
Полная версия
Красный гаолян
Ослик вытянул квадратную голову и щипал придорожную траву, забрызганную грязью.
Бабушка со слезами проговорила:
– Папа, у него проказа…
– Твой свекор пообещал нам мула… – талдычил прадедушка.
Он напился до того, что потерял человеческое обличье, его без конца выворачивало на обочину, и рвота, воняющая вином и мясом, вызывала у бабушки чувство гадливости. Она возненавидела отца всем сердцем.
Ослик доплелся до Жабьей ямы, учуял смрадный запах и прижал уши. Бабушка увидела труп того самого разбойника. Живот у покойника вспучило, рой зеленых мух облепил тело. Когда ослик с бабушкой на спине прошел мимо разлагающегося трупа, мухи раздраженно взмыли в воздух зеленым облаком. Прадедушка шел за осликом, казалось, его тело стало шире дороги: он то задевал гаолян слева, то наступал на траву справа. Остановившись перед трупом, прадед заохал, а потом дрожащими губами запричитал:
– Бедный ты голодранец… прилег тут поспать?
Бабушка не могла забыть лицо разбойника, напоминающее тыкву. Когда мухи испуганно взлетели, аристократичное выражение трупа показалось ярким контрастом злой и трусоватой физиономии разбойника при жизни. Они проходили одно ли за другим, день клонился к вечеру, небо стало синим, как горный ручей. Прадед остался далеко позади, ослик знал дорогу и беззаботно вез бабушку. Дорога делала небольшой поворот, и когда они добрались до этого места, бабушка накренилась назад и соскользнула со спины ослика, а чья-то сильная рука потащила ее в заросли гаоляна.
У бабушки не было ни сил, ни желания бороться, три дня новой жизни она провела в настоящем кошмаре. Некоторые люди могут стать великими вождями за одну минуту, а бабушка за эти три дня познала все откровения человеческой жизни. Она даже подняла руку и обняла похитителя за шею, чтобы ему удобнее было нести ее. Гаоляновые листья шуршали. С дороги доносился хриплый крик дедушки:
– Доча, куда ты запропастилась?
От каменного моста донесся надрывный вой сигнальной трубы и звуки выстрелов, сливавшихся в единое целое. Бабушкина кровь струйками вытекала в такт дыханию. Отец закричал:
– Мам, нельзя, чтоб твоя кровь вытекала, когда она вся вытечет, ты умрешь!
Он взял ком земли от корней гаоляна и заткнул рану, но кровь быстро просочилась наружу, и отец набрал еще пригоршню земли. Бабушка довольно улыбалась, глядя в бездонное темно-синее небо, глядя на добрый и нежный, как любящая матушка, гаолян. Перед ее мысленным взором появилась дорожка в густой зеленой траве, украшенной маленькими белыми цветочками, по этой дорожке бабушка спокойно ехала на ослике в глубь гаоляна. Там рослый крепкий парень пел во весь голос, и песня вырывалась за пределы гаоляновой чащи. Бабушка двигалась на звук, и вот она уже летела, едва касаясь ногами верхушек гаоляна, словно бы поднималась на зеленую тучу…
Человек положил бабушку на землю, она обмякла, словно лапша, и щурилась, как ягненок. Похититель сорвал черную маску, показав свое лицо. Это был он! Бабушка взмолилась небу и задрожала, ощущение безграничного счастья наполнило ее глаза слезами.
Юй Чжаньао снял с себя плащ, притоптал несколько гаоляновых стеблей и расстелил плащ на их трупах, затем заключил бабушку в объятия и уложил на него. У бабушки душа готова была отделиться от тела, когда она смотрела на обнаженный торс Юй Чжаньао; она словно бы видела, как под этой смуглой кожей непрерывным потоком течет кровь героя. Над верхушками гаоляна клубилась легкая дымка, казалось, было слышно, как он растет. Ветер стих, по гаоляну больше не шли волны, лишь влажные солнечные лучи пробивались сквозь щели в стене растений. Бабушкино сердце трепетало, страсть, скрывавшаяся внутри шестнадцать лет, внезапно прорвалась. Она извивалась на дождевике. Юй Чжаньао внезапно уменьшился в росте, он со стуком упал на колени рядом с бабушкой. Она дрожала с головы до пят, перед ее глазами полыхал желтый ароматный шар. Юй Чжаньао резким движением разорвал на ней одежду, открывая льющемуся сверху солнечному свету ее затвердевшие от холода груди, усыпанные белыми мурашками. При первом же его сильном движении резкая боль и ощущение счастья отполировали ее нервы, бабушка низким хриплым голосом воскликнула: «О, небо!» – и потеряла сознание.
Бабушка с дедушкой любили друг друга среди колышущегося гаоляна, две вольных души, презревшие земные правила, растворялись один в другом даже сильнее, чем тела, дарившие друг другу радость. Они в гаоляновом поле «вспахивали облака и сеяли дождь»[34], чтобы оставить ярко-алый след в и без того богатой истории нашего дунбэйского Гаоми. Можно сказать, что мой отец, зачатый по велению Неба и Земли, стал кристаллом, вобравшим в себя боль и радость. Громкий рев ослика, просочившийся в заросли гаоляна, вернул бабушку с небес в безжалостный мир людей. Она села, совершенно растерянная, по ее щекам потекли слезы:
– У него и правда проказа!
Дедушка, стоявший на коленях, вдруг незнамо откуда достал небольшой меч длиной чуть больше двух чи[35] и со свистом вынул его из ножен. Лезвие меча было изогнутым, словно перо душистого лука. Дедушка взмахнул рукой, меч скользнул между двух стеблей гаоляна, стебли упали на землю, а на аккуратных срезах выступил темно-зеленый сок. Дедушка велел:
– Через три дня возвращайся и ни о чем не беспокойся.
Бабушка в недоумении уставилась на него. Дедушка оделся, бабушка тоже привела себя в порядок. Она не поняла, куда он спрятал меч. Дедушка проводил ее до дороги, а потом бесследно исчез.
Через три дня ослик привез бабушку обратно. Как только она въехала в деревню, то узнала, что отца и сына Шань убили, а трупы сбросили в излучину на западном краю деревни.
Бабушка лежала, купаясь в чистом тепле гаолянового поля, она почувствовала себя быстрой, как ласточка, которая вольно порхает над верхушками колосков. Мелькающие портреты чуть замедлились: Шань Бяньлан, Шань Тинсю, прадедушка, прабабушка, дядя Лохань… Столько ненавистных, любимых, злых и добрых лиц появились и исчезли. Она уже написала последний штрих в тридцатилетней истории, все, что было в ее прошлом, словно зрелые ароматные плоды, стрелой упало на землю, а в будущем она могла лишь смутно различить какие-то нечеткие пятна света. Оставалось лишь короткое, клейкое и скользкое настоящее, которое бабушка изо всех сил старалась ухватить, но не могла. Бабушка чувствовала, как маленькие руки отца, похожие на звериные лапки, гладят ее, отчаянные крики мальчика высекли несколько искорок желания жить в бабушкином сознании, где уже испарялись любовь и ненависть, исчезали добро и зло. Бабушка силилась поднять руку, чтобы погладить сына по лицу, но рука ни в какую не поднималась. А сама она взлетела вверх, увидела разноцветный свет, лившийся с небес, услышала доносившуюся оттуда торжественную мелодию, которую выдували на сонах и трубах, больших и маленьких.
Она почувствовала ужасную усталость, и скользкая ручка настоящего, мира людей, уже почти выскользнула у нее из рук. Это и есть смерть? Я умру? Я больше не увижу это небо, эту землю, гаолян, своего сына, своего любимого, который сейчас ведет за собой бойцов? Выстрелы звучали далеко-далеко, за плотной пеленой дыма. Доугуань! Доугуань! Сыночек, помоги маме, удержи маму, мама не хочет умирать! О, небо! Небо… небо даровало мне возлюбленного, даровало мне сына, даровало богатство и тридцать лет жизни такой же яркой, как красный гаолян. Небо, раз ты дало мне все это, то не забирай обратно, помилуй меня, отпусти меня! Небо, ты считаешь, что я провинилась? Ты считаешь, что спать с прокаженным на одной подушке и нарожать паршивых чертят, замарав этот прекрасный мир, было бы правильно? Небо, а что такое чистота? Что такое истинный путь? Что такое доброта? А порок? Ты мне никогда этого не говорило, я поступала так, как считала нужным, я любила счастье, любила силу, любила красоту, мое тело принадлежит тебе, я сама себе хозяйка, я не боюсь вины и не боюсь наказания, я не боюсь пройти восемнадцать уровней ада[36]. Я сделала все, что должна была сделать, и не боюсь ничего. Но я не хочу умирать, хочу жить, подольше смотреть на этот мир, о, Небо…
Бабушкина искренность тронула Небо, ее пересохшие глаза увлажнились и заблестели дивным светом, который шел с небес, она снова увидела золотисто-желтые щеки отца и глаза, так похожие на дедушкины. Бабушкины губы зашевелились, она позвала Доугуаня, и тот радостно закричал:
– Мама, тебе лучше! Ты не умрешь, я заткнул твою рану, кровь уже не льется! Я сбегаю за отцом, чтобы он на тебя посмотрел. Мамочка, ты не можешь умереть, дождись отца!
Он убежал. Звук его шагов превратился в легкий шепот, в еле слышную музыку, доносившуюся с небес. Бабушка услышала голос Вселенной, исходивший от стеблей гаоляна. Она пристально смотрела на гаолян, перед затуманенным взором его стебли принимали причудливые формы, стонали, перекручивались, подавали сигналы, обвивались друг вокруг друга, то становились похожими на бесов, то на родных и близких, переплетались перед бабушкиными глазами в клубок, словно змеи, а потом с треском распускались, и бабушка была не в состоянии выразить их красоту. Гаолян был красным и зеленым, белым, черным, синим, гаолян смеялся, гаолян рыдал, и слезы, словно дождевые капли, падали на пустынный берег бабушкиного сердца. Просветы между стеблями и метелками гаоляна были инкрустированы синим небом, одновременно высоким и низким. Бабушке казалось, что небо смешалось с землей, с людьми, с гаоляном, – все вокруг накрыто куполом, не имеющим себе равных. Белые облака скользили по верхушкам гаоляна и по ее лицу. Твердые краешки облаков с шорохом чиркали по бабушкиному лицу, а их тени неотрывно следовали за самими облаками, праздно покачиваясь. Стая белоснежных диких голубей спорхнула вниз с неба и уселась на макушки гаоляна. Воркование голубей разбудило бабушку, она четко разглядела птиц. Голуби тоже смотрели на бабушку маленькими красными глазками размером с гаоляновое зернышко. Бабушка искренне улыбнулась им, а голуби широкими улыбками вознаградили ту горячую любовь к жизни, что бабушка испытывала на смертном одре. Она громко крикнула:
– Любимые мои, я не хочу покидать вас!
Голуби клевали гаоляновые зерна, отвечая на бабушкин беззвучный крик. Они клевали и глотали гаолян, и их грудь потихоньку надувалась, а перья хвоста от напряжения медленно распушались веером, словно лепестки цветов от дождя и ветра.
Под стрехой в нашем доме раньше жило множество голубей. Осенью бабушка во дворе ставила большую деревянную бадью с чистой водой, голуби прилетали с поля, аккуратно садились на самый краешек бадьи и, глядя на свое перевернутое отражение в воде, выплевывали одно за другим зерна гаоляна из зоба[37]. Голуби с самодовольным видом расхаживали по двору. Голуби! На мирных гаоляновых верхушках сидела стая голубей, которых выгнали из родного гнезда ужасы войны. Они внимательно смотрели на бабушку и горько оплакивали ее.
Бабушкины глаза снова затуманились, голуби, хлопая крыльями, взлетели и в ритме знакомой мелодии кружили в синем небе, похожем на море. От трения о воздух крылья издавали свист. Взмахнув своими новыми крыльями, бабушка плавно поднялась вслед за птицами и грациозно закружилась. Внизу остались чернозем и гаолян. Она с тоской смотрела на свою израненную деревню, на извилистую речку, на сетку дорог, на беспорядочно рассекаемое пулями пространство и множество живых существ, которые замешкались на перекрестке между жизнью и смертью. Бабушка в последний раз вдохнула аромат гаолянового вина и острый запах горячей крови, и в мозгу ее внезапно промелькнула доселе невиданная картина: под ударами десятков тысяч пуль сотни односельчан в лохмотьях пляшут посреди гаолянового поля…
Последняя ниточка, связывавшая ее с миром людей, готова была оборваться, все тревоги, страдания, волнения, уныния упали на гаоляновое поле, подобно граду сбивая верхушки растений, пустили в черноземе корни, распустились цветами, а потом дали в наследство многим последующим поколениям терпкие, кислые плоды. Бабушка завершила свое освобождение, она летела с голубями. Пространство мыслей, сжавшееся до размера кулака, переполняли радость, покой, тепло, нега и гармония. Бабушку охватило всепоглощающее чувство удовлетворения. Она набожно воскликнула:
– О, Небо!
9
Пулеметы на крышах грузовиков безостановочно палили, колеса прокручивались, поднимаясь на крепкий каменный мост. Ливень пуль обрушился на дедушкин отряд. Несколько партизан, по неосторожности высунувших голову, уже лежали мертвыми под насыпью. Пламя гнева заполняло дедушкину грудь. Когда грузовики полностью въехали на мост, пули полетели выше, и тогда дедушка скомандовал:
– Братцы, огонь!
Дедушка выстрелил трижды подряд, два японских солдата улеглись на крыше, и их черная кровь потекла на капот. Следом за дедушкиными с обеих стороны дороги за насыпью раздалось несколько десятков нестройных выстрелов, и еще семь или восемь японцев упали. Двое японцев выпали из машины, их ноги и руки беспорядочно трепыхались из последних сил, и в конце концов они сползли в черную воду за мостом. Тут сердито взревела пищаль братьев Фан, изрыгнув широкий язык пламени, страшно сверкнувший у реки, дробь и ядра полетели в белые мешки на втором грузовике. Когда дым рассеялся, стало видно, как из бесчисленных дыр утекает белоснежный рис. Отец по-пластунски дополз от гаолянового поля до края насыпи, ему не терпелось поговорить с дедушкой, а тот поспешно засовывал обойму в свой пистолет. Первый грузовик поддал газу, влетая на мост, и угодил передними колесами прямо на разложенные зубьями вверх грабли. Камера лопнула, из нее со свистом выходил воздух. Автомобиль зарычал и потащил за собой грабли. Отцу грузовик напоминал огромную змею, которая проглотила ежа и теперь мучительно трясет головой. Япошки повыскакивали из первой машины. Дедушка скомандовал:
– Старина Лю, давай!
Лю Сышань протрубил в большую трубу, звук получился пронзительным и страшным.
Дедушка закричал:
– Впере-е-ед!
Дедушка выпрыгнул, размахивая пистолетом, он вообще не целился, но японцы стали падать один за другим. Бойцы, сидевшие в засаде с западной стороны, помчались на восток и перемешались с японскими чертями, а те япошки, что ехали в последнем грузовике, теперь палили в воздух. В машине оставались двое. Дедушка увидел, как Немой одним махом взлетел в кузов, а япошки встретили его штыками наперевес. Немой отбил один из штыков тыльной стороной кинжального клинка, затем нанес еще один удар, и голова в стальной каске слетела с плеч, издав протяжный вой, а после того, как шлепнулась на землю, из ее рта все еще доносились остатки крика. Отец подумал, что кинжал у Немого действительно острый. Он увидел выражение ужаса, застывшее на лице японца до того, как голова отделилась от тела, щеки все еще дрожали, а ноздри раздувались, словно бы он собирался чихнуть. Немой отрубил голову еще одному япошке, труп привалился к борту грузовика, внезапно кожа на шее обвисла, и оттуда с бульканьем забил фонтан крови. В этот момент с последнего грузовика японцы принялись строчить из пулемета и выпустили невесть сколько пуль; дедушкины товарищи по оружию один за другим падали на трупы японцев. Немой сел на крышу кабины, на его груди проступили пятна крови.
Отец и дедушка прильнули к земле и уползли в гаоляновое поле, и только тогда потихоньку высунули головы. Последний грузовик, кряхтя, сдавал назад. Дедушка закричал:
– Фан Шестой! Пли! Бей эту сволочь!
Братья Фан выкатили уже заряженную пищаль на насыпь, но только Фан Шестой наклонился, чтобы поджечь фитиль, как ему в живот угодила пуля, и из образовавшейся дырки выпала темно-зеленая кишка.
Фан Шестой вскрикнул, закрыл живот руками и скатился в гаолян. Грузовик уже почти съехал с моста. Дедушка раздраженно заорал:
– Огонь!
Фан Седьмой взял трут и трясущимися руками поднес к фитилю, однако никак не мог его поджечь. Тогда дедушка кинулся к нему, выхватил трут, поднес к губам и начал дуть. Как только трут загорелся, дедушка тут же коснулся им фитиля, тот зашипел и исчез в белом дыму. Пищаль стояла молча, словно уснула. Отец решил, что она не выстрелит. Машина япошек уже съехала с моста, второй и третий грузовики сдавали задом. Рис продолжал высыпаться на мост и в реку, от чего на воде появилось множество белых крапинок. Несколько трупов япошек медленно плыли на восток, и в окровавленной воде крутилась целая армия белых угрей. Пищаль помолчала еще немного, а потом оглушительно ухнула. Стальной ствол подпрыгнул над насыпью, из него вырвался широкий язык пламени, который попал прямо в тот грузовик, что продолжал посыпать все вокруг рисом. Нижняя часть машины тут же воспламенилась.
Сдававший назад автомобиль остановился, япошки повыпрыгивали оттуда, залегли на противоположной стороне, установили пулеметы и начали яростно отстреливаться. Фаню Шестому пуля раздробила нос, и его кровь брызнула в лицо отцу.
Два япошки из горящего грузовика рывком открыли дверь, выскочили наружу и спрыгнули в реку. Средний грузовик, из которого сыпался рис, не мог двинуться ни вперед, ни назад, он лишь кряхтел на мосту. Рис журчал, словно дождевая вода.
Внезапно пулеметный огонь со стороны японцев прекратился, лишь время от времени раздавались выстрелы из винтовок «Арисака-38». Больше десяти япошек, прижав к груди винтовки и согнувшись, бежали на север мимо горящего грузовика. Дедушка снова крикнул «Огонь!», однако мало кто откликнулся. Отец обернулся и увидел под насыпью трупы своих бойцов, раненые стонали в гаоляновом поле. Дедушка серией выстрелов уложил несколько япошек. К западу от дороги тоже прозвучало несколько разрозненных выстрелов, и еще несколько япошек упали. Теперь они отступали. С насыпи к югу от реки прилетела пуля и вонзилась в правую руку дедушки, рука дернулась, дедушка выпустил винтовку, и она повисла на шее. Командир Юй отступал в гаоляновое поле с криком:
– Доугуань, помоги мне!
Он оторвал рукав, потом велел сыну вытащить из-за пазухи кусок белой ткани и помочь ему перевязать рану. Мальчик, пользуясь случаем, сказал:
– Отец, тебя мама зовет.
– Сынок, давай сначала перебьем этих ублюдков!
Дедушка достал из-за пояса выброшенный отцом браунинг и отдал ему. Горнист Лю, подволакивая окровавленную ногу, приполз с края дамбы и спросил:
– Командир, трубить?
– Труби! – велел дедушка.
Лю, встав на колено одной ноги и вытянув вторую, поднес трубу к губам и начал дуть, запрокинув голову. Из трубы раздался темно-красный звук.
– Вперед, братцы! – заорал дедушка.
С гаолянового поля к западу от дороги донеслись в ответ несколько криков. Дедушка взял винтовку в левую руку, но только вскочил на ноги, как по щеке чиркнула пуля, и он кубарем укатился обратно в гаолян. На насыпи к западу от дороги раздался истошный крик. Отец понял, что еще кто-то из их отряда получил пулю.
Горнист Лю продолжал трубить в небо, и темно-красные звуки сотрясали гаолян.
Дедушка схватил отца за руку со словами:
– Сынок, пойдем с папой, нам надо соединиться с братцами на западной стороне.
Над грузовиком на мосту клубился дым, полыхало пламя, рис тек по реке, словно снежная крупа. Дедушка потащил за собой отца, они стремительно пересекли шоссе, пули звонко щелкали о дорожное покрытие. Два бойца из их отряда с перепачканными копотью лицами и потрескавшейся кожей при виде дедушки и отца скривились и со слезами на глазах запричитали:
– Командир, нам конец!
Дедушка удрученно сел в гаоляновом поле и долго-долго не поднимал головы. Японцы с другого берега перестали стрелять.
Слышно было, как на мосту потрескивает пламя, в котором горит грузовик, а к востоку от дороги трубит в свою трубу Лю.
Отец уже не испытывал страха, он проскользнул в западном направлении вдоль насыпи, аккуратно выглядывая из-за жухлой травы, и увидел, как из-под тента на втором грузовике, который еще не успел загореться, выскочил солдат и вытащил из кузова старого япошку. Старикан был очень тощий, в белых перчатках, с длинной саблей на поясе и в черных сапогах для верховой езды, доходивших до колена. Они начали пробираться вдоль борта машины, а потом спустились с моста. Отец поднял браунинг, не в силах унять дрожь в руке, впалый зад старика подпрыгивал туда-сюда перед дулом пистолета. Отец стиснул зубы, закрыл глаза и выстрелил. Пуля со свистом вошла прямо в воду, и один белый угорь всплыл кверху брюхом. Японский генерал споткнулся и упал в реку. Отец громко крикнул:
– Пап, тут их начальник!
Сзади кто-то выстрелил, голова старого японца треснула, и по воде расплылась целая лужа крови. Второй япошка, перебирая руками и ногами, спрятался за опору моста.
Японцы снова начали активно стрелять, и дедушка придавил отца к земле. Пули засвистели в гаоляновом поле. Дедушка похвалил:
– Молодец! Моя порода!
Отец с дедушкой не знали, что убитый старик – знаменитый японский генерал-майор Накаока Дзико.
Труба Горниста Лю не замолкала, грузовик горел таким жарким пламенем, что солнце в небе раскалилось, стало красно-зеленым и, казалось, увяло.
Отец сказал:
– Тебя мамка звала.
– Она еще жива?
– Жива.
Отец потащил дедушку за руку в глубь гаолянового поля.
Бабушка лежала под гаоляном, на ее лице играли тени от гаоляна и застыла приготовленная для дедушки улыбка. Ее кожа была неестественно белой, а глаза так и не закрылись.
Отец впервые увидел, как по суровому лицу дедушки в два ручья текут слезы.
Дедушка встал на колени рядом с бабушкой и здоровой левой рукой закрыл ей глаза.
В одна тысяча девятьсот семьдесят шестом году, когда умер дедушка, отец закрыл ему глаза левой рукой, на которой не хватало двух пальцев. Когда дедушка в пятьдесят восьмом году вернулся с диких гор на японском острове Хоккайдо, ему уже трудно было говорить, каждое слово он выплевывал, словно тяжелый камень. Когда дедушка вернулся из Японии, в деревне устроили торжественную церемонию, в которой принял участие даже глава уезда. Мне тогда было два года, я помню, как на околице под деревом гинкго расставили в ряд восемь квадратных столов, на каждый стол поставили кувшин с вином и больше десятка белых чарок. Глава уезда взял кувшин, налил вина и обеими руками поднес дедушке чарку со словами:
– Подношу эту чарку вам, наш герой! Вы прославили жителей всего нашего уезда!
Дедушка неуклюже поднялся с места, вращая блеклыми глазами, потом выдавил:
– В-в-в-винтовка!
Я увидел, как он поднес к губам чарку, его морщинистая шея вытянулась, кадык задвигался вверх-вниз, большая часть вина попала не в рот, а стекла по подбородку, а оттуда на грудь.
Помню, как дедушка вел меня гулять по полю, а я тащил на поводке маленького черного песика. Дедушке больше всего нравилось смотреть на большой мост через Мошуйхэ: он стоял, держась за опору, и мог так простоять пол-утра или полдня. Я видел, как дедушка пристально всматривается в выбоины каменного моста. Когда гаолян подрастал, дедушка отводил меня в поле, ему нравилось местечко неподалеку от большого моста через Мошуйхэ. Я догадался, что это то самое место, откуда бабушка вознеслась на небеса, и этот ничем не примечательный клочок чернозема пропитался ее свежей кровью. В ту пору наш старый дом еще не снесли, и однажды дедушка взял лопату и начал копать под катальпой. Он выкопал несколько личинок цикад и дал мне, я бросил их псу, тот надкусил, но есть не стал.
– Папа, вы что там копаете? – поинтересовалась мама, которая шла в общественную столовую[38] готовить еду.
Дедушка поднял голову и посмотрел на маму невидящим взглядом. Мама ушла, а дедушка продолжил копать. Он выкопал большую яму, обрубил больше десятка толстых и тонких корней, поднял каменную плиту и из маленькой печи для обжига кирпичей извлек длинную жестяную коробку, изъеденную ржавчиной. При падении на землю коробка рассыпалась, внутри оказалась какая-то рваная тряпка, а в ней железная штуковина, покрасневшая от ржавчины, ростом повыше меня. Я спросил у дедушки, что это такое, а он ответил:
– В-в-в-винтовка!
Дедушка положил винтовку просушиться на солнце, а сам сел перед ней и то открывал глаза, то закрывал, то снова открывал и снова закрывал. Потом он поднялся, нашел большой топор и начал рубить винтовку, а когда она превратилась в груду железа, стал раскидывать обломки, пока весь двор не был ими усеян.
– Пап, а мамка умерла? – спросил отец у дедушки.
Дедушка покивал.
– Па-а-а-ап!
Дедушка потрепал отца по голове, потом вытащил из-за пазухи короткий кинжал и принялся рубить гаолян, чтобы укрыть тело бабушки.
К югу от насыпи раздались звуки яростной перестрелки и крики «Бей их!». Дедушка потащил отца к мосту.
Из гаолянового поля к югу от моста выскочили больше сотни людей в серой военной форме. С десяток япошек забежали на насыпь, некоторых сразили пули, других прокололи штыком. Отец увидел, как командир Лэн, подпоясанный широким кожаным ремнем, за который заткнут пистолет, обходит горящий грузовик в окружении здоровенных охранников. При виде Лэна дедушка криво усмехнулся и встал при входе на мост с винтовкой в руках.