bannerbanner
Весна страстей наших. Книга 1. Детство Понтия Пилата. Лестница Венеры
Весна страстей наших. Книга 1. Детство Понтия Пилата. Лестница Венеры

Полная версия

Весна страстей наших. Книга 1. Детство Понтия Пилата. Лестница Венеры

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 16

Я скоро понял, что у этого человека – ты помнишь, что я заставил себя относиться к отцу как к Объекту, с которым меня связывал лишь мой интерес аналитика? – у этого Марка Пилата, на первый взгляд, почти не было болезненных птерн. Его не любило командование – он не обращал внимания. Ему завидовали равные по рангу – он этой завистью гордился. Его выслали из Испании – он с радостью воспринял эту высылку как долгожданную командировку и ответственное поручение, потому что был воином, а не полицейским, солдатом, а не служебным карьеристом.

Ежедневно тренироваться самому, воспитывать преданных кавалеристов и любить жену свою Лусену – вот все, в чем он нуждался. И, знаешь, Луций, то, что твои стоики достигают путем длительного самоограничения, строгих диет, изощренных психологических упражнений, у моего отца было от природы. Он был неуязвим для злорадства людей и для происков Фортуны. Помнишь нашу последнюю беседу в Александрии? Ты говорил: «Над нравами философа Фортуна не властна»; «Философ должен поставить Фортуну на одну ступень с собой, и если она это поймет, то окажется над ним бессильной»; «Даже если она метнет в такого человека свое зловредное копье, то не ранит, а лишь оцарапает, да и то редко»… Мне и тогда, в Египте, казалось и теперь кажется, что все это ты говорил о моем отце. И честно тебе признаюсь: за всю жизнь я не встретил, пожалуй, более самодостаточного, более защищенного и счастливого – да, представь себе, поистине счастливого человека!

Казалось бы, страшный удар – гибель любимой дочери, которую собственными руками угробил… Помнишь, ты говорил: «Фортуна не сбивает с пути – она опрокидывает и кидает на скалы»?.. Да, опрокинула так больно, что чуть рассудка не лишился. Да, швырнула на скалы, так что самый вид Леона и Севера стал нестерпимым, и, бросив любимых солдат и товарищей по службе, бежал через всю Иберию, в Кордубу, где у него ни кола ни двора, ни знакомых, ни турмы. Но сбить с пути – нет, не сбила. Потому что Лусена и лошади остались. И месяца не прошло, как он снова был счастлив, утром уходя на любимую службу и вечером возвращаясь к любимой жене… «Над нравами человека Фортуна не властна». Ты прав, Сенека.

Стало быть – неуязвим. И следовало разрабатывать не болезненные, а радостные птерны. Вернее, те головы, которые вызывали ко мне неприязнь, надо было нейтрализовать или вовсе отсечь, а на их месте выявить, вырастить и подкормить (как подкармливают собак, иногда весьма недружелюбных) головы приязни, головы благорасположения, то есть положительные птерны отцовства, которые маленькая Примула, едва явившись на свет, тотчас пробудила в своем отце, а мне никогда не удавалось, несмотря на старания.


XIII. При подъезде к Илике я уже в общих чертах разработал программу своей первой махэ, как я по-гречески стал именовать ту часть пойменики, в которой поймен от сбора информации переходит к завоеванию объекта и из разведчика превращается в охотника. С твоего позволения, однако, не стану перечислять тебе пункты этой программы, ибо, во-первых, они постоянно уточнялись и корректировались на всем протяжении махэ, от Илики до Тарракона, а во-вторых, мне будет неинтересно вспоминать, а тебе – слушать, если я сразу сообщу о тайных замыслах и предполагаемых средствах.

Лишь основные принципы перечислю.

С таким сложным и трудноуязвимым противником, как Марк Пилат, нельзя было рассчитывать на мгновенную победу. Невозможно было одномоментно поразить цель, как это удалось Парису. Надо было с самого начала приготовиться к длительной махэ, с последовательным использованием оружия дальнего, среднего и ближнего боя, то есть сначала стрел, затем дротиков и только потом меча. При этом надо было ожидать, что отдельное оружие и единичное попадание в цель не принесет мне даже намека на успех, но общий обстрел, многочисленные и разнообразные уколы и поражения, взятые вместе, как бы переполнят чашу и выплеснут из нее долгожданную победу. Военным языком выражаясь, это была осада, а не генеральное сражение.

По-прежнему следовало соблюдать строжайшую конспирацию. И шапку Аида надо было еще сильнее натянуть на голову, дабы Объект ни в коем случае не заметил, что на него ведется затяжная и планомерная охота. И в щит Персея мне теперь еще чаще приходилось прятать свой взгляд, чтобы, увидев в противнике собственного отца, не окаменеть от любви и страха.

Надо было не только подавлять враждебные мне головы, но провоцирующими уколами, игривой щекоткой и ласковыми поглаживаниями будить, возбуждать и располагать к себе радостные птерны.

Времени на охотничью операцию у меня было, вроде бы, достаточно, но чтобы не заиграться и не перерасходовать его, я на всякий случай заранее поставил на своем пути как бы милевые столбы, то есть решил, что от Илики до Сагунта я буду пользоваться стрелами, от Сагунта до Дерто-зы – пущу в ход дротики, а на участке Августовой магистрали от Дерто-зы до Тарракона мне придется уже обнажить меч или вместо него применить спецоружие, если мне удастся отыскать его. Потому что если я и тогда не нанесу решающего удара и чаша не переполнится, то в Тарраконе меня отдадут деду, и никакая пойменика не поможет мне продолжить путь в Германию.

Так я решил. И начал, как сказано…


XIV. …со стрел. Прежде всего я попросил Агафона – так звали конюха, который, как ты помнишь, рассказывал мне об отце, – я попросил его научить меня ездить на лошади. А когда тот ответил, что без разрешения командира турмы, моего отца, никак не может этого сделать, мне пришлось его слегка уколоть дротиком.

«Ты, что, не любишь своего начальника?» – спросил я.

«Очень уважаю и люблю», – ответил пожилой конюх.

«Так почему не желаешь мне помочь? – спросил я. – Я хочу сделать отцу сюрприз. Доставить ему удовольствие».

Конюх задумался, почесал в бороде, а потом покачал головой и сказал: «Нет, парень. У нас так не принято. У нас принято обо всем докладывать турмариону».

Тогда мне опять пришлось уколоть его, на этот раз немного сильнее.

«Ты ведь грек?» – спросил я у Агафона.

«Я пользуюсь латинским гражданством. Но родители мои были греками. Оба. Отец и мать», – ответил конюх.

«А знаешь ли ты, что по-гречески означает твое имя?» – спросил я.

«Знаю, – ответил Агафон. – Оно означает «хороший».

«Не только „хороший“, – уточнил я. – Оно также означает „добрый“, „благородный“ и главное – „храбрый“».

Конюх еще глубже задумался, а я грустно вздохнул и сказал: «Ошиблись твои родители. Не то дали тебе имя».

Разговор состоялся сразу после завтрака, когда конники покинули нас и выдвинулись вперед на очередное учение. А примерно через час Агафон взял одного из коней, велел мне немного отстать от обоза и принялся обучать меня верховой езде.

Агафон оказался хорошим учителем. Приведу лишь несколько примеров. В первый же день он отучил меня бояться высоты, заставив лечь навзничь на широкий круп коня (он специально подобрал спокойного и широкого тяглового коня); и так я ездил сначала шагом, а потом тихой рысью. Через день он научил меня облегчаться на рыси. Через три – поднимать лошадь в галоп и прочно держаться на этом аллюре. Через неделю он принялся натурально издеваться надо мной: между моими коленями и крупом лошади клал монеты, чтобы я крепко прижимал ноги, и всякий раз заставлял спрыгивать с лошади и подбирать монеты, когда они падали, и снова садиться верхом и класть под колени проклятые медяки. Или просовывал мне за спину и между локтями палку, вырабатывая прямую посадку и правильное положение рук. И всякий раз, когда я чересчур натягивал или резко дергал повод, подбегал ко мне и острой палкой слегка колол мне в ногу, объясняя: «Ты делаешь больно лошади. И я тебе буду делать больно. Пока не научишься. Пока повод в твоих руках не станет паутинкой».

Так каждый день по нескольку часов до полудня я осваивал езду на лошади. Дней через десять мне стало казаться, что я уже готов продемонстрировать отцу свое мастерство наездника. Разумеется, как бы случайно попавшись ему на глаза.

Я не сомневался, что Объекту уже давно доложили о моих упражнениях с Агафоном. Но он ни слова не сказал ни мне, ни Лусене, ни конюху. Когда же я, наконец, решился «вручить подарок» и на вечернюю стоянку, где нас ожидала кавалерия, подъехал не на телеге, а верхом на лошади, отец даже не глянул в мою сторону. Хотя я очень старался, и Гней Виттий, увидев меня, восторженно воскликнул: «Смотрите, как уверенно держится! Сразу видно, что отец у него – всадник и родился на лошади!» А Сервий Колаф, придирчиво меня оглядев, заметил критически, но словно обращаясь к продвинутому коннику: «Когда движешься по кругу, надо, чтобы голова лошади смотрела внутрь, а не в сторону, как у тебя. За этим обязательно надо следить». Даже Виггаллекиец пробормотал нечто невнятное, но одобрительное. И лишь Марк Пилат не удостоил меня ни словом, ни взглядом.

То же случилось на следующий день.

Лишь на третий день Объект обратил на меня внимание. Он подошел к моему коню, нагнулся и что-то там сделал, отчего конь неожиданно взвился на дыбы, а я плашмя рухнул на землю, больно ударившись спиной и головой. Конь отбежал в сторону. Лусена, вскрикнув, соскочила с телеги и стала поднимать меня, потому что некоторое время я лежал на земле, оглушенный ударом. А Марк Пилат, по-прежнему на меня не глядя, грустно сказал стоявшему рядом Марцеллу: «Не выйдет из него конника. Вперед не подался. Повод выпустил. Упал враскоряку».

«Всему этому можно научить. Твой сын. Тебе и кости в руки», – улыбнулся и заметил кавалерист.

Марка же как будто передернуло от этого «твой сын». И с обидой глянув на Марцелла, Пилат заключил: «Когда человек не чувствует лошади и боится ее, ничему путному его не научишь. Как будто не знаешь?!»

И отошел в сторону, не интересуясь, что происходит с его сыном.

А я, когда пришел в себя, подошел к сбросившему меня коню, взял его обеими руками и, глядя в глаза, некоторое время жаловался ему и упрекал за резкое движение, затем сел на него, сделал несколько кругов на спокойной рыси, а потом долго выгуливал, разнуздал и повел к морю купаться.

Начиная со следующего дня, мы с Агафоном стали отрабатывать сначала «столбик», потом «горку» (это когда конь становится на задние или на передние ноги, и так это называется у кавалеристов). А затем стали учиться падать: вперед кувырком, назад с оборотом и вбок с перекатом, и так, чтобы по возможности не терять повода и всякий раз оказываться ногами на земле.

Страха во мне было по самое горло. И лошадь я, действительно, пока чувствовал плохо. Но я знал, что делаю. Стрелы этого образца с первого раза никогда не попадают в цель. Ими надо каждый день пристреливаться. И вовсе не обязательно, чтобы они попадали в Объект. Если они метят кого-то из его окружения, то этот меченый скоро начинает работать на тебя и говорить: «Больно ударился, но тут же заставил себя сесть на лошадь», «Его разве учили держаться на столбике? вот то-то и оно!», «Старается, парень, неужели не видно?» и даже: «Зачем было подкалывать? можно было иначе проэкзаменовать».


XV. Продолжая ежедневно пускать «лошадиные» стрелы, я присоединил к ним другие стрелы и стрелки. Например, я стал на привалах оказывать содействие конюхам: собирал хворост, помогал разжигать костер, приносил воду.

С конюхов я перешел на легковооруженных молодчиков. Когда они приводили в порядок оружие, я крутился рядом и норовил пригодиться: принести чистого морского песка, подать оселок, сбегать за чем-нибудь нужным.

Этим я не только демонстрировал заинтересованность и прилежание на глазах у Объекта, не только приобретал, что называется, залповую поддержку со стороны солдат, но получил доступ к новым источникам информации, постепенно расположив к себе даже декурионов Первой и Второй декурии: Гая Калена и Квинта Галлония.


XVI. За три дня до Сагунта, едва мы проехали Валенцию, я принялся «обстреливать» Лусену: помогал ей садиться в повозку и спускаться с нее; стоило подуть ветерку, набрасывал ей на плечи шерстяную накидку или укутывал в солдатский плащ; бегал к источникам и родникам, мимо которых мы проезжали, и приносил ей прозрачную и вкусную воду, которую она с благодарностью пила, а я влюбленно смотрел на нее и ласково называл мамой и мамочкой – никогда до этого я ее мамой не звал, а только Лусеной.

С особым усердием и с утроенной нежностью я ухаживал за ней на вечерних привалах, когда все собирались у костра, и можно было не сомневаться, что Объект видит, как я о ней забочусь, и слышит, как называю ее мамой.

И тут, разумеется, надо было постоянно держать перед собой щит Персея и ни на мгновение не снимать шапки Аида. То есть ни в коем случае не смотреть в сторону отца и, на полную мощь используя данные мне богами актерские способности, создавать впечатление, что все, что я делаю, льется из меня, так сказать, от чистого сердца, только Лусене предназначено, и я даже на замечаю, что вокруг нас сидят люди, и сам Марк Пилат смотрит на меня с прищуренным удивлением.

Не видеть Объект и не замечать его поведения – это тоже были стрелки, маленькие, но острые.


XVII. Вместе с другими снарядами дальнего боя, возле Сагунта, как я и рассчитывал, они, похоже, сработали. Сужу об этом по следующему эпизоду.

Утром, отпуская солдат погулять по городу, Марк подозвал к себе конюха Агафона и сказал ему: «Ты у него теперь вроде учителя. Возьми с собой парня. Покажи ему Сагунт. Он, кроме Кордубы, ни одного города не видел»… (Такая, как у нас в Службе говорят «подвижка»…)

Я, ясное дело, уставился в щит Персея и решительно отказался от прогулки, сославшись на то, что давно уже обещал дежурным конюхам и молодчикам купать и выгуливать лошадей.

И вечером, когда конники вернулись в лагерь, еще одну подвижку пронаблюдал.

Я подкараулил и слышал, как отец тихо спросил Лусену: «Он, что, обиделся на меня? Представляешь, не захотел пойти в город».

«Он не мог обидеться. Потому что любит тебя», – ответила мудрая женщина.

Отец недоверчиво хмыкнул. Разговор происходил в темноте, и я не имел возможности видеть их лица.

«А разве в последнее время он не тебя любит?» – через некоторое время ехидно спросил отец.

«Тебя он любит намного сильнее. И я не раз тебе об этом говорила», – ответила Лусена.

Снова помолчали. Потом отец сердито сказал: «Любит, не любит – я уже отправил Воката в Тарракон. Через неделю сдадим его деду. Или дяде, если дед откажется».

Оставалась неделя! И, стало быть, по правилам пойменики, самое время было переходить к дротикам, то есть к оружию среднего радиуса действия.


XVIII. Дротики эти были уже мной вычислены, но еще предстояло добыть их, ими вооружиться и рассчитать момент для броска.

Дротики я позаимствовал из разных источников, но главным образом у Сервия Колафа – большого любителя истории и неплохого рассказчика. С ним я беседовал в первый день пути на участке Сагунт – Тарракон. (Благодаря тебе, Луций, я уже знал, как построить беседу и как задавать вопросы, чтобы твой собеседник рассказывал тебе именно то, что тебя интересует.)

И вот, на второй день пути, когда мы стали лагерем, и отец – виноват, Объект – находился поблизости, я подошел к Вигу-галлекийцу и громким голосом, как будто с обидой, но в то же время в радостном возбуждении, стал говорить: «Ты не прав, Виг. Да будет тебе известно, что своими блестящими победами Ганнибал был обязан в первую очередь своей коннице! Она составляла почти треть его армии, а у римлян – только десятую часть от их легионов. И в ближнем бою африканские и испанские всадники Ганнибала, естественно, превосходили италийских всадников.

А после того, как последние были убраны с дороги, легионы не могли сохранить привычный для них строй и отбивать многочисленную конницу на флангах… Не надо, не говори ничего в свое оправдание. Просто ты не знаешь истории!» Эту речь я предварительно несколько раз прорепетировал, чтобы не сбиться на сложных «военных» словах и звучать как можно взрослее и, так сказать, историчнее. И произнеся ее в присутствии Объекта, я тут же отошел в сторону, чтобы бедный Виг не успел опомниться и не стал во всеуслышание доказывать, что никогда он не говорил со мной ни о Ганнибале, ни, тем более, о превосходстве пехоты над конницей.

На третий день, опять-таки под вечер и в присутствии Марка Пилата, разговаривая с моим новым доброжелателем, вторым декурионом Квинтом Галлонием, я так выстраивал и поддерживал беседу, что, почувствовав на себе внимание Объекта, ловко повернул нить разговора и тихо и доверительно, а не громко и вызывающе, как накануне, заметил: «Ну ясное дело. Сципион именно тогда стал побеждать африканцев, когда переманил на свою сторону Масиниссу – великого конника и командира непобедимых нумидийских всадников». И тут уже не надо было никуда уходить. Но взглянуть на отца и на его реакцию было бы преступно по отношению к правилам пойменики.

На четвертый день – на правом берегу Ибера, напротив Дертозы – я оставил в покое Сципиона с Ганнибалом и стал рассуждать с Марцеллом о коннице Юлия Цезаря, особенно напирая на то, что кавалерия его лишь тогда стала успешной, когда он сформировал ее из испанских и галльских конников. И вдруг услышал: «Испанцев у Цезаря почти не было. Это ты, брат, сочиняешь».

Это отец мне возразил. А я как бы смутился и улизнул в темноту.

Представляешь? Объект не только уже давно прислушивался к моим рассуждениям, но не удержался и вступил в разговор. Клянусь Парисом, три дротика достигли цели!


XIX. На следующее утро мы переправились через Ибер и, не заезжая в Дертозу, направились к Тарракону. До него оставалось всего лишь два дня пути. Теперь мне было уже не до дротиков. Предстояло пустить в ход пику, наподобие тех, целиком железных, с перекрестьем в основании острия, с утолщением в середине стержня, с зазубринами и длинным жалом, которые иногда брали с собой иберийские охотники, когда шли охотиться на вепря или на медведя.

Страшно было, конечно. Но надо было переступить через страх, надо было уязвить самую жестокую гидрину голову в душе Объекта и освободить дорогу очень сложным чувствам, положительным и отрицательным, сильно перемешанным и как бы переплетенным между собой, которые я, разумеется, могу описать, но сейчас у меня нет ни времени, ни желания подыскивать слова и копаться во всей этой психологии…

Я лучше кратко расскажу тебе, Луций, как было дело. А ты сам поймешь и оценишь.

На вечерней стоянке я подошел к отцовскому мавританцу, которого держал под уздцы конюх по имени Талиппа. «Можно выгулять его?» – попросил я. «Нельзя, – ответил Талиппа. – Злой конь. Никого не подпускает. Только командира». «Но ты ведь им занимаешься», – возразил я. «Меня можно. Меня мавританец», – ухмыльнулся конюх. «Меня тоже можно. Меня – сын командира», – передразнил я, решительно отобрал повод и стал гладить коня. Тот сначала с удивлением на меня поглядывал, потом закрыл глаза, опустил голову и попытался укусить меня за ногу. Но я уже давно к этому коню присматривался. Я отпрянул в сторону, подпрыгнул и оказался у него на спине, не выпуская, разумеется, поводьев. Конюх закричал что-то по-мавритански и пытался ухватить повод. Но я как бы в испуге дернул повод, так что конь развернулся и сшиб конюха с ног.

Тут разом закричали несколько голосов: «С ума сошел!», «Слезай немедленно!», «Прыгай!», «Убьешься!» У меня не было времени рассмотреть, кто кричит, потому что в следующее мгновение конь сделал сначала «столбик», потом «горку». Однако я удержался – недаром учил меня Агафон.

И тогда мавританец пустился в безудержный галоп.

Другие лошади тоже были взнузданы – я учел это обстоятельство. Я видел, что несколько конников тут же прыгнули на своих мавританцев и пустились за мной в погоню. Но даже несмотря на то, что отцовский конь то и дело брыкал задними ногами и дергал головой, натягивая меня к себе на шею, – несмотря на эти попытки освободиться от меня, которые, естественно, несколько замедляли движение, догнать мавританца Марка Пилата было практически невозможно, потому что стремительнее и неистовее коня не было не только в турме, но и, пожалуй, во всей Иберии. Мне об этом было тоже известно.

Преследователи от меня все больше и больше отставали. Почва тем временем стала каменистой и крайне опасной для бешеного галопа, которым мы шли. Несколько раз мавританец споткнулся, и если бы мы тогда упали, клянусь Эпоной, я бы теперь не вспоминал о своем детстве!

Когда он первый раз споткнулся, сзади меня раздалось несколько испуганных вскриков.

Когда конь во второй раз зацепился ногой, позади себя я услышал рев и хрип. Оглянуться я не мог. Но понял, что хрипит лошадь, а ревет по-звериному человек, обходящий меня сзади и с левой стороны.

Этим человеком, как потом оказалось, был турмарион, Марк Пилат, мой отец.

Потом мне рассказывали, что он вскочил на разнузданную уксамскую лошадь, умудрился на этом тихоходе догнать преследовавших меня мавританцев, столкнул с одного из них конника (или солдат сам спрыгнул на полном ходу) и, рыча на ухо коню, поскакал не прямо за мной, а несколько левее.

Услышав его грозный голос, мой мавританец начал постепенно сбавлять ход и тоже стал забирать влево, чтоб скакать рядом с хозяином. И скоро мы неслись вместе.

Но недолго – не более стадии. Потому что отец перепрыгнул с одного коня на другого, я оказался у него в объятиях, он вырвал у меня повод, и мы снова пустились в бешеный галоп, но уже в сторону лагеря.

Прискакав в лагерь, отец в обнимку со мной спрыгнул с коня, бережно поставил меня на землю и, о чем-то словно задумавшись, принялся ходить между конников, со всех сторон окружавших нас.

У одного взял плетку, повертел ее в руках, но отбросил в сторону.

Затем поднял с земли длинную палку, но тоже отбросил.

А потом подошел к стойке с оружием и вынул из нее – представь себе! – ту самую иберийскую железную пику, о которой я недавно вспоминал, с зазубринами и длинным жалом! Пику эту он сотряс в руке, как всегда делают перед броском, развернулся и медленно двинулся в мою сторону с перекошенным от ярости лицом.

«Убью! Все – в сторону! Убью гада!» – страшно хрипел он, надвигаясь на меня.

Клянусь Парисом и всеми моими героями, я не испугался! Вернее, я так был оглушен скачкой и погоней, удивлен своей дерзостью и тем, как крепко и бережно отец прижимал меня к себе, когда мы скакали обратно, что еще не успел испугаться. Я лишь подумал: «Ну, кажется, перестарался». И зачем-то закрыл глаза.

Помню, что я ожидал не удара, а какого-то громкого крика или многих воплей.

Но не было ни крика, ни воплей. И отец вдруг перестал хрипеть и ругаться.

Когда я снова открыл глаза, он уже выронил пику, стоял надо мной и бормотал, тихо и бессвязно: «Мог ведь запросто… Насмерть… В одно мгновение… Тебе же сказали… Это кони… Боевые… Мой конь!.. Дикий и лютый!..»

Я стоял неподвижно и смотрел на отца, стараясь, чтобы и лицо мое было таким же неподвижным и как бы окаменевшим.

Отец вдруг махнул рукой, отошел к своему мавританцу, схватил его за морду, нагнул к себе и сначала прижался лицом, а потом принялся целовать коня в щеки, в губы, в глаза.

Он долго ласкал коня. А я, представь себе, словно видел, как у Объекта из спины торчит воткнутая мной пика. И другие, толпившиеся поодаль, мне показалось, тоже видели, как она у него торчит – железная, между лопаток…

Мне подумалось, что этой пикой я до срока и окончательно поразил Объект. И не надо больше пойменики…

Но я ошибался.


XX. Утром следующего дня я поймал обрывки разговора между Марком и Лусеной. Голоса Лусены я вовсе не слышал, но некоторые слова отца звучали достаточно отчетливо: «После вчерашней выходки?.. Нет, не проси… Именно ради тебя не сделаю!..»

Мне все стало ясно. Пика, конечно, сработала, но, что называется, «на ожесточение». И к этому ожесточенному противнику придется теперь применить меч…

Воката помнишь? Его еще от Сагунта послали в Тарракон, и он долго отсутствовал. А вернулся после Дертозы – в тот день, когда я устроил спектакль на мавританце.

Такого смурного Воката я никогда не видел. Он старался ни с кем не встречаться взглядом. Кутался в плащ, словно его знобило. Слегка прихрамывал. Шел позади повозок, а не рядом с нашей телегой, как обычно.

Я присоседился к нему и стал, как у нас говорят, «раскручивать». И вот что мне удалось выведать.

Дед мой, Публий Понтий Пилат, который, как ты помнишь, в год моего – и нашего с тобой! – рождения жил в Цезаравгусте, через три года был избран одним из верховных преторов Ближней Провинции и вынужден был перебраться в столицу, где сначала жил у среднего сына, Гая Понтия Пилата, а затем приобрел себе дом и в нем поселился, рассчитывая, что его не раз еще будут выбирать на провинциальные должности. И точно: через несколько лет он был избран эдилом, а потом – снова претором и главным судьей Ближней Иберии по финансовым и арбитражным вопросам.

На страницу:
10 из 16