
Полная версия
Житейная история. Колымеевы
– У тебя ещё-то дети есть?
– Е-есть, – сдавленным горлом всхрипнул бурят. – Доча в Иркутске на экономистку учится, сын одиннадцатый класс нынче кончает…
– Ну вот! – оживился Чебун. – Видишь, полная обойма у тебя…
– Конечно, тянись для них! – поддакнул Колымеев, но жалость его была особая, одному ему ведомая. – Ребёнок – это жалко, конечно…
Большие, с консервную банку, пенопластовые поплавки чутко мырили в хлёсткой воде за поворотом, готовые затонуть, если в закоряженной глубине в сеть ткнётся нерадостная добыча. И снова воронье, словно тоже ожидая, когда поплавки захлебнутся и пойдут на глубину, с кустов наблюдало за несомой течением пеной…
Чебун молчал, косясь на Колымеева. У брода из него полезло:
– Жалко ему! Да ты знаешь, что такое хоронить детей?! – Чебун передразнил ответно замершего старика: – «Мы тебя, парень, понима-а-ем!» На хрен ты вылез со своим языком?!
– Чего разошёлся-то? – обомлел Колымеев. – Неужто я мужика понять не могу? Ты уж совсем меня… за малахольного держишь!
Чебун громко заскрежетал зубами, давя в себе голос.
– Откуда ты знаешь об этом? Кто… кто?! Это понять может, когда… – Он махнул в воздухе посохом и с силой стукнул им в землю. – Ты мне лучше, Володька, не заикайся! Я на дух этого вынести не могу…
Выругавшись у брода, остатнюю дорогу шли молча. Заломали не менее двух вёрст, и цифра эта напугала и вместе удивила Колымеева: он уже не помнил, когда пёхом одолевал столько. Вокруг провалищем лежала степь, на отшибе мелькая берёзовыми подмышками перелесков, бугрясь шишаками каменисто-глиняных взгорий. Заглядевшись на один из таких холмов, старик вздрогнул: дальний бетонный столб высоковольтной линии сравнялся с холмом, а там вознёсся над ним, как могильный крест. Страх был недолгим, речка и старики с ней повернули вправо – столбы стали к ним поперёк, а не вдоль линии, и видения исчезли. Степная ширь звала за горизонт, сначала за один, потом за другой холм, а за третьим восставал четвёртый, тоже манил узнать, что там, впереди, есть ли ещё холмы или один нищенский, ветровой, полынью пропахший простор. Непостижимое, вековечное восставало над степью, роились над курганами плачущие птицы, и в одиноком, серебряными стрелами дождя обстрелянном кусту таился века назад замерший на лошади черноликий монгол. За ярком, сбежавшим в отлогий бережок, речушка растеклась мелкими плёсами в рукавах узких перемычек. Пришлая рыба ушла из речонки, и только в плёсах, потерявших связь с основным водотоком, кое-где булькали карась и елец – сомы и карп «уходили» по траве, перепрыгивая перешейки. Здесь наметили первую тоню.
Чебун потянул из мешка длинную трёхстенную сеть, досадливо цокая языком – в снасти встречались дыры.
– Починить надо – да…
Штрихи колёс испестрили степь и берег, но Чебун уповал, что не всю рыбу выгребли.
– Здесь же она, я же чую! Ну-ка, Володька, отцепи со своей стороны…
– Как?
– Отцепи – грузило в ячею завалилось! Щас если хапнули на этих плёсах – всё, зря ноги ломали! Эх, ну паразиты – а?! Есть техника – поезжай дальше, дай старикам половить!
– Они нас не шибко-то уважают… – откликнулся Палыч, держа конец хитро скрученной и надраенной гудроном – чтоб не расплеталась – жёсткой верёвки. – Мы им – всё, пережиток уже! Не задумаются даже…
– Заводи оттуда, а я со своей стороны… Как думаешь, есть тут рыба?
Пенной брагой в кадушке взбурлила у берега вода, и стая тяжёлых, точно свинцом налитых карасей, сорвавшись с травы, ушла на глубину.
– На-ка, лови мой черен!
– Ловлю!
Батожок, описав дугу, ткнулся в береговую грязь.
– Теперь дело пойдёт… – постановил Чебун будущую удачу, а затем приволок из кустов рогатую длинную палку, чтобы прижимать ко дну поднятую тетиву, если рыба попрёт под нижней верёвкой.
Засетили первый рукав, и возбуждённый Чебун сбил шапку на макушку:
– Погнал, Володька!
– Даю жару!
– Не хвались, – укоротил Чебун.
Удар провалился в пустоту. Озябшие пальцы не держали склизкий черен. Палыч ударил ещё, но палка упала в воду, и старик, черпая в сапоги, покарабкался за ней.
Чебун задохнулся от петушиного клокочущего смеха:
– Вот так, Володька… по бабе… кх!
– Сейчас, Серьга, разберусь!
И точно: как только у Колымеева стало получаться, Чебун жадно засопел.
– Пошла? Пошла, говорю? Чё ты молчишь?!
Торпеды врезались в раскинутую ловушку.
3Светлым занималось утро, но праздника на сердце не было. Ни былых красок, когда в глаза бросался разноцветными окружьями каждый цветок, ни нежного дымка от мокрых заплотов, а уж тонкого аромата сирени тем более не видела и не чувствовала нынче старуха.
– Живу, как муха бескровая, всё чёрно-белым кажется! – каялась Августина Павловна, с ведром помоев выходя на двор. – Либо уж купить цветной телевизор?
Вылив за дорогу помои, старуха поплелась в дом. По пути проверила замок на кладовке, но замок висел скважиной к стенке, то есть как она с умыслом оставила его с вечера. Каждый день Августина Павловна проверяла кладовки, ибо со вселением Упоровых исправность замков была одной из мер по сохранению их со стариком имущества. Старуха всё ж таки отвоевала своё право на половину ограды – по крайней мере, считала, что только боем взяла эту высоту, и Алдар свёл цепного пса на скотный двор, а грузовуху перебазировал в ограду тестя. Только старуха по ошибке считала, что угольник да вот ещё машина встали на её дороге. Эта думка упорхнула из головы, как птица из гнезда, тотчас же, как упоровские коровы потеряли молоко, а до ушей старухи дошла с третьими устами новость: на неё грешит Тамара, будто бы сглаз и прочее. Колымеева первое время не опускалась до слухов, но потом и не верить стало нельзя. В единочасье сгинула Маруська, старуха без толку звала её и у стаек, и возле упоровской бани. Алдар постреливал из малопульки голубей, гревшихся на крыше сеновала, скармливал мягкие тушки собаке. На него-то и упали подозрения. «Фашист недобитый! Бандера!» – с крыльца слыша винтовочные хлопки, выругалась старуха, но в ссору не полезла: как доказать, если по воде вилами писано. А там старуха подсмотрела, как бурят утром выпускает Маруську из кладовки, и догадалась, что кошка, храня в себе зачатки будущих пушистых комочков, продалась за кружку молока ловить упоровских мышей. Но старуха и в себе, и в окружающих упорно поддерживала мнение, что Маруську запирали силком: «Вижу: выпуска-ает втихаря! Испугался, конечно, что к прокурору пойду!» Она не стеснялась маленького наговора и даже была уверена, что никакого наговора с её стороны нет. Впрочем, и соседи не оставались в долгу, и однажды Тамара в глаза старухе вывалила то, что до этого было пищей сплетен. «Я вредительством занимаюсь?! – опешила старуха. – Да я даже не гляжу на твоих пустых коров!» От незаслуженной обиды Августина Павловна подходящего слова не смогла сказать себе в защиту, а вспоминая об этом, корилась весь вечер и с горя нахватала лишнего давления – головой не пошевелить, только круги летают перед глазами, хоть палец продевай…
Проснувшись сегодня до света, она твёрдо решила встретить день на ногах и до прихода старика справить какую-никакую работёнку по дому, однако же махнула на немытую посуду и грязное бельё на лавке и, проводив Колымеева, забралась в постель: лишний час полезную службу не сослужит теперь, когда хоть век жизни ещё нарезай, а всё идёт ко праху. Лёжа на скомканной постели, бесцельно смотрела на стену, точно стараясь увидеть что-то вне, и огорчилась, когда взгляд упёрся в бурые бугры извёстки, отставшей там, где подтекала крыша, по новой меси известь да карабкайся под потолок…
Напоровшись на мысль о побелке, старуха отвернулась к другой стене, той, что отделяла спаленку от зала. На этой висел фотографический календарь с кошкой. Столбики циферок по прошествии лет старуха заклеила тетрадным листком с ручной датировкой церковных праздников. Цифр, указывающих год, уже не было видно, но Августина Павловна и так помнила: в то лето убился Алёша – и временная стрелка словно зарочилась в её часах…
– И не думала не гадала, что когда-нибудь вот так жить буду! Надо было штук пять-шесть нарожать, тогда бы, может… Либо Бог наказал? Приснись хотя бы, Алёшенька, а то сколь годов прошло – и ни ра-а-зу! Я уж забывать стала, какой ты есь из себя…
Календарь висел над горкой, а в нём покоился от глаз подале выпуск «Огонька». Серая обложка отвалилась со скреп, бумага пожелтела. Журнал был неумело спрятан под тряпьём, и, открыв пенал, старуха тут же нашла его. С журналом в руках села на колпак швейной машинки… и открыла первую страницу. Там она увидела праздничные стихи. Старуха помнила лесенку слов наизусть, хоть так давно это было, – нет, не в другой жизни, а в той единственной, что была у неё и прожив которую старуха вошла в смерть, в её предчувствие, с недавних пор ставшее формой её земного существования. А другой жизни у неё не было.
– Тот день был самым радостным на свете, сама весна несла великий дар: подписывал в Централь-ном Ко-ми-те-те билет наш Гене-ра-льный секретарь… Се-кре-тарь, – по слогам, чуть слышно перебирая губами забываемые слова, повторила раздумчиво Августина Павловна. – Вишь, как получилось…
На следующей странице красными буквами было пропечатано о советских постановлениях, и тем обиднее было ей читать о том, когда для самой старухи одно постановление – мирно дожить свои дни.
– О между-наро-о-дной де-я-тельнос-ти Цэ-Кэ Кэ-Пэ-СэС по осу-се… по осу-щес-твле-ни-ю реше-ний XXIV съезда па-а-ртии… – Августина Павловна с удивлением смотрела на кирпичи букв, из которых так ничего и не вышло. – Постановле-е-ние Пле-е-нума Цэ-Кэ Кэ-Пэ-СэС, при-нятое 27 апреля 1973 года…
Дойдя до этих цифр, которые произнесла с особым значением, она остановилась, как у огромной ямины, налитой чёрной водой, страшась и в мыслях всколупнуть следующую страницу, растрёпанную больше других и по углам потемневшую от частых прикосновений пальцев. Но журнал своей волей раскрылся там, где из вороха плохонько отпечатанных фотографий, а пуще из воспоминаний, рождённых ими, глядели восковые лица в красных рамах домовин и, как будто зазывая, щерились глиняные пасти могил, а бабы в чёрных одеждах падали на свежие бугры с заломленными руками. И слёзы, точно листвяные черви, заточились из старухиных глаз в голубых прожилках…
Пришла Саня; пили чай на кухне, сидя без света – в окне уже стояло солнце.
– Всё ж таки хочешь ехать к дочери на лето? – макая затверделую баранку в кружку с кипятком, спрашивала Августина Павловна. – Она у тебя где живёт?
– В Нижнеудиньске.
– Ты говорила, да я забывать стала…
– У меня тоже голова, как дырявый карман: что ни положишь, то обязательно выронишь…
– Года, чё ты хошь.
– Ну дак чё? Конечно…
– У меня Фёдор, братишка-то мой старшой… Тоже, Саня, – годы! В прошлом годе послала ему письмо, а до сего ни ответа, ни привета. С другой стороны, если б чё, дак Алька телеграмму бы отбила…
– Мы все повидали на веку, Гутя, – мучительно думая о другом, вздохнула слабой грудью Саня и застыла с полураскрытым зевом, медленно, точно боясь упустить последнюю помочь, выпуская свистящий воздух. – Ты, чё ли, меньше пурхалась в жизни или я?
– Так оно, я разве говорю…
Саня, когда говорила, мелко хлопала веками в какой-то нервной болезни. Что могла быть у неё болезнь с нервами, вполне допускала Августина Павловна: Саня мыкалась не утаённо, а общей со всеми жизнью, которая, не скупясь, нахлестала её по глазам своими терновыми ветками.
– Сижу на чемоданах! – тихонько засмеялась Саня, но смех этот был невесёлый: за помощью и советом пришла к Августине. – Туберкулёзь у меня, кажись, признали, Гутя!
– Да ты что?! Кто это тебе сказал такое? Я дак, примерно, не замечала за тобой…
– Я сама не знала, никогда не кашляла…
– Дак не было, я же помню!
– …а тут прошла в нашей больнице рентгент, снимок показал неладное с лёхкими… Направляют на капитальное обследование в Иркутьск. Доча звонила на днях, говорит: приезжай, мама, об деньгах не бесьпокойся…
– Открытая? Форма-то?
– Не-е…
– Ну это, Саня, ишо ничё!
– Закрытая, по всему. Дак и то, не установлено окончательно…
– Там установят… Это ты, значит, сперва к дочери поедешь… А потом вместе до Иркутска?
– С дочей поедем, а там нас Иринка встретит…
– Дочь, ага. Мало ты ей, Саня, помогала?! И мясо, и молоко, когда держала хозяйство… Я-то помню…
– Но на билет мне отправила, на дорогу. Вчера или когда, позавчера? Получила. Девки почтовские звонят мине: иди, баба Саня, тебе перевод от дочи…
– Конечно, молодец Валюха. Ты ей Ирку ростить крепко помогла, а самой откуда было ждать помощи? И тот – боров! Валькин мужик-то?
– Юрка…
– Ага! Недавно увидела его возле магазина: пья-яный в дрезину, небритый, ой гря-язный! Какая от него могла быть помощь?!
– Дак деньги первое время приносил…
– Это когда в ДРСУ работал?
– Тогда. Приносил деньги вовремя, месяца три, однако. А потом бегать, искать его…
– Глотка поганая, а руки золотые! Колымеев, когда на руднике работал, тоже принёс аванс… Это ишо, кажись, году с ним не прожили… Как сейчас помню – семьдесят пять рублей подаёт. Я говорю: «Не может быть, Колымеев: либо семьдесят, либо восемьдесят – одно из двух!» Отдал остальные деньги…
Посмеиваясь, старуха наполнила кипятком пустые кружки.
– Ирка-то, поди, нонче кончает уж?
– Кончила уж, двадцать шестого в главном корьпусе диплом выдали. Значок – я-то не видала, она пересказывала по телефону – дали такой синенький. Ей да ещё одной выпуснице…
– А пошто не всем?
– А тем только, кто круглым отличником вышел.
– Ты смотри-ка! Молодец девчонка – чё скажешь? Лидкин средний тоже должен кончить обучение, дак не знаю… Ни письма, ничего бабушке нет! Да и сама раз в полгода позвонит – и ладно. Тут хоть сдохни мать…
– Не-е, Иринка мне иной раз каждый день звонит. Чё делаешь, баба, да как у тебя здоровье…
– Заботится, конечно. Ты ей как мать была! Щас бы только какой-нибудь хлюст не подвернулся, а то не будет счастья…
– Ой, не дай бог! – затрясшись головой, согласилась Саня и виновато покашляла в кулачок. – Какое счастье, если мужик пьёт?!
– О том и печаль… – вздохнула Августина Павловна, но ломала её иная кручина.
…Нынче на родительский день всё-таки съездила с Шаповаловыми в Нукуты, наведала своих. Вырвала сухую траву и подровняла могилки, а вот с покраской вышло неладное. Брала в магазине банку голубой, да не досмотрела, на кладбище чухнула – краска-то синяя! Оно бы ничего, всё лучше, чем совсем не крашено. Но у всех, как нарочно, голубенькие, словно с неба напитанные оградки, а у неё, Августины Павловны, – синие! Кто ни пройдёт – либо уж это чудилось мнительной старухе? – обязательно посмотрит с укором…
Это-то и собиралась обмозговать с Саней. Однако Саня просидела недолго, как уже заторопилась домой перепроверить чемоданы да дневать у телефона: ждать распоряжений от дочери.
– Врач сказал, можеть, операцию делать будут… – не то жаловалась, не то отрешённо говорила Саня, переставляя суконные боты, заскорузлые от присохшей грязи. – Не знаю, чё будет с того, если всё-таки призьнают у меня туберкулёзь…
Августина Павловна шла позади, заложив руки в карманы тёплой кофты.
– Не советовала бы я тебе, Саня, ложиться под нож! Сколь проживёшь, столь и ладно. Колымееву предлагал Алганаев сделать операцию на паховой грыже, дак Володя отказался…
– Как доча скажет…
– А чё дочь?! Тебе жить, не ей…
Проводив Саню за дорогу, старуха наведалась к Чебуновым по молоко. Брала по склянке два раза в неделю: чай забеливать, либо в пюре, опять же – на постряпушки. В конце месяца аккуратно выплачивала установленную Чебуном сумму, а чтоб старик не объегорил – в кухне, на обратной стороне дверцы шкафа, метила фломастером, сколь банок взяла и по какой стоимости. Чертя очередную закорючину, удивилась: на двести рубликов набежало за май! И определилась брать молоко раз в неделю, когда и так киснет, не выпивается впору. Парное, конечно, и есть парное, но по тридцатке отвали-ка за литру! Разобраться, дак оно с кислинкой вкуснее…
С Ларкой покалякали на крыльце. Цыганка обожгла на пекарне руку, бюллетенила третий день, к неудовольствию свёкра. О нём и шла речь.
– Наловил, говорит, рыбы – Борька с Женькой поехали в Черемховую продавать… – Старуха в лицах обсказывала вчерашний разговор с Чебуном. – Ага, так и сказал! Ну, говорю, будешь с ба-альшим барышом! Глядишь, внучатам подкинешь… Так, с намёком ему…
– Жди, подкинет! Два раза подкинет, а десять раз не поймает…
– Хоть сколько-то даёт, поди? – не верила старуха.
– Даёт копейки… Да он больше пропивает!
– Крепко пьёт, ага! Ну да он не пьянеет, здоровый такой. Ему хоть флягу страви! Это Колымеев у меня – да, ханурик, со стопки сковырнётся…
– Зато незлой…
– Ласковый мужик вообще-то. Я уж на что злюча баба, дак он никогда не занимается со мной, уйдёт в сторонку да похохатывает…
– Ребятишки бы не держали – собрала манатки и уехала к отцу! Он же у меня в Зиме живёт, мама умерла…
– Я помню, ты говорила…
– Надоело всё, баб Гуть!
– Дак, слушай, сколь сил надо терпеть этого дьявола лысого! – поддакивала старуха. – Коров кто доит?
Ларка кивнула на вымазанные навозом огромные галоши:
– Сам.
– Вишь ты! То и грызёт…
Придя с молоком, старуха заложила дверь, чтобы уже никто не помешал её планам, и первым делом полезла в подполье, побелила стены, дабы выморить сырость, от которой болотный дух в кухоньке. Попутно проверила разложенную в ящики картошку – подходяще проросла, можно бы высадить, да всё незадача: то погода подведёт, то другая прорва случится. Нынче у Сани взяла картошку на посад – у Сани жёлтая, рассыпчатая; в прошлом году у неё хорошо вышло: с трёх соток пятнадцать кулей… «Каково у нас с Колымеевым будет?» – вертя в руках банку с огурцами, ставя её на свет, жидким лучиком долетавший из кухни сквозь щели в полу, размышляла старуха. Склянка солёных огурцов помутнела, и старуха от щедрот вознамерилась отдать соленье упоровским коровам, но тут же и раскритиковала себя:
– Жди больше, поймёт она твоё добро! Щас бы обмишурилась со своим характером. Нет, здесь нужно другой политики придерживаться, Августина Павловна!
Навоевавшись в подполье, с грехом одолела по разболтанной лесенке вылаз наверх, когда в сенцах отскочил крючок. Старуха замерла в догадке: кто бы это мог войти в затворённую квартиру? Либо только подумала, что надо закрыть, а на самом деле оставила дверь полой?..
– Колымеев, ты? – поворотилась старуха, но голос ушёл, как в пропасть. – Либо ты, Саня? Или уж Фёдор?!
Пришедший проскрипел половицами…
4С первого плёса взяли прилично. Рыбу вместе с собранной на деревянную рогулю мокрой сетью запихали в куль, который взвалил на плечо Чебун; Палыч нёс палку и другие мешки.
…На одном из плёсов Чебун заорал:
– Сеть лопнула! Мать-то твою так!
Сеть была старая, просчитался Чебун, когда вымётывал её на заплот, и капроновые нитки пересохли на солнце, а теперь лопнули под рыбьим напором, и сеть держалась на верхней тетиве. Запасливый старик извлёк из кармана кусок верёвки и, встав коленями на сухую землю, стал связывать тетиву, продевая верёвку в ячейки.
– А хорошо поймали! – Палыч довольно похлопал шевелящийся капроновый мешок.
– Давай сглазий ещё! Оттого и сеть, наверно, лопнула, что радовался всю дорогу: пошла! пошла!
– Да не… Чё ты? Я ж знаю, что не надо радоваться!
Починив снасть, брели к последнему плёсу. Радостной живой тяжелью налитый мешок гнул спину Чебуна, который неискренне ойкал. Палыч тоже был рад, хотя ноги с отвычки выли голодными волками. Небо хмурилось над степью, не суля хорошей погоды, но и не разрешаясь дождём. К полдню прохрипел по ржавым ковылям ветер, погнал по воде стружку, но и он иссяк.
Идти было славно, и даже грузная от влаги сеть, перекочевавшая на спину Колымеева, несильно томила, как не отягощали подковырки Чебуна.
– Володька!
– А?
– Кисет на камне забыл. Как теперь без курятины будешь?! Бежи, я подожду…
Палыч шарил по карманам.
– Здесь он!
– А чей на камне тогда лежал? – пряча ухмылку, деланно недоумевал Чебун. – Такой вышитый золотом? Я думал – твой, старуха вышила!
Обыгивала степь, в потаённые ложбинки, в сусличьи норы укатывалась вода, мягко и зелено курчавилась на солнце трава. Брести стало легче, Палыч скатал дождевик в комок и определил в мешок с сетью, залепленной чешуёй.
Над привольно раскинутым плёсом, роняя на воду тряпичную рухлядь, взметнулись в небо чёрные птицы. С палкой в руках обходя плёс, Колымеев нашёл его. Он лежал у воды, опрокинув лицо в зелёную жижу, словно вязкой землёй хотел заткнуть в смертном ужасе отпахнутый маленький рот; крупный песок набился в облепленные водорослями волосы, в чёрный рот, в фиолетовые раковины ушей, и вороньё уже выщипало синее мясо на спине…
Чебун как ни в чём не бывало распутывал сеть, когда вдруг услышал:
– Э-э-э-э!
Вздрогнув, Чебун замер с неразмотанными метрами сети в руках.
– Чё ты? Орёшь-то?! – Бросив сеть, он резво потрусил к Палычу, предполагая богатый улов. – Ну, чего ты тут? На гвоздь, что ли, наступил? А?!
Палыч кивнул под ноги.
– Глянь, Серьга! Вот…
– Чё ты как дурак-то?! – закричал Чебун и замахал руками, как раньше Палыч. Отбежав в сторону, Чебун долго отплёвывался.
– Не мог предупредить?! Или ты не знаешь, что нельзя на них смотреть?! Чур! Чур! Пойду скажу ему… А ты не уходи! Только не смотри на него, ну его к чёрту! Сядь вот сюда и сиди. Я скоро… Не уходи, сиди тут… Мы скоро придём… Да не смотри, говорю!
Чебун пятился, пока не сообразил, что опасности нет, и только тогда развернулся и быстро ушёл вверх по реке…
Солнце покатилось за гору, иссиня-жёлтые капли дождя замелькали в потухающем свету. Прибежали Чебун с бурятом, который тут же уронил шапку и кинулся оттаскивать сына от воды. Протащив мёртвого по земле, он рывком встал и уже твёрдо, понимающе посмотрел на утопленника.
Чебун одёрнул его за рукав:
– Он же мёртв!
Место, где лежал мальчишка, темнело в зелени степи. Это выкипела на солнце человеческая соль, и кислота прожгла приютившую человека землю…
На одной ноге вертанулся Чебун – на тракт, за попутной машиной, а бурят сел возле сына и уткнулся лицом в колени.
Поспела бортовуха, и они на растянутом дождевике загрузили тело в кузов, покидали туда же мешки, сами умостились рядом, держась за дощатые бортики. Чебун напросился в кабину. И машина с траурной ношей медленно и важно поползла в посёлок, покачиваясь на кочках и зарываясь капотом в реку на студёных бродах.
5Спустя несколько дней Колымеевы обедали в кухне.
– Вот тебя не было тот раз – сколь я дум переворошила, Колымеев! – обсасывая рыбье сваренное мясо, рассказывала старуха. – Ты как выписался из больницы – пятая неделя идёт, я и привыкла уже, что ты всегда рядом… А тут увидела твою кровать заправленной – будто чё-то опрокинулось у меня внутри. Честно слово! И чего бы, казалось, дуре переживать?! Подправили человека за наши гроши, лицо такое здоровое стало, румянец опять же… И знаешь что, Колымеев? Вздохнула так, а из сенцев какая-то подлюка – не я, а другая старуха – и отвечает мне: «Одыбать-то он одыбал, да для чего одыбал? Клубок-то, говорит, уж завертелся…» Во как! Спрашиваю: «Кто это там вякает?!» Молчит! Я схватила кипятильник, выскочила в сенцы – ни-ко-го-о! Или уже ушла, дак двери закрыты с этой стороны… И то-то мне страшно стало, Колымеев! Да если бы говорила ишо – бог с ней, какие ни есть худые вести! – мне бы всё спокойней, а то кинула словцо, как собаке кость, – и вон. А что имела в виду, какой такой клубок – поди-ка теперь узнай-ка! Я всю бошку себе ископала, гадая об этом, даже к реке ходила, звала тебя. Избегалась хуже шалашовки, а тебя всё нету: и где мой Колымеев?!
Тягучая капля пота катилась к виску старика.
– Не верь ты! – психовал Колымеев. – Задумалась – вот и показалось, что кто-то откинул крючок. У нас в палате был такой Иван Золотов – барабашек гонял по ночам…
– Нет, Колымеев, не погрезилось мне! – сложив масленые руки на груди, божилась Августина Павловна. – Я вот даже прикинула… Помнишь, я уголь таскала, а меня кто-то толкнул в спину?
– Ну?
– Так я вот сперва решила, что это Алдар, а сегодня смикитила: нет, не он!
– Дак это и так ясно было, Гутя! Зачем бы он тебя, в самом деле, толкнул?
– Он и не толкал, хотя тыщу раз мог!
– А кто же тогда?
– Она и пихнула, старушенция эта!
– Выпей, там в трюмо такие капельки есть…
И вдруг старик обнаружил белые макаронинки.
– Сковороду-то надо было мало-мало ополоснуть, Гутя!
Беря из сковородки жирную сорогу, затесавшуюся в карасёвый ряд, старуха перестала жевать.
– Здрасьте! – сплюнула сорожьей костью. – Я ли не мыла?!






