bannerbanner
Журнал «Логос» №2/2025
Журнал «Логос» №2/2025

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Журнал «Логос» № 2/2025

Издается с 1991 года, выходит 6 раз в год Учредитель – Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики»


Публикуемые материалы прошли процедуру рецензирования и экспертного отбора. Журнал входит в перечень рецензируемых научных изданий ВАК по специальностям 5.2.1, 5.7.1, 5.7.2, 5.7.4, 5.7.6, 5.7.7, 5.7.8


© HSE University, 2025 (https://www.hse.ru/en/)

Между декадентством и гуманизмом в Афинах и Риме

Дмитрий Панченко

Санкт-Петербургский государственный университет (СПбГУ); Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики» (НИУ ВШЭ), Санкт-Петербург, Россия, dmpanchenko@mail.ru.

Ключевые слова: декадентство; гуманизм; эллинизм; Афины; Рим; Менандр; Сулла; Петроний.

Конфликтные отношения между творцами и обществом в Афинах в V веке до н. э. приводят к появлению идейных явлений, родственных европейскому декадансу, однако направление мысли здесь остается неизменно связанным с общей жизнью государства. При возвышении Македонии Афины утрачивают подлинную независимость, и пространство для общественной жизни заметно сворачивается. Однако обращение к новой аттической комедии, и особенно к творчеству Менандра, обнаруживает развитие не в декадентском, а в гуманистическом направлении, что следует связать с избавлением Афин от бремени империализма. В Риме декадентские жесты характерны для представителей власти и правителей, обладающих низким уровнем легитимности, таких как Сулла, Калигула и Нерон. В римской литературе наиболее близок европейскому декадентству «Сатирикон» Петрония, где тесно соседствуют имморализм и эстетизм. Вместе с тем Петроний был в некотором смысле декадентом поневоле, чье творчество связано с невозможностью следовать своим, в значительной мере классицистическим, идеалам.

1

Великие Сократ и Еврипид представлялись великому Аристофану упадническими типами, и оба неоднократно служили мишенями для его комедий. Тем не менее Аристофан находит возможным вложить в уста Еврипиду совсем не упадническое утверждение: назначение трагического поэта – делать сограждан лучше (Ran. 1009–1010). Сократ, сторонившийся участия в политической деятельности, говорит на суде, что и под угрозой смерти не откажется убеждать сограждан заботиться о разуме, истине и душе, чтобы она была как можно лучше (Plat. Apol. 29 d—e). Положим, то, что Еврипид говорит в «Лягушках», удобно для хода действия и совсем не обязательно отражает позицию самого Еврипида; то, что Сократ говорит у Платона, вполне может быть отзвуком его подлинных слов, но невозможно вообразить какую-либо иную ситуацию, кроме представленной в «Апологии», в которой Сократ сделал бы подобное заявление. Как бы то ни было, в конце V столетия до н. э. направление хода идей самых независимых и сильных умов остается тесно связанным с жизнью государства. Это не декадентство. Даже там, где индивидуальная точка зрения идет вразрез с общепринятой (как в ряде существенных отношений у Сократа, в меньшей степени у Еврипида), речь не идет о поглощенности собой, о балансировании на грани имморализма, о выдвижении на передний план эстетического как противоядия против банальности и скуки вульгарного мира.

И хотя у Еврипида, бесспорно, можно найти ряд черт, сопоставимых с духом и стилистикой декаданса (как интерес к иррациональному, темным глубинам, могущественным запретным влечениям), так что не случайно европейский fin de siècle и предвоенное время были увлечены его творчеством[1]; и хотя о Сократе кто-нибудь скажет, что с точки зрения логики жизни в гражданской общине он слишком много на себя берет; и хотя еще можно вспомнить различные демарши так называемых софистов и проч. и проч., все же не будет ошибкой заключить, что в конце V века время для декаданса еще не пришло.

К концу следующего столетия дело, казалось бы, обстояло иначе. В 338 году Филипп Македонский разбил коалицию греческих демократий; после похода Александра (334–324 годы до н. э.) тяжеловесы греческой политики предстали карликовыми государствами, и уже было благом, если они были свободны от присутствия на своей территории македонского гарнизона. Зато греческий язык, греческая культура и города с населением, говорящим по-гречески, распространились на обширные территории. Пространство общественной жизни заметно свернулось, пространство для частной жизни существенно расширилось.

Эпикур (342/341–271/270 годы до н. э.), в отличие от Сократа, обращался не к афинским согражданам, а к любому разумеющему по-гречески, особенно же – к своим друзьям и почитателям, и призывал он не совершенствоваться, а наслаждаться душевной безмятежностью и «прожить незаметно». Но Эпикур не декадент, а склонный к прозелитизму логик и педант. Он уверен в надежности своих умозаключений о богах! (Все соглашаются, что боги существуют и что они блаженны. Но как могут боги быть блаженными, если они наказывают или поощряют нас? Ведь нас такая прорва! Тут будет не блаженство, а непрестанный труд. Следовательно, богам нет до нас дела.) В стиле Эпикура ни малейшего эстетизма, хотя натренированный ум и привычка к труду позволят ему выразить основные положения своего тяжеловесного сочинения «О природе» (известного нам по папирусным отрывкам) в трех хорошо написанных письмах.

То единственное, что в его философствовании может показаться капризом, – непризнание некоторых научных истин, надежно установленных астрономами (Эпикур настаивал, например, что Солнце по величине является более или менее таким, каким кажется), – нужно скорее понимать как проявление неуступчивости со стороны амбициозного и заядлого спорщика: вышло так, что Эпикур некоторое время жил в близком соседстве с этими заносчивыми, в его восприятии, профессионалами[2]. Диоген Лаэрций, возражая хулителям Эпикура, говорит о том, что «муж этот имеет достаточно свидетелей своего несравненного ко всем благорасположения»: и отечество почтило его статуями, и друзей такое множество, что «число их не измерить целыми городами», и многовековая непрерывность его школы, и

… благодарность его к родителям, и благодетельность к братьям, и кротость к рабам… и вся вообще его человечность к кому бы то ни было (D.L. X, 9–10; пер. М. Л. Гаспарова).

В уединенных садах Эпикура нет ничего сродни хотя бы даже сугубо позерскому «я ненавижу человечество, я от него бегу спеша». Другое дело, что его строгое и размеренное свободомыслие не раз приводило к весьма различным видам вольнодумства; так что эпикурейцами будут и Лукреций, воодушевленный поэт, наделенный исключительным для классической древности просветительским пафосом, и Гораций с его изысканностью и советом отдавать предпочтение сегодняшнему дню перед неясным будущим, и Петроний, наиболее декадентский из всех древних писателей, не склонный убеждать нас в чем бы то ни было.

Чуть позже, в следующем за Эпикуром поколении, стали культивировать ученую поэзию: стихи отделанные, изощренные, насыщенные эрудицией, от жизни бесконечно далекие – своего рода искусство для искусства. Современники Эпикура, при участии даже тех, кто родился чуть раньше, придали новое направление комедии. Сложилась так называемая новая аттическая, или попросту новая, комедия. В ней нет ни политики, ни запальчивого обсуждения злободневных тем, ни буйного полета фантазии – словом, ничего (почти ничего), как у Аристофана. Вместо этого частные истории (преимущественно любовные) частных людей. Но комедия, явление, для социальной и культурной атмосферы показательное, в принципе не декадентский жанр. И выясняется, что при переходе от театра, увлеченного проблемами общественной жизни, к театру, сосредоточенному на жизни частной, мы наблюдаем в Афинах движение не в сторону декадентства, а в сторону гуманизма.

2

Из многих сотен произведений, созданных авторами новой комедии, в полном виде нам доступно лишь одно. Но и это подарок судьбы – папирус, купленный в 1955 году на базаре в Александрии. Автор русского перевода, Соломон Апт, закрепил за новонайденной комедией название «Брюзга»; филологи поначалу предпочитали называть ее «Угрюмец». Непринципиально: безусловного эквивалента греческому δύσκολος не существует. Принадлежит эта комедия классику жанра – Менандру. В древности этот автор был воистину знаменит – мог состязаться с кем угодно за второе место после Гомера[3]. Современниками был любим, хотя и не превозносим: всего восемь побед на театральных состязаниях, удивлялись более поздние читатели. Был признанным мастером стихотворных афоризмов (все комедии тогда писались стихами), из которых составляли сборники. Вырос и провел всю жизнь в Аттике. Цари звали его к себе, но он, как объясняет один замечательный римлянин, предпочел царским стипендиям литературу (Plin. HN VII, 111). Родился в 342/341 году (аттический год начинался посреди лета, а потому приходится на два наших); прожил чуть больше пятидесяти лет; умер редкостной для знаменитого человека смертью: купался в море и утонул. Комедий написал больше ста. Не ради заработка – Менандр был из обеспеченной семьи, – а из-за спроса на них и избытка творческих сил. Ему однажды: «Ты обещал нам комедию, а ее до сих пор нет!» – В ответ: «Уверяю, готова – осталось только стихи сочинить!»

Итак, «Брюзга». Сострат, юноша из богатой семьи, городской щеголь, отправившись на охоту в один из пограничных и небогатых округов Аттики, увидел девушку и тотчас в нее влюбился. Он шлет к отцу девушки, Кнемону, своего раба; тот застает старика работающим на отдаленном поле. Кнемон – нелюдим, каких свет не видывал; само уже появление на его территории незнакомого, собравшегося ему докучать человека вызывает в нем бешеную ярость. Раб спасается бегством, и преследующий его Кнемон врывается вслед за ним на сцену. Вместе с Состратом зрители уже кое-что слышали о нем и ожидают увидеть человека буйного и неотесанного. Кнемон себя так и ведет, но он не такая уж деревенщина, как мы подумали. Его первая реплика взывает к мифологии. Он завидует Персею: со своими крылатыми сандалиями тот может куда угодно улететь от людей и, пользуясь добытой им головой Горгоны, может кого угодно превратить в молчаливый камень – недостатка в статуях тогда бы не было! Сам он, Кнемон, «спасаясь от прохожих надоедливых», отказался даже от обработки той части своей земли, что примыкает к дороге, а теперь к нему пристают на отдаленном поле!

Хотя бы даже ты решил повеситься,И то нигде безлюдных не отыщешь мест! (169–170)[4]

Объясниться с отцом девушки Сострату не удается. Когда он в другой раз появляется возле дома Кнемона, его останавливает молодой крестьянин – Горгий. Он – единоутробный брат девушки, в которую влюблен Сострат. Дело обстояло так: Кнемон некогда взял в жены овдовевшую мать Горгия; та не выдержала тяжелого нрава вздорного брюзги и вернулась в свой дом, где теперь мать, сын и слуга живут в честных трудах и бедности. Горгий, понятно, не испытывает добрых чувств к Кнемону, но считает своим долгом уберечь сестру от неприятностей и позора: он почти убежден, что богатый юнец появляется здесь, чтобы совратить ее. Горгий заговаривает с Состратом решительно, но все же в рамках приличий. Сострат объясняет, что хочет жениться. Это меняет дело. Горгий еще не вовсе оттаял, но враждебности больше нет. Хорошо зная Кнемона, Горгий дает Сострату совет: с городским белоручкой, объясняет он, Кнемон даже не будет разговаривать; переоденься, возьми мотыгу и поработай-ка с нами в поле – тогда старик тебе, может быть, даст хотя бы рот открыть. Влюбленный Сострат, не колеблясь, так и делает – чтобы появиться затем на сцене с охами и ахами от непривычной тяжелой работы.

Между тем Кнемон лезет в колодец выручить кувшин и мотыгу, которые туда уронила старенькая служанка (сначала она, конечно, выронила из рук кувшин, а потом уже при помощи мотыги пыталась его достать). Выбираясь из колодца, Кнемон сам туда сваливается. Мы, конечно, догадываемся, что Сострат вытащит Кнемона из колодца и тот, растроганный, согласится выдать за него свою дочь. Так это представлено и в дошедшем до нас древнем изложении содержания пьесы. На деле действие строится иначе. Спасением старика бескорыстно и с напряжением всех сил занимается Горгий. Сострат ему лишь слегка ассистирует; пока тот трудится, Сострат может хотя бы пару минут провести рядом с девушкой, которую он полюбил с первого взгляда.

В душе Кнемона происходит перелом:

Я уверен был: никтоНикому на свете блага не желает. Это мнеИ вредило. Только Горгий, да и то с большим трудом,Мне глаза открыл, поступок благородный совершив.Старика он спас, который на порог его пускатьНе велел, ни разу в жизни не помог ему ни в чемИ к нему с учтивой речью никогда не подходил (720–726).

Кнемон передает в руки Горгия управление всеми своими делами – так что в противоположность стереотипам жанра сварливого старика не приходится ни уламывать, ни обманывать. Теперь, когда Кнемон переменился, перестал проявлять себя человеконенавистником, ему дано сказать кое-что в оправдание своего нрава и образа жизни:

Черствым стал я оттого,Что на низость человечью, на корыстный ум людскойНагляделся в жизни вдоволь (718–720). Если б все такие были, мы не знали бы вовекНи судилищ, ни узилищ, где томится человек,Ни войны. Достаток скромный всех бы радовал тогда (743–745).

Горгий, убедившись в том, что Сострат – честный и работящий, когда нужно, парень, готов отдать ему в жены сестру. Но Сострату нужно еще согласие отца на то, чтобы взять в жены почти бесприданницу. От отца – ни малейших возражений. Сострат, похоже, и не ждал другой реакции. Теперь, однако, возникает более трудная и деликатная задача. У Сострата, оказывается, тоже есть сестра, и он просит отца дать согласие на ее брак с Горгием. Главу семейства перспектива такой тотальной благотворительности (Горгий беден) смущает, но сын пламенно убеждает отца, что лучшее употребление денег – на благодеяния и приобретение друзей (797–812). Отец и сын приходят к полному единодушию.

Помимо устроения счастья всех «правильных» персонажей, развязка пьесы включает и традиционное комедийное посрамление персонажа «неправильного». Эта роль отведена слугам. Они убеждают, а можно сказать – вынуждают Кнемона отправиться вместе с ними на пирушку, где нелюдимому ворчуну придется – о ужас! – пуститься в пляс вместе с другими участниками праздника.

Такова в общих чертах комедия Менандра. Она живая, хорошо скроенная и, как нетрудно заметить, очень добрая. Даже о ее Кнемоне не скажешь, что он смешон, хотя он то и дело смешит нас. Свалившись в колодец, он, конечно, слегка зашибся[5], но, в сущности, никто не пострадал, никто не побит, никого не оставили с носом. Скажут, мы ничего не знаем о чувствах сестры Сострата, хочет ли она замуж за Горгия; но в Аттике времен Менандра это в порядке вещей: приличные девушки не влюбляются – они попросту не оказываются в подходящих для этого ситуациях; отцы и братья назначают им их мужей. Можно не беспокоиться: Горгий молодой и дельный, в дружбе с братом невесты.

Комедия Менандра не просто добрая, но и приглашающая к доброте. Реплики относительно бедности, нередкой среди людей, обрабатывающих каменистую почву окраинных территорий Аттики, построены и введены так, что провоцируют безусловное зрительское сочувствие (208–211; 603 сл.). Главное назначение старой служанки Кнемона в структуре пьесы состоит в том, чтобы уронить вещи в колодец. То, что ей придется расстаться с выходящей замуж дочерью Кнемона, функционально не имеет значения, но автор не забывает о предстоящей разлуке старушки со своей воспитанницей (883–884).

Если приглядеться – тут не только доброта и способность к эмпатии, а также житейский реализм, неоднократно отмечавшийся древними и новыми комментаторами творчества Менандра, но и нечто большее: программа.

Менандр изображает социальные предрассудки – и дезавуирует их. Кнемон не станет говорить о браке дочери с белоручкой, а бедный и работящий Горгий априори видит в богатом и досужем Сострате совратителя (художественный реализм автора ярко проявляется в том, что предубежденность обнаруживают низы по отношению к верхам, а не наоборот); выясняется, однако, что Сострат безупречно честен, да и от утомительной работы в поле он не отказывается. Отношения между Состратом и отцом, с одной стороны, отвечают задачам построения фабулы с безоблачным исходом, но с другой – последовательно представляют собой образец отношений между отцом и сыном, основанных на взаимном уважении и приязни.

Неординарным суждениям и решениям действующих лиц регулярно дается обоснование. Вступление юноши в брак по любви далеко не было общей практикой в Афинах и вообще греческом мире. Показательно, что отец Сострата не просто дает сыну свое согласие, но выражает радость и преподносит свое решение как вытекающее из общего принципа, обоснованного опытом:

Клянусь тебе богами, рад радехонек.Известно ведь, что если в годы юныеЖениться по любви, то будет прочен брак (788–790)[6].

Сходным образом призыв Сострата к отцу не придавать значения бедности Горгия и тратить деньги на благодеяния – это не просто призыв, но и развернутое аргументированное рассуждение. У нас нет причин останавливаться здесь на этом рассуждении, но согласимся с мнением, что оно имплицитно являет собой критику принципа цензовой конституции, незадолго до постановки «Брюзги» введенной в Афинах[7].

Вполне вероятно, что Менандр по своему складу был оптимистом. Как бы то ни было, ему по душе укрепить дух своих зрителей, сказать им: Never give up! Его Сострат делится опытом:

Впадать в отчаяньеНе должен человек, в котором разум есть:Усердьем и трудом всего решительноДостигнуть можно. Я живой пример тому:Женитьбы, о какой и не мечтал никто,Добиться удалось мне за один лишь день (861–866).

Похоже на Голливуд? Но это не «фабрика грез». Перед нами история принца, а не нищего – история удачи богатого, оснащенного всем для хорошей жизни молодого человека. Ему, конечно, повезло, и все же с таким персонажем история со счастливым концом выстраивается убедительней, чем с персонажем, задавленным житейскими трудностями.

Менандр обращается к зрителям тактичным образом. Так, Горгий спешит воспользоваться случаем, чтобы сделать предполагаемому повесе, Сострату, грозное предупреждение: «Не лезь к сестре!» Однако у Горгия нет доказательств злонамеренности Сострата, сам он – человек скромного положения, а потому его предостережение строится, исходя из общих принципов – ими-то автор и хочет поделиться со зрителем:

По-моему, у всех людей решительно,И у счастливцев, и у неудачников,Какой-то свой рубеж есть, поворот судьбы,И удаются все дела житейскиеСчастливцу до тех пор, покуда может онСвоим прекрасным наслаждаться жребием,Не совершая зла. А не удержитсяОт зла в хмелю богатства, – и дела егоПойдут иначе, примут оборот дурной (271–279;рассуждение продолжается и дальше).

А когда автор хочет высказаться по особенно деликатному вопросу – о жертвоприношении богам, – он, можно сказать, прячется за своего Брюзгу: тот ведь всегда ворчит, вечно недоволен другими, так что его устами можно напомнить о нелепости некоторых общепринятых религиозных практик, когда, например, человеку, приносящему жертву, достается съедобное, а божеству остается несъедобное (448–453).

Как это все охарактеризовать? «Воспитание»? Но это слово подразумевает наличие лица, наделенного авторитетом, с одной стороны, и каких-то несмышленышей – с другой. «Просвещение» тоже не подойдет – это слово принадлежит определенному положению дел в определенной исторической ситуации. Назовем это привычкой говорить о важных вещах, и особенно – стремлением к нравственному и идейному воздействию. Такого рода стремление является одной из характерных черт греческой литературы с самого ее начала, с «Илиады» и «Одиссеи»[8]. Другое дело, что в обществе равных необходимо соблюдать взаимоуважение и благоразумие и не докучать другим поучениями; то, что называется морализаторством, в греческой литературе, как правило, отсутствует. У Менандра стремление к нравственному и идейному воздействию на аудиторию самым непринужденным образом уживается с веселостью и умением выстроить убедительную комедийную фабулу. Он как бы никого не поучает – и тем вернее достигают цели его слова и образы.

Если «Брюзга» – единственная комедия Менандра, дошедшая целиком, то «Щит» сохранился более чем наполовину, «Самиянка» – едва ли не на четыре пятых; еще две комедии представлены обширными связными отрывками; в нашем распоряжении множество цитат из Менандра и немало древних свидетельств и отзывов о нем и его творчестве. Можно уверенно сказать: гуманность Менандра не является исключительным свойством одной комедии, она характерна для его творчества в целом. То, что мы имеем дело не просто с человечностью, но с последовательно продвигаемой гуманистической позицией, древние критики не отметили, а современные исследователи не подчеркнули. Соответственно, не был внятно поставлен вопрос о природе Менандрова гуманизма.

3

Наметить ответ на этот вопрос в наших силах: нам известен год рождения Менандра – 342/341, и мы хотя бы в общих чертах представляем атмосферу, в которой он формировался; между тем большой статистический материал показывает, что типичным образом именно годы формирования определяют мировоззрение выдающегося творца[9].

Вспомним основные историко-политические вехи, относящиеся к ранней жизни Менандра. В 338 году афиняне и союзники разбиты Филиппом в битве при Херонее. В 336 году македонским царем становится сын Филиппа Александр. В 335 году афиняне, как и все прочие греки (за исключением спартанцев, проявивших строптивость, и фиванцев, чье государство македонский царь повелел разрушить до основания), заключают союз с Александром. В 334–324 годах Александр совершает свой знаменитый поход. Летом 323 года Александр умирает в Вавилоне; известие о его смерти служит сигналом к освободительной борьбе, и союзному греческому войску, во главе которого стоял афинянин Леосфен, удается разбить македонского наместника Антипатра. В 322 году борьба оборачивается поражением греков; в Мунихии, крепости, возвышающейся над Пиреем, располагается македонский гарнизон; демократия в Афинах упраздняется, устанавливается цензовый строй (число полноправных граждан сокращается с двадцати одной тысячи до девяти). Вскоре Афины оказываются втянутыми в междоусобную войну в Македонии. В 317 году вышедший из этой войны победителем Кассандр заключает с Афинами союзный договор, гарантирующий городу самоуправление во внутренних делах, но сохраняющий за Македонией военный контроль над Мунихией; во главе Афин становится Деметрий Фалерский, который правит городом в духе просвещенной конституционной тирании. В 316 году поставленная на Ленеях комедия «Брюзга» приносит Менандру первое место[10]. В 307 году на фоне охватившей все Восточное Средиземноморье борьбы генералов Александра за его политическое наследие гарнизон Кассандра выбит из Мунихии, и победитель возвращает афинянам независимость и демократию. Деметрий Фалерский покидает город; Менандру, его другу, грозят большие неприятности, но в конце концов поэта оставляют в покое.

Когда Эрик Хэндли в предисловии к своему образцовому изданию «Брюзги» констатирует: «Менандр рос при македонском владычестве»[11], – тут, казалось бы, не возразишь, но на деле подобная формулировка дезориентирует.

В начале своего правления Александру пришлось отправиться на север Балкан. В Греции распространились слухи, что он там погиб. Фиванцы восстали и повели наступление на македонский гарнизон, размещенный в акрополе Фив. Тут с войском явился Александр, восставшие были побеждены, город разрушен, те, кто не погиб в ходе резни, были проданы в рабство. Греция содрогнулась в ужасе и страхе. Александр потребовал от афинян изгнать тех фиванцев, что нашли в их городе убежище, и выдать вождей антимакедонской партии – афинских граждан. Народное собрание отвергло оба требования. Александр думал о заморском походе, он нуждался в афинском флоте, к тому же нападение на Афины сделало бы официальный предлог для вторжения в Азию (возмездие за персидское нашествие 480 года) смехотворным, – он изобразил великодушие.

Во время похода Александра в своих внутренних делах Афины были свободны. В городе возобладали политики антимакедонской направленности, сторонники дружественных отношений с Македонией держались спокойно. В 330 году произошел громкий судебный процесс, на котором столкнулись лучшие ораторы обеих партий – Демосфен и Эсхин. Политические симпатии судей были явлены столь наглядно, что Эсхин добровольно удалился в изгнание.

По здешним меркам в Афинах в это время наличествовала политическая консолидация редкой степени. Множество граждан принимали активное участие в государственных делах: надписи демонстрируют доселе невиданно широкий круг людей, инициирующих законопроекты и другие общезначимые решения. Все политически видные лица понимали, что не время делать глупости и что нужно укреплять обороноспособность. Обновлялись и совершенствовались фортификационные сооружения, строились боевые корабли. Кардинальным образом была реорганизована двухгодичная военная подготовка молодежи, достигшей восемнадцати лет (Менандр и Эпикур, будучи сверстниками, проходили ее одновременно). Вместе с тем зависимость Афин и других греческих государств от Александра и наместника Македонии предупреждала разорительную перспективу в очередной раз втянуться в какую-нибудь войну. В атмосфере консолидации перед лицом постоянной, но не слишком близкой угрозы рациональные политические решения получали особый шанс. По общему согласию на протяжении 14 лет, с кризисного 338 года и до своей смерти, финансами Афин руководил один человек, Ликург, – сначала формально, а потом, скорее, неформально.

На страницу:
1 из 4