bannerbanner
Скитальцы
Скитальцы

Полная версия

Скитальцы

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

В мире, где ни черта не продается, но все покупается, он – недоуменное исключение. Он не работает на рынок и совершенно не готов к продажности («нет, нет, это еще все в работе, это все пока незакончено, приходите завтра, а лучше через год, а того лучше – прощайте»). Впрочем: услугами художника Иофина охотно пользуются такие монстры масс медиа как «Нью-Йорк Таймс», «Лос-Анджелес-Таймс», «Плейбой» и т. п. Я уже давно заметил – ориентированные на рынок всякие там комары и меламеды работают маховой кистью в три прокраса либо по трафарету: они не картины рисуют, а деньги делают, а потому вечно спешат, небрежны с фактурой и на неразрешенной скорости проскакивают мимо духовной субстанции подаренного им мира и мастерства. Они рисуют, не тужа и не тужась – от того их картины так полезно и приятно наблюдать, сидя на унитазе.

Михаил Иофин – труженник, трудяга, предельно сконцентрированный на своей работе. Его техника письма не допускает ошибок и переделок. Шаг в сторону – и безнадежный холст можно выбрасывать. Мольберт, за которым он работает, напоминает боксерский ринг в Лас Вегасе: со всех сторон, но особенно сверху по нему бьет сильнейший свет. Эта сверхясность и сверхяркость условий работы отражается и в картинах – необычайная четкость цветов, линий, лиц, деталей.

Начинающие и неудачные художники, нарисовав нечто, потом дают написанному длиннющее название. Я даже читал многостраничные концепции картин: если ты, блин, не смог красками и кистью выразить свои мысли, то выйди из художников и поступай в писатели, там все сплошные концептуалисты и многословы. Картины Иофина называются очень коротко и просто, но могли бы и не называться вовсе – они хорошо читаются и сами, без подсказок, представляют собой достаточно развернутые тексты.

В каком жанре рисует Иофин? – собственно, всякий, решающийся писать о художнике, рискует напороться на этот вопрос.

При всей ясности рисунка и фантастичности сюжета, это нельзя назвать сюрреализмом: тут нет ничего сумасшедшего. На реализм, даже на гиперреализм это тоже непохоже: здесь нет отражения или гиперотражения действительности. Картины Иофина – это гиперотражение сознания. Постмодернизм? – но для этого нужна некоторая размытость, размазанность сознания, а у Иофина все так ясно и чисто. Концептуализм? – но тут ведь нет никакой карикатурности, никаких искажений. Сложность в определении стилистической принадлежности Иофина усугубляется еще двумя факторами: он совершенно свободно, в легкую, может повторять и Рембрандта и Шагала и вообще любого классика; а, кроме того, он – из числа пионеров, технически он делает то, что умеют очень немногие. Согласитесь, что сравнивать лидера с пелетоном, даже если в пелетоне полно олимпийских чемпионов живописи, невозможно.

И надо ждать финиша, чтобы найти ему место в ряду мировой живописи и культуры. Как грустно утверждать такое!

Михаил Иофин успешно не закончил Муху (художественное училище имени Мухиной – для непитерских). Прошли уже десятилетия, а он до сих пор никак не может понять: то ли его отчислили оттуда за академическую неуспеваемость, то ли он сам устал заниматься художественными прописями, с наклоном и нажимом, перышком номер восемьдесят шесть и прикусив от усердия язык. Тем, кто любит бытовые особенности жизни не от мира сего: Михаил Иофин – питерский еврей (это значит – еврей лишь на треть: еврей, русский и питерский в одном флаконе – любит водку и острую пищу, космат до библейности и немного невнятен в речи). Судя по состоянию его дома, из рук его все, кроме стакана и кисти, валится, а точнее – даже не берется: некогда.

Но его мясная солянка и борщ – шедевры. Они изготавливаются им в горшках крупного калибра. Как и положено, ложка в них стоит, одолеть этот горшок можно только, если принят как минимум литр на двоих. Перед моим возвращением в Москву он мастерски упаковал мою скромную коллекцию картин, правильно отправил их на почте – и мы напились на прощание по полной программе.

Многие картины Иофина многофигурны.

В детстве, помню, очень любил книжку «Сорок четыре веселых чижа» Ю. Тувима. Там на одной картинке были изображены все сорок четыре – и каждый за своим веселым занятием: кто поломойка, кто судомойка, а кто – музыкант. Иофин часто возвращается и возвращает нас в этот многоликий мир коммуналок. Теперь, по прошествии стольких десятилетий, отделяющих нас этого мира, мы можем говорить о них не только как о социальном явлении, этом дурном сне сумасшедшей Веры Павловны Чернышевской. Коммуналка – не только светлое прошлое нашего человечества. Это – падший и павший Иерусалим. Зря старался Тит Флавий, разрушавший стены Великого города и Храм: Христос уже успел родиться, умереть и создать новую веру, Ямнийский университет уже подпольно взращивал древнее и великое Учение. Тут не катапультами и другими осадными машинами надо было действовать. Коммуналка – это раеад человеческих отношений, это феномен духовности, рожденный не жилищной политикой Людоеда, а самопорожденный.

И смиренный иконописец этого феномена – Михаил Иофин. Его автобиографическое «Жизнеописание коммунальных святых» выполнено в лучших и светлых традициях иконописи: центральное пятно занимает несвежепокрашенная деревянная дверь в окружении купоросных и трескающихся от интенсивной эксплуатации стен, со множеством звонков с именами постояльцев Этого Света. По периметру картины идут мелкие изображения внутреннего жизнепроведения, от въезда до выноса покойника (как все-таки вытаскивают гробы с покойниками из американских квартир?). Тут и общекоммунальный обзор праздничного салюта, и «Банный день» в коммунальной ванной, от которого родятся дети, так похожие на соседа, и «Последние новости» с «Известиями» наперевес, в долгосрочном уюте на утреннем толчке, и еще множество другого узнаваемого до сладостной боли и рези в глазах.

На многих картинах Иофина – фонарь, освещающий пятно одиночества, отчаяния, горя, любви, умирания. Беспощадный свет – свет памяти, свет воспоминаний, совести, свет, демонстрирующий нам всю боль нашей единственности, единичности: мы никому не нужны, только себе, а все остальное – сумерки и мрак архитектурного безразличия к нам. Рожденные в ночи, под ярким освещением, направленным на мольберт, эти картины – автопортрет художника и его творчества.

И есть еще один автобиографический символ на многих картинах питерской тематики: трамвай номер пять. Миша и сам не заметил, что у него все трамваи на картинах под этим номером. Это – фрейдисткая штуковина.

Мне помнится, пятый трамвай тянется по унылой и бесповоротной Садовой, не помню, откуда и куда, мимо Апраксина Двора, где до сих пор стоит истошный крик Башмачкина «Караул! Грабят!». Ведь мы все так всю советскую, а теперь и постсоветскую жизнь кричим «Караул! Грабят!», а с нас вместе с шинелью сдирают хваткие руки семь шкур, особенно с тех, у кого не все в порядке в пятой графе.

Пятый трамвай упорно ползет по ночному Питеру, по ночной жизни – так, вопреки всему, корпит и трудится Михаил Иофин, невольник и раб собственного таланта, собственных мыслей, чувств, мастерства и творческого обаяния.

Николай Фешин

Он уехал в Америку в 23-ем. Тогда бежали все, кто мог и хотел. Кто не мог и не хотел – тех высылали. Хорошо, если из страны. Чаще – на Соловки, еще чаще – на тот свет, безразмерный по причине объявления его несуществующим.

За границу отправляли почти в легкую: на горизонте полыхали зарницы и канонады мировой революции – через несколько лет предполагалось, что бежать будет уже некуда, потому что не только на Земле – на Марсе ихние Аэлиты станут наложницами шариковых. Их выпускали из рук, как кошка выпускает из своих мягких, но когтистых лап утомленную странной игрой с ее жизнью мышь. Их выпускали, параллельно продавая за бесценок, раздаривая и расшвыривая картины, ювелирные изделия, иконы, шедевры и раритеты: берите! Не жалко! Завтра мы это же отнимем у вас!

Он уехал в Америку с женой и девятилетней дочкой Ией, единственным человеком, кто не предаст его ни при жизни, ни после смерти. Он бежал из Казани, бросив учеников, холсты, работы, мастерскую и собственное имя.

Ему было уже 42. Экватор.

По Америке его помотало и побросало. После нескольких лет нью-йоркской жизни, сумасшедшей, как любая жизнь в Нью-Йорке, он бежит в Нью-Мехико, в Таос, заброшенную точку на карте Америки, где почти все точки – заброшенные.

Видимая причина бегства сюда – туберкулез.

Русских в Нью-Мехико до сих пор негусто. Наверно, из-за обилия НЛО: русские сами привыкли быть гуманоидами, а тут летают всякие, народ собой смущают. И Николай отправляется дальше, в Лос- Анджелес, в Санта-Монику, прилегающую к океану и пляжам часть еще одного сумасшедшего американского города. Если вы ткнете в карту пальцем и промахнетесь, не попадете в заброшенную точку, то окажется, что вы наткнулись своим указательным на сумасшедший город.

Русские густо заселили Западный Голливуд, Студио-Сити и Санта-Монику, места пляжные и припляжные, умагазиненные, криминально спокойные и сексуально развинченные, с нестандартной ориентацией. Это американцы все норовят побегать по пляжу, поиграть в подвижные игры, прямо дети, честное слово. Мы больше жмемся к мангалам и прибою:

– Моня! Ты почему не смотришь за Сарочкой? Ведь она сейчас упадет в океан! – слышится русская речь с Привоза или Бессарабки.

Фешин купил себе здесь студию. Это значит – дело его было небезнадежно и заказы продолжали поступать, даже в ревущие войной сороковые. Для того, чтобы загнуться в Америке и кануть в безвестность, особых усилий от эмигранта не требуется. Чтобы сохранять продажность своих картин, надо продолжать быть талантом и трудягой. Николай Фешин пришел в Америку сначала своими полотнами, потом сам. Это его спасло и спасало. Имя работало на него, хотя и спустя рукава. И он продолжал работать, сосредоточенно и непрестанно. На финише он еще успевает организовать две свои выставки – в Сан-Диего и фешенебельном пригороде этого самого фешенебельного города Калифорнии и Америки, в Ла Хойе. Немного не дотянув до своего семидесятипятилетия, Николай умирает, предоставив свою дальнейшую судьбу дочери Ие.

Так начался и все еще продолжается его долгий путь на родину.

В 2005 году его картины впервые экспонируются в Третьяковке…

Если взять за точку отсчета и начало размышлений о творчестве Николая Фешина (а что еще можно взять за такую точку, кроме самого художника?), то мы увидим резкий контраст между его фотографиями и его автопортретом.

На фото – человек слегка восточного вида, не то татарин, не то мордвин, не то сибирский сильно обрусевший чалдон. Взгляд – неприятный, колющий, угрюмый взгляд, испытующий, из позиции глухой защиты. Он хоть и умный, а лучше под него не попадайся. А на автопортрете – напряженная, но открытость, распахнутость и беззащитность голубых до иссини глаз, взгляд, рвущийся к познанию мира, удивленный этим миром и очарованный.

А теперь – два взмаха в разные стороны. Один взмах – портрет отца. Образ тяжеленный, сильный. Глаз и вовсе не видно, они в тени, но под этим невидимым взглядом все притихает и замирает. Написанный в 1914 году, портрет является пророческим образом Отечества, сурового, нелюдимого и неутомимого в своей жестокости, русской и азиатской. То, что отец Николая – художник и иконописец – несущественно, оказывается. Потому что не в этом его суть. Опять с той же прозорливостью Николай изображает отца-Отечество в одежде мастерового, почти пролетарской одежде, в которую вырядится скоро вся Россия.

Второй взмах – детские портреты. С таким же, как автопортрете удивленным и открытым миру взглядом, сквозь который светится и ясно видна душа. Тут Фешин очень близок с Марией Башкирцевой, с ее незащищенными душами, смотрящими на нас через глаза детей и девушек. Ну, проникновенность и искренность Башкирцевой понятна – она стала художницей в канун своей сверхранней смерти. Но Фешин? Откуда у него столько веры в светлое прошлое души человеческой?

Самый яркий шедевр Фешина – портрет Вари Адаратской, написанный в том же 1914 году, когда дочка Ия только появилась на свет.

Кстати, к какому жанру отнести эту картину? Ведь это вовсе не портрет или не только портрет: пяти-шестилетняя девочка в нарядном полупрозрачном (как у Башкирцевой) платьице сидит на столе в композиции с вазой фруктов, чайничком на горелке, пустым стаканом, куклой. Ведь это натюрморт, чистый натюрморт. И присутствие человека, как положено жанру натюрморта, очень чувствуется: кто-то посадил девочку на стол, а сам отошел. – Да какой же это натюрморт? В натюрморте присутствует смерть, а тут девочка – настоящая, живая, не мертвая девочка, и кукла разбросала руки, как умеет делать только настоящая, только живая кукла, и это надгрызанное яблоко в руках, и этот взгляд огромных и чистых глаз… А по стене – детские бирюльки пришпиленные болтаются, а на подоконнике маленького оконца – цветы в горшках и банках, чахлые, как и все городские цветы. Все это – бедно и прилично, все это богато только своей чистотой. И так радостно и ярко в мире Вари Адаратской, в ее чистом и покойном детстве.

И еще одна картина, пожалуй объясняющая все, по крайней мере, эти два крыла творчества Николая – «В бондарной мастерской».

В полумраке тяжелого и скудного на радости труда – яркий свет курчавых стружек и такой же радостный свет, льющийся сквозь окна мастерской.

Тяжел труд и темны потемки души каждого, но светел проникающий в нас Божий свет и светлы завитушки и кудряшки нашего труда.

Вот и весь секрет раздвоенности мира Николая Фешина.

Все просто.

Встречайте его.

Эрнест Неизвестный

В художественной среде принято считать, что скульпторы, в силу постоянного махания кайлом по камню или металлу, самые тупые и необразованные. Возможно, это так и есть на самом деле, но совершенно не касается Эрнста Неизвестного.

В отличие от большинства своих коллег, он, уже после художественного образования, получил философское. Собственно, этим и выделяются его работы из общего ряда: в них непременно участвуют мысль, символ, концепция – субстанции интернациональные и требующие от зрителей определенной квалификации и огромных усилий извилистых мускулов: а много ли таких на улицах городов, где стоят обычно скульптуры?

Судьба всех возвращенцев однообразна: изгнанные, уехавшие добровольно или на добровольно-принудильных условиях, они лишались права голоса и присутствия в своей стране, их вычеркивали из культуры и истории страны, их старательно забывали – на официальном, государственном уровне, но они становились светочами и властителями дум той, сравнительно небольшой и скромной части населения, которую можно назвать народом. И они, отщепенцы и очернители, позарившиеся на посулы разведслужб, предатели партожиданий, ветераны, инвалиды и жертвы идеологического фронта, в конце 80-х-начале 90-х стали возвращаться: сначала своими работами, потом и сами. Они возвращались, как вышедшие из могил, перед ними приносили свои извинения, как правило, те же люди, что и выгоняли их, но теперь уже беспартийные, с крестами на демократических грудях, им предоставляли прекрасное жилье и широкие объятья заказов.

Но они становились чужды вымирающему меньшинству населения, которое можно назвать народом. Когда разведенные и разошедшиеся, они, эти герои сопротивления и само сопротивление, уже не могли до конца понять друг друга, несмотря на мучительные попытки.

И потому, чувствуя эту глухую и невыразимую рознь, многие из возвращенцев оставляли за собой запасные аэродромы: в Штатах, Европе, на загадочных островах горького, но спокойного одиночества, к которому они уже успели привыкнуть.

В 1990 году (кажется) «Вопросы философии» опубликовали статью Э. Неизвестного, этот жест возвращения и примирения. Статья – не совсем философская, но, безусловно, весьма любопытная. В ней, впервые в истории этого академического издания, прозвучал откровенный и недвусмысленный мат – знамение времени решительных перемен.

Э. Неизвестный весьма схож и судьбой и строем мыслей с А. А. Зиновьевым. Дело, разумеется, не только в том, что оба могли непомерно пить, не теряя работоспособности – этим даром обладают многие персонажи читаемой вами книги. Оба, Зиновьев и Неизвестный, обладают неподкупностью мысли, бескомпромиссностью суждения, предельной, обнаженной честностью размышления. Эта героичность позволила им удачней многих других вписаться в новую Россию, найти здесь свою среду обитания и творчества.

Признанный мэтр, Э. Неизвестный не чурается работать в Москве, Тбилиси, Угличе, то воздвигая монументальные композиции «Возрождение», то ставя скромные памятники Мерабу Мамардашвили или водке.

А все началось с Никиты Хрущева, разгромившего как-то в Манеже абстракционистов и главного, но неизвестного скульптурного абстракциониста Э. Неизвестного. Семья опального шута горохового на посту генсека и коммуниста №1 планеты, извиняясь за неуклюжий каламбур Никиты, заказала у скульптора надгробие на могиле Хрущева на Новодевичьем кладбище.

Эта небольшая композиция, символизирующая асимметрию позиции Хрущева между Добром и злом, стала визитной карточкой Э. Неизвестного и вместе с тем стала вызовом эпохе: сопротивление достигло и прорвалось даже на верхнем уровне власти.

Идею противостояния Добра и зла Э. Неизвестный еще много раз будет эксплуатировать и использовать в своих композициях, за счет чего все они порой кажутся схожими между собой, как схожи между собой многочисленные тексты В. Лефевра о великой асимметрии Добра и зла.

Э. Неизвестный живет и в Америке, и в России, и еще во всем остальном мире. Он уже не так круто пьет – годы, знаете ли, но продолжает работать, потому что скульпторы, они, как самые тупые и упорные, работают до конца.

Михаил Шемякин

Ему под шестьдесят, но это незаметно – кавказская внешность обманчива. Он из породы ревущих сороковых – так называются сороковые широты в южном полушарии, неистовые штормами и разгулом стихий, «конские широты». В этом жилистом и сухом теле, которое не берут ни оргии, ни пьянки, – заряд энергии на пару Чернобылей, вулкан идей, прорва иронии и изящества.

Современный Панург, он раблезианен до иллюстраций к «Гаргантюа и Пантагрюэлю». С него можно писать портрет Казановы и Коровьева в свите Воланда, покидающего Москву. Но – зачем же писать его, если он сам в состоянии написать или отлить, вылепить любого и любое. Его скульптурные композиции украшают многие города мира. Обычно они многофигурны и необычны по композиции. И всегда изящны, как кавказская чеканка посуды и оружия. Ему хватает – не смелости, но отваги – водрузить в Петропавловке вместо Петра Первого злобное Тараканище: а чем этот деспот и самодур не Тараканище? Его венецианский Казанова – Казанова, такой же необычный, как и Казанова Феллини, но совсем другой, развратно-несчастный и несчастно-развратный.

Михаил Шемякин проносится по этому миру настоящим Летучим Голландцем – и за ним тянется такой же смутный шлейф легенд, мифов, сплетен, охо-ахов, восторгов и скрежета зубовного. За ним тянутся длиннущие плети древних и знатных родословий. Он породист в несколько десятков генераций и в окружении знаменитой родни: Пьер Карден, Джероламо Кардано, Валерий Коков, Юрий Темирканов – дальняя и близкая родня. Только тот, кому глубоко безразличны государства, правительства, страны, да, пожалуй, и весь мир в целом, может быть настоящим и подлинным, искренним товарищем, что и доказали друг другу полу-русский кавказец Михаил Шемякин и полу-русский еврей Владимир Высоцкий.

Вот уж кто скиталец!

Он – представитель народа-скитальца. Когда-то его народ жил в низовьях Камы, был силен, крепок и мирен. 27 лет Золотая Орда не могла одолеть города и страну волжских булгар. И лишь спустя эти годы, темная монгольская сила одолела булгарский народ. Монголы гнали перед собой безоружных, обезумевших от боли и страха людей на стены европейских городов, и у защитников упадало сердце, стыла в жилах кровь и опускались руки. Монголы брали города не силой, но ужасом. И этих несчастных, что бежали впереди монгольской конницы, назвали людьми из ада, из Тартара, татарами. Они потом и сами забыли свое прежнее имя и стали татарами.

От монгольской напасти спаслись лишь немногие. Они бежали на юг и нашли приют в Крымском ханстве, у северо-западных отрогов Кавказа. Они сохранили свое имя, балкарцы, но навек утеряли свою старую родину.

В Америке Михаил Шемякин «осел» как может оседать только он – его все также носит по белу свету, он то в Лондоне, то в Париже, то в России – в Москве его последняя композиция напротив Третьяковки и в тылах площади Репина резко контрастирует с сантехнической и канализационной арматурой Церетели и философски затейливыми констралябиями Эрнеста Неизвестного. Шемякин не любит гигантские формы: он вполне человечен, его композиции сомасштабны, более того, доступны зрителю или просто прохожему. Тем ядовитей его ирония, тем очевидней его изящное издевательство, его необычная фантазия.

Современная скульптура порой трудно отличима от бреда. Шемякин противопоставляет этому витиеватому пустомыслию, оригинальничанию, суемыслию отточенные и явные формы, реалистичные, но гротесковые.

Он, как и положено скитальцу, всему чужой – чужбинам и родинам, людям и стилям, течениям и знамениям. Он сам по себе, он в состоянии противостоять и культурным авторитетам и толпе миллионеров. В нашей общей камере, где все мы тянем свой срок, он – один из немногих, кто так и не расстался со свободой.

Меркуловы, Томские, Шадры по сути умерли одновременно со своими скульптурами. Поскольку это были не скульптуры, а идолы эфемерных вождей. Пушкин-с-томиком-Сталина, Сталин-с-томиком-Пушкина, Сталин-на-коне, Сталин-с-веслом – эти шедевры лизоблюдства, как и замелькавшие изваяния-изображения питерского полковника КГБ, оскорбляют собой понятие искусства, у которого осталось так мало рыцарей.

Саша Зимин

В Питере существовала группа молодых художников «Белая гостиная» (а, может, голубая). Лидер – Блохин, действительно замечательный и оригинальный живописец, картины же его должны идти на рынке нарасхват. Владелица картинной галереи в Кармел ленинградка Ольга Султанова, моя коллега и приятельница, списалась с ними и даже оплатила дорогу одному из них, Саше Зимину. Он с ходу принял участие в местном конкурсе художников: надо самому выбрать местный пейзаж и в течение светового дня нарисовать его. Сашина работа «Устье реки Кармел» (хорошая копия висит у меня на кухне, я также украсил ею обложку своей монографии «Человечность») завоевала третью премию, а сам Саша за день сделал себе прочное имя. Он – ровесник моей дочки, мы быстро сошлись и подружились. В галерее был крошечный закуток, где мы варили кофе и распивали примитивные белые сухие вина за разговорами обо всём. В оправдание этого лёгкого пьянства и безделья я наплёл Ольге, что это – маркетинговый ход: в Кармел практически на небольшом пятачке 150 картинных галерей, чтобы привлечь внимание, надо, чтобы из Ольгиной явственно шёл кофейный аромат, любого зашедшего и застрявшего хотя бы на 5 минут надо угостить чашечкой кофе, только после этого проводить экспресс-экскурсию по выставленным картинам; если клиент разогрет для покупки, ему надо налить стаканчик вина и показать содержимое заказника – именно это, не демонстрируемое, он обычно и покупает, растопленный кофе, вином и вкрадчивым разговором о современной русской живописи.

Рисовал Саша пейзажи и натюрморты, легко и быстро, выручка от продаж они делили между собой поровну. Ещё он затеял курсы живописи для пенсионеров – 25 долларов за один урок, 200 – за весь курс. На эти занятия набегало по 20—30 человек, вполне достойный приработок. Приезжал он раз в год, на месяц-два.

Всякому шалопайству, увы, приходит конец: Ольга продала свою галерею, Саша переключился на российский рынок, я вернулся в Москву, и мы потеряли друг друга.

Натюрморт

Саше Зимину

Вот натюрморт: в холодном хрусталеизраненная роза, ей не выжить,восторг жеманный ей невыносим,зачем ты здесь? – я истекаю кровьюи совестью – ведь я убийца твой.Чем выше красота, тем беззащитней,ей нет спасенья в этом мире. Тытак побледнела, аромат предсмертныйугаснет скоро в хаосе зловоний,и мертвый, мертвый фон, безжизненный,белесый, он лепрой обступилнесчастное созданье. И молча ждет…Отточенный хрусталь своим кинжальнымблеском невинные колючки преломляет,густеет мятая, в багровых жилахзелень, и вяло опадают лепестки.Картина кончена… и розу на продажу,и мой талант, и душу отнесут.

Белые розы

– Уважаемые коллеги, дамы и господа! – передо мной сидит дюжина человек предпенсионного, пенсионного и постпенсионного возраста. Неделю назад самые нерешительные из них заплатили по сто баксов за каждый день семинара, который продлится четыре дня. Теперь они сидят, напряженные и неловкие в ожидании скорее разочарования, чем чуда. Кое-кто из них в сердце своем уже смирился с горечью утраты четырехсот долларов, не самых последних в этой жизни, но все равно ведь жалко, – прежде всего, расслабьтесь. Сначала мы немножко поговорим о поэзии, просто, чтоб как-то начать и размяться.

На страницу:
7 из 8