
Полная версия
Унтер-офицер. повесть для киносценария

Унтер-офицер
повесть для киносценария
Екатерина Анатольевна Садыкова
Дизайнер обложки Галия Венеровна Дьяконова
© Екатерина Анатольевна Садыкова, 2025
© Галия Венеровна Дьяконова, дизайн обложки, 2025
ISBN 978-5-0065-9716-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
УНТЕР-ОФИЦЕР
Повесть для киносценария
Моему любимому дедушке в честь 80-летия Победы. Я знаю, что ты всегда рядом. Благодарю сестру Людмилу Артемьеву-Щепину за подборку документальных материалов.
Какое ж это хлопотное дело – старый домик в деревне. И хочется дореволюционный дух сберечь, и одновременно комфорт нынешний добавить. У Раисы с Сергеем осталась от деда маленькая избушка в Кармаскалинском районе Башкирии. Построенная еще в 1900-м году из ладных крупных дубовых бревен, со слюдяными окошками, с палатями и самодельным струганым столом. А главное – с живой кирпичной деревенской печкой. Приехали они летом, начали убираться в домишке, и за печкой нашли старый, темный, промасленный деревянный сундучок, пахнущий канифолью и оловом, а в нем помимо мелкого кузнечного инструмента – десяток пожелтевших тетрадей с записями деда Тимофея. О том, как помещичий пастушок дорос до Георгиевского кавалера, награжденного двумя крестами самим царем. До унтер-офицера Тимофея Даниловича Артемьева, который почти сто лет шел по континенту Евразия в солдатских сапогах от Польши до Иркутска, через три войны и революцию, не посрамив человеческое имя и сохранив любовь к ближним.
Тетрадь 1-я. Детство
Полуденное солнце заливает собой дубовый лес с коряжистыми, мощными деревьями. Дубрава шуршит июльской листвой на легком жарком ветре. На толстой, выгнутой коромыслом кверху ветке дерева, низко подвешена люлька, в ней голенький младенец месяцев четырех, прикрытый белой тряпицей. Люльку качает красивая, пронизанная лучами солнца, женщина лет 35-ти. Она сидит, прислонившись к стволу дуба, на котором висит люлька. Рядом лежит коса. Поодаль расстелен белый рушник, на нем кувшин с молоком, краюха ржаного хлеба, вареная картошка, яйца, зеленый лук. Женщина тихонечко поет:
Бай, бай, бай, мое дитятко,Уж я дитятко люблю, да нову зыбочку куплюУж я рабенка спотешу – нову зыбочку повешу,Нову зыбочку повешу – дитя спать повалю,Спать повалю, да тебя в зыбочку,В зыбочку, да в колыбелечку,В колыбелечку, да на постелечку,На сголовьице, да на здоровьице.Еще зыбочка-кач-кач, да золоты были бочка,Очепок с камкой, да посередке золотой,Уж ты спи ты мое дитятко, без байканья,Спи без байканья, да ты без люльканья,Уж ты спи, дитя, здоровенько, вставай весело,Ты спи камушком, да вставай перышком.Вокруг жужжат пчелы, слепни. Жар. Аромат луговых трав и томление разлито всюду. Июль. Раздается хруст сухих веток, шуршание травы. К дубу подходит мужчина лет сорока, в белой расстегнутой льняной крестьянской рубахе, мокрой от пота, в серых льняных штанах, босой:
– Умаялись? Жарит нынче, водой только и спасаюсь. Жернова сладил. Бог даст, запущу к обеду мулле мельницу. Ато, вреден свят человек, – улыбнулся он в бороду, – все норовит меленку запустить, а мне да работникам моим кукиш показать. Хитер бобер.
Он подошел к люльке:
– Ну, а ты – то как тут, Тимошка? Мать тебя накормила ли?
Взял Тимофея из люльки на руки, поцеловал в лоб:
– Расти быстрей, помощник ты мой, вместе мельницы ладить будем, реки тебе покажу, дело свое расскажу.
Евдокия отломила хлеб, протянула Даниле:
– Да ты поешь, садись, хватит гулькаться, сыт он, только от груди оторвала, сосет как бычок. Сам-то голодный. Вон крынка, молока – попей, хлеб, яйца. Когда еще вечерять-то будем… Я полосу другую скошу, да к хате подамся, квашня подойдет поди-ка.
Данила взял хлеб:
– Да, ты не майся, мы с робятами кончим дело, скосим. Луче зрелки пособери, страсть как в рот просятся.
– Да – уж. Вон, за дубом лукошко, поди, посластись.
Данила идет за ствол дерева, берет корзину полную крупной зрелой земляники, садится подле жены, загребает горстью, сыпет в рот, ест с удовольствием, целует свою заботушку. Перебирается ближе к рушнику, пьет молоко из глиняного горшка, отламывает хлеб, жует картошку. Евдокия смотрит на него, улыбается. Разомлев, закрывает глаза и дремлет. Данила, наевшись, присаживается ближе к жене, прислоняется так же к стволу дуба и рядом засыпает.
Год 1899-й. Маленький круглый мулла с короткими ножками семенит за Данилой к мельнице:
– Данила, ты когда мельницу пустишь? Быстрей нада…
– Поспешишь, и будет шиш. Я тебе когда сказал новый вал привезти? А опоры? Как же я ее пущу, если нечем ладить?
– Я тебе вал из Бишаула завтра привезу, там старую мельницу разбирают, вал есть, опоры есть.
– Так они же старые, мучиться потом будешь, и меня проклинать.
– Неет, они хороший. Привезу, поставишь, ишо как работать будит.
– Ну, смотри, Нурей, я свое слово сказал. Не серчай потом, когда развалится.
– Да нет, ты сделай быстрей, а потом – потом и будит.
Не прошло и пару дней, как Данила стал запускать мельницу. Толпа зевак собралась поглядеть на диво у реки. С пригорка кувырком летит маленький мальчишка в ладных портках и рубашонке, и кричит:
– Тятя, тятя, а я то, погодиии…
Данила оборачивается на сыновний голос, подхватывает его на лету:
– Айда, Тимошка, щас водицу пустим. Федор, открывай заслонку.
Мулла семенит вокруг Данилы:
– Алла бирса, Алла бирса… муку на базар возить будим…
– Ты, Нурей, какой вал привез? Треснутый. Опоры все короедом изъедены. Не простоит долго, развалится.
– Эй, Данила, чего каркаешь на свою работу, воон вода бижит, вал крутит, щас зерно пустим, мука пойдет. Чего еще нада?
– Ээх, не слышит, – махнул рукой Данила. – Смотри тут Федор, я к Ивану на жернова пойду, погляжу. Глянем на муку, сынок?
– Айда, тятя, глянем, – отозвался вихрастый, выгоревший волосами на летнем солнце мальчонка, и побежал вслед за отцом внутрь мельницы.
Прошло лето. Листвой с деревьев слетела осень. Вот уж святки. Мулла в ватном чапане с красным злющим лицом, бегает вокруг своей мельницы и причитает:
– Ай, Алла, Ай Алла, щас камень треснет. Данилу крищите. Эй, каму говорю, зови Данилу.
Данила на коне, взметая клубы снега, приосадил возле мельницы, влетел в нее в распахнутом черном полушубке, как ворон. И спустя минут десять, все стихло. Мулла трусливо потоптался еще некоторое время возле, и боязливо вошел внутрь. Через полчаса вышли оба.
– Пока вал новый не привезешь, молоть ничего не будем. И опоры менять надо. Это уже по весне, к лету ближе.
– Ладно, Данила, ладно. Я уж испугался, думал, камень треснет, все здесь поломает. Рахмат сине. Привезу вал, на неделе привезу.
Наутро мулла уехал за валом. А в деревню к Даниле явился на бричке помещик Камелов со спиртзавода.
– Говорят, Данила, ты мастер мельницы ладить. Пойдешь ко мне? Мулла-то ваш, жадный. А я не поскуплюсь, хорошую мельницу возьмем, запруду сделаешь на Карламанке, дом дам, деньгами не обижу, сам потом и мельничать станешь. Вон мальчишку твоего грамоте обучим. Поедешь?
– Закончу с Нуреем, налажу эту. Чего ж не поехать, поеду. Чай, больших инженеров в округе не сыщешь. А я по своей науке все сделаю. Лучше инженерной молоть будет. Поеду, коль позвал.
Избушку помещик дал маленькую, бревенчатую, в три слюдяных окошка. Печка, стол самоделок, полати да божница. Вот и вся домушка. Но Даниле работа была надобна, как невеста неженатому. Не терпел он без любимого дела. Душа ныть начинала. Так и остался у помещика. Тимошку помещичий слуга Микитка грамоте, да цифрам на глиняных буквах учил. Евдокия с раннего утра на хутор уходила коров доить, работникам обеды готовить, да хлеб печь. Тяжело ей было. Работников у помещика была сотня. А обслуги всего то три бабы. Приходила Евдокия затемно и уходила по темну. Тимошка с маленьким братишкой Федором жалели ее, сами дома кашеварить научились. Когда картошку сварят, когда полы подметут. И все зимой в окошко глядят, может маманька пораньше придет.
Как-то раз зима была лютая. Окошко промерзло насквозь, иней бородой висит. Тимошка все дрова в печку покидал, что в доме были. Надо было на двор идти, из поленницы нести. Только валенки натянул, как дверь распахнулась, и двое мужиков втащили под руки отца Данилу:
– Ну-ка, малец, держи самогон, тятю растереть надобно. Плесни на руки-то, давай скорей. В реке он замерз, колом лед с мельничного колеса сшибал, чтоб закрутилось.
Отца положили на полати, растерли, ползком он перебрался на печку. Тимошка согрел кипятка с травой, влез к нему и стал поить. Данила трясется весь, зуб на зуб не попадает. Выпил и чай, и самогон, вроде утих. Тимошка оставил керосинку на ночь незагашенной и ждал мать. За полночь пришла Евдокия. Тимошка рассказал, как все было. Мать заплакала:
– Господи, помрет ведь. Мороз-то, какой. Чем лечить-то.
– Не надо, мама, не плачь, тятя здоровый, сдюжит, – утешал Тимошка.
А сам боялся, вдруг и вправду помрет. Шибко уж холодно было за окном. Наутро у отца началась горячка. Он метался, кашлял, стонал, за грудь хватался. Мать побежала к барину просить отвезти Данилу в больницу. Кучер повез, да ни тулупом не укрыли, ни овчиной – холщовым одеялом, что в бричке лежало с осени. Обратно вернулись быстро, в больнице отца не оставили. Тятя с трудом заполз на полати. К утру захрипел, заметался, кинулся на двор, мать остановила. Сел за стол:
– Как же вы теперь без меня будете жить?
Уронил тяжелую голову на руку, вздохнул хрипло и глубоко… Вторая рука упала мимо стола. Душа отошла. Умер.
На юру мужики в мерзлой земле выдолбили могилу. Закидали стылой глиной. Поставили домовину. Ни у Евдокии, ни у Тимошки с Федором слез после похорон уже не осталось. Все замерзло и душа, и слезы.
Помещик уже через неделю взъелся на Евдокию, велел Тимошке с Федором в поденщики идти, матери помогать, стирать, воду возить с реки, готовить, убирать за работниками и скотиной. Мать доила 20 коров, пекла хлеб на сорок человек и получала за это 4 рубля. День и ночь она плакала, причитала, квашню замешивая. А один татарин все удивлялся: «Какая баба, муж умер, а она поет…» Так этот татарин стал Тимофея учить языку татарскому. Ловко у Тимошки получалось. Через полгода разговаривал и с татарами, и с башкирами на их языке, многие-то русского не знали.
Жизнь пошла у ребят собачья. Даже хуторские собаки, что барина охраняли, к Тимошке лучше самого барина относились. Однажды было, что стая собак, чужого мужика с соседнего хутора разодрать решила. А Тимка всех псов по именам знал, подкармливал чем мог, спал с ними в обнимку, когда замерзал. А тут видит, гонят мужика по полю, того и дело, загрызут. Стал он кричать собак по именам, к себе звать. Отстали от мужика, прибежали к Тимке, сидят, не трогают. А мужик-то, отсиделся подле, а потом давай прощения просить, что раньше Тимофея исхлестал хворостиной, когда барские гуси его хлеба поели. Тяжко было Тимке рядом с этим мужиком стоять, пошел он к себе, а мужик в свою сторону. Так и простились.
Где самые трудные работы, туда Камелов Тимофея гонит. И заставляет старосту все учитывать, сколько мальчишка недоработал. Все вычитает из материного жалования. Худо стало жить без отца. Поедом помещик заедает. Как-то приказал старосте поставить малого быков да свиней пасти. А тут – гроза. Ливень. Ночь. Степь кругом, ни кустика. Тимошка под пузо быка забрался, и быку тепло, и мальчишке. Как гроза утихла, да утро пришло, увидел Тимошка, что стада нет, разбрелось. Попробовал собирать, не выходит. Да еще горе, что быки у соседа в хлебах пшеницу помяли. К вечеру народ сошелся, кое-как стадо подсобрали. А быки, голов десять, наелись травы какой-то, и околели. Барин рассвирепел, велел Тимошку запороть. Растянул староста малого на козлах, отходил так, что вся спина – в ремни кровавые, мать голосила, рвалась, да им-то что, не пустили. Отца нет, защитить некому. Полуживого его притащили к дому и у крыльца помирать бросили. Да сердобольный татарин подоспел, в дом заволок, обмыл тряпицей, подорожник с салом намешал, намазал спину и сказал:
– Тебе, Тимка, помирать нельзя, мать с кем оставишь, давай лежи, завтра опять приду, намажу. Воду пей больше, тряпку холодную на лоб клади.
Зажила спина. Зарубцевалась. А злоба на помещика осталась, затаилась до нужного времени.
Как-то по осени услыхал Тимофей, как поденные мужики с бабами шушукаются, сговариваются на работу не выходить. Устали без выходных спины на барина гнуть. Порешить – то порешили, да среди каждых решающих свои доносчики есть. Тут же барин узнал, старосту вызвал:
– Если на работу не выйдут, сейчас же дам телеграмму в Уфу, казаки приедут всех плетками запорют.
Побурчала буза до обеда, а после – все вышли снова батрачить. Кому без куска хлеба остаться охота. Бабы затянули песню: «Ой, да барыня, ухнем! Мы от голода пухнем! Ой, ребятушки, охнем! Недоедаем и сохнем!» А больше всех барин на троих ребятах отыгрался за бузу. В ливень выгнал днем скот пасти, а в хлев загонять днем нельзя. Или мокни до нитки, или на барскую «милость» нарывайся. Только мальчишки сунулись под крышу, а он тут как тут: «А ну гоните всех в поле! Лентяи! Запорю!» Погнали. От холода и дождя зуб на зуб не попадает. Старший Микитка говорит: «Давайте угоним их под бугор, а сами в солому зароемся!» Так и сделали. Солома была гнилая, старая, мышами поеденная, норку вырыли, а там тоже вода, но делать нечего, хотя бы ветра нет. Согрелись, уснули. Дышать было тяжко. Вылезли, пригнали стадо. Добрели до дома, и тут началась рвота. Животы скрутило. Мышиная лихорадка напала. Неделю провалялись, бредили, горели, кроме матери никто и не подходил. Оправившись через неделю Микитка к себе в село свое ушел. А Тимофей, который раньше пару раз ездил по барским делам с обозом в Уфу к дому Камеловых на Центральной улице, и дорогу примерно знал, собрал в узелок хлеба краюху, заработанные у помещика за все время 9 рублей, и подался в город, работу искать. Не можно было больше издевательства барские терпеть.
Тетрадь 2-я. Уфа
Год шел 1909. Тимофею уже минуло четырнадцать. Сговорившись с двоюродным братом Сергеем, что в Уфе кучером служил, купца возил, Тимка тайно отправился в город с продуктовыми подводами Камелова, поставлявшего офицерам, живущим в его доходных домах муку, гусей, картошку, пшено и копчености. Во дворе дома, где Сергей снимал каморку у купца, всегда пахло хлебом. Там в булочной пекли хлеб…
Утро только обозначило горизонт. Пекарь Степан зевнул, потянулся и засыпал в чан с опарой муку. Сильными крепкими руками стал ловко месить тесто на булки. Тимофей стоял за большим окном пекарни, как завороженный, и глядел на быстрое мелькание рук пекаря. Не заметил, как хозяин булочной открыл дверь. Как солнце поднялось над городом. Все глядел и глядел.
– Что, нравится? – раздался за спиной мужской голос.
Тимофей очнулся:
– Шибко ловко, красиво месит.
– Пойдешь ко мне булки разносить? Глядишь, Степан и тебя чему-нибудь научит, хоть плюшки формовать.
– Пойду, коль не шутите.
– Да чего шутить, иди, работай. Рубь двадцать окладом дам, больше не проси, будешь с ребятами разносить булки в медресе, гимназии, да лавки, и печь дровами набивать.
Пошли дни и ночи с хлебом. Пока ночью Степан месит, мальчишки прям в пекарне, кто где уткнется, спят по углам. Утром им корзины пуда по три грузят булками да ватрушками и отправляют по городу. Деньги за товар не доверяли, квитанции выписывали. Потом по ним хозяин ходил деньги собирал.
Раз принес Тимофей булки в ближнее с пекарней медресе «Галия». Сел на крыльцо передохнуть, а тут из дверей мулла выходит.
– Салам аллейкум.
– Вааллейкум ассалам, – ответил Тимофей, башкирский он хорошо знал.
– Как зовут тебя? – продолжил мулла по-башкирски.
– Тимофеем.
– Откуда ты родом?
– С Дуван-Табынской волости, с хутора Камеловых.
– Давно здесь?
– Месяц пошел.
– Тяжело?
– Тяжеловато.
– А вас как зовут?
– Мажит. Мажит Гафури. Учусь я здесь, в медресе.
– Я бы тоже хотел учиться, так грамоте маленько разумею, улицы с трудом читаю, цифры знаю, а читать хорошо не могу…
– Хочешь учиться, говоришь?..
– Очень хочу.
– Ладно. Помогу. Только вот что, тебе в бане помыться надо, тут в доме у вашего барина Камелова дворник есть Султан, так к нему пойдешь после работы, я ему скажу, чтоб баню истопил, там помоешься, переоденешься и сюда придешь, ночью учиться будем.
Тимкино сердце запело:
– А не обманешь, Мажит-агай?
– Не обману. Иди, работай.
Лицо и голос Мажита были Тимофею приятны и ободряющи. Он понял, что это большая удача, что его встретил. Это позже он узнает, кого встретил на своем пути. Известного башкирского поэта и очень хорошего человека, Мажита Гафури.
Распарившись у Султана в бане впервые за месяц работы в пекарне, Тимофей чуть не уснул на пологе. Султан не дождавшись парня, сам зашел в парную и стал охаживать вениками, распарил, отмыл, отскоблил, штаны, рубаху выпарил, выстирал, высушил, чаем напоил и отправил, как и велел Мажит, в медресе неподалеку.
– Ну вот, теперь можно тебя и в комнату провести.
– Рахмат синя, Мажит-агай. – стал благодарить довольный жизнью Тимка. – Мин башкортча блям.
– Хорошо. Молодец – перешел на русский учитель. – Но учиться будешь русскому. Он тебе сейчас нужнее. Смотри, это букварь. Что из него знаешь?
– Кисель…
– Какой кисель?
– Мне Микитка, что грамоте учил глиняными буквами, этот букварь показывал, там мальчишка лег спать, и кисель во сне увидал, а ложки – то нет. Потом спать с ложкой лег, а киселя теперь нет. Зовет-зовет кисель, а он не появляется. Он и заплакал.
Мажит улыбнулся:
– Это старый букварь. В моем букваре ни киселя, ни мальчишки нет. Есть аз, буки, веди…
– Глаголь, добро, – подхватил Тимофей. – Это я знаю.
– Хорошо, если знаешь, давай по слогам слова почитай.
И помчались дни в поте с булками да хлебом. А ночи – в медресе да с буквами. На второй месяц читал Тимофей уже бегло. Но уставал вусмерть, над страницами засыпал. Мажит долго на это смотрел, потом сказал:
– Тимофей, надо из булочной уходить, жить там негде, помыться негде, платят мало, работа очень тяжелая, от тебя кожа да кости остались, учиться так не сможешь. Пекарем хозяин не возьмет, он это каждому мальчишке обещает, сколько уж я их перевидел. Шутка что ли по двадцать пудов за день перетаскать.
Тимофей повздыхал, но понимал, что Мажит прав. Сил уже не оставалось, а хозяин еще и на выездную розницу отправлял по всей Уфе. Фартук белый натянет на пацанов. Коромысло на плечи повесит, на него две корзины с булками и гонит прибаутками мамзелей на ватрушки зазывать. «Знали бы они, двумя пальчиками грациозно берущие выпечку, в какой грязище их пекут, сразу бы подавились наверное» – думал Тимофей. Но виду не показывал. Расхваливал, как мог. Уфа в ту пору вся грязная была. На гостином дворе по осени телеги с товаром тонули в лужах. Под новый год, 30-го числа хозяин и послал с товаром на Гостиный двор торговать. Приезжих много, все чем-то торгуют, вот, мол, и наторгуешь. Прошелся парень по рядам, покричал, позазывал, одну корзину распродал. Вторая пошла. Отворотился на минутку, а тут его кто-то как толкнет в плечо. Он не оборачиваясь:
– Чего толкаешь, зараза!
Оборачивается, а там – девушка, красивая. Смущается:
– Не серчай, не увидала, к мясу своему бегу, на дядьку оставила, он денег считать не умеет.
– Да чего уж. Не серчаю. Всяко бывает.
– Давай я у тебя ватрушек возьму.
– Ннет, – замялся Тимофей. – Не бери.
– А чего так?
– Ты красивая, беды для тебя не хочу. Знаю, как пекут.
Девушка расхохоталась:
– Ну ладно, не возьму. Пойду я.
– Как звать-то тебя?
– Авдотья. Авдотья Пяткина я.
– Найду тебя, Авдотья. Будь здорова и с прибылью.
– И ты не хворай.
Распродал Тимофей в тот день все и решил расчет просить. Пришел, а хозяин денег не отдает. Повздорили громко. На шум брат хозяина вышел:
– Нельзя так с парнишкой, отдай что заработал. Он тебе по чести отработал и по совести. Не гневи Бога.
Попыхтел хозяин, попыхтел, да делать нечего, и деньги выдал и удостоверение личности. Пошел Тимофей на биржу, а очередь с базара аж до Голубиной улицы тянется. Мужики в пять рядов стоят, кто с пилой, кто с топором, кто со столярным инструментом в заплечных котомках. Голодные все, злые. Господа приходят, кричат плотников, набирают, уводят. Кричат столяров, набирают, уводят. А Тимофей молодой, больно – то никому не нужен, никто не берет. На другой день подошел к нему человек и спрашивает, кто он, где живет. Тимка ответил, что сирота, с хутора. Человек поглядел в глаза и говорит:
– Мне помощник в магазин нужен, кормить досыта буду, одевать, жилье дам. Но деньгами платить не стану.
Подумал Тимофей, вроде распорядок дня хороший, не до ночи, работа в магазине, учиться у Мажита время будет. Да и другой работы нет. Согласился. Так и стал днем на складах магазинных работать, ночью и учиться успевал, и поспать досыта. Сыт, обут, одет. И маме через Султана сообщил, что жив-здоров, чтобы не плакала о нем больше. Вскорости смог одеться, как франт столичный – костюм-тройка с иголочки, рубашка-косоворотка, ботиночки лаковые. И фото пошел сделал.
Пришел к хозяину магазина как-то шурин Дмитрий Семенович. Разговорились с Тимофеем:
– Я ведь такой же, как и ты, молодой с родины своей уехал. Продал в Костроме землю, какая была, и сюда. Сказали, здесь башкирцы дешево свои земли распродают. Добрались, а тут – шиш.
– Шиш? Тятя так говорил, про шиш.
– А где он у тебя, тятя-то?
– Помер. Давно уж, я маленький был. Мельницу на святки в реке ото льда отбивал, простыл, сгорел в три дня.
– Сирота значит.
– Мать живая, братья есть. Маненько обросту деньгами, им гостинцев отвезу.
– Оно и правильно. Только здесь ты деньгами – то обростать шибко долго будешь. А если сгорит магазин-то? Нынче вон пожаров сколь было. Опять вшей кормить подашься?
– Нет, обратно никак нельзя, буду другую работу здесь искать.
– Так, говоришь, отец мельницы ладил?
– Инженерил. Просчитывал, как запруду сделать. Какое колесо ставить, от начала до конца все сам, мужики на подхвате, и я между ног. Тятя и кузнец, и жнец, и на дуде игрец.
– Так, давай-ка тятино дело продолжать, Тимоша. Иди ко мне учеником, на три года. Я тоже инженерное дело знаю. Кузнечному и слесарному делу обучу, на себя работать станешь.
– Кузнечить? Верно говоришь? Не обманешь?
– Чего мне тебя обманывать, вон у меня двое ужо работают и учатся. От отцов оторвал, договорами взял на три года. Учу. Живут. Не жалуются.
– Дмитрий Семеныч, пойду к тебе. Верой и правдой работать буду.
– Ну вот и сладили. Шурину я сам скажу, что тебя забираю. Пошумит маненько, да угомоню. Доработай нынче, а вечером приходи.
Весна в Уфе дышала первой пылью мая и новой зеленью, дрожащей на легком ночном ветерке. Тимофей вышел из магазина, закинул пиджак за плечо, улыбнулся впервые за много лет, вздохнул широко и тихонько пошел в свою новую жизнь.
Мастеровой дом на Большой Казанской еще светился окнами. Тимофей вошел, закрыл за собой ворота и увидел Дмитрия Семеновича в фартуке и с клещами:
– Пришел? Авдотья, Тимофей пришел, определи парня.
Из дома вышла жена Голубева:
– Доброго здоровья. Заходи в дом.
– И вам здоровья. Мою маму тоже Евдокией, Авдотьей звать.
Дом оказался вытянутым, как вагон, по обеим сторонам- комнаты, по средине – темный коридор. Голубева остановилась перед третьей дверью слева, открыла ключом, толкнула ее. Комнатка возникла небольшая, с окном, кровать, стол, табурет, керосинка, тумбочка – умывальник, чистый рушник, тканый коврик на полу, чисто.
– Столуемся все вместе, кухня прямо и направо. Вода, дрова зимой, все помогать будешь. Что, нравится?
– Благодарствую, нравится. Не подведу.
– Иди поужинай, парни еще щи хлебают.
На кухне за добротным темным дубовым столом сидели два парня.
– Здоровы будьте, – поздоровался Тимофей.
– И тебе не хворать. – отозвался рыжий бородатый мужик. – Новый что ль?
– Дмитрий Семеныч у магазинщика сосватал.
Рыжий облизал ложку, вытер руку о рубаху, протянул Тимофею:
– Степан.
– Тимофей.
– А это Серега. – кивнул он на второго помоложе и похлипче. – Он больше по ювелирному делу, я по кузнечному. Наливай, щи ишо остались.
Тимофей взял железную миску, налил густых щей с мясом, отломил краюху ржаного хлеба и выхлебал все дочиста. После сходил к хозяйке, спросил, не надо ли чем помочь, она ответила, чтоб воды принес в кухню и шел спать.