь.