
Полная версия
Петр I
И все же не ум гнал ее вон из терема – страсть. Но не любовь проснулась первой в ее сердце – ненависть. Одно лицо неотступно стояло у нее перед глазами, одно имя не выходило из головы – Натальи Кирилловны, проклятой мачехи, медведицы, бог весть откуда забежавшей в их семейство. Беседуя со своим яростным сердцем, Софья стала политиком. Хорошо, сейчас медведица повержена, загнана назад в берлогу. Надолго ли? Федя, братец любимый, несмотря на молодые лета, одной ногой уже в могиле. Сколько бы ему ни осталось, Петра с Иваном ему не пережить. Да что говорить об Иване, следующим будет Петр, ясно. Значит, еще два, три года, ну, много, пять лет – и снова всем во дворце будет заправлять она, проклятая, а вместе с ней Матвеев и вся нарышкинская свора, мужики, дворовые дети, деревенщина. Откуда только взялись? Ведь не орут их, не сеют, сами рожаются от худых отцов и гулящих матерей, а все туда же – царствовать! В предвидении такого будущего она задыхалась от ненависти. Этого нельзя допустить! Чтобы успокоиться, она брала любимые византийские космографы, в сотый раз перечитывала истории византийских цариц. Не было на Руси женского правления, кроме Ольгиного, но разве второй Рим не пример третьему? Вот благоверная царица Пульхерия – отстранила от престола двух своих немощных братьев, Аркадия и Гонория, и правила добродетельно и с блеском. Да и память Ольги разве не благословенна в русских летописях? Она откладывала книгу и долго сидела, смотря перед собой отрешенным взглядом, перебирая в уме имена: Пульхерия, Аркадий, Гонорий, Софья, Петр, Иван…
Когда она впервые появилась в царской опочивальне и села у изголовья больного брата, Языков дерзко спросил, что царевна, собственно, тут делает. Софья ответила так, что первый постельничий прикусил язык, зыркнул глазами, ядовито улыбнулся. Федор Алексеевич пресек назревавшую ссору.
Зато обрадовался Милославский. Стал приходить к ней, беседовать. Ловко она отбрила этого наглеца, выскочку! Правильно, ведь она и он, Милославский, одного корня, одна семья, им надо держаться вместе. Кому, как не ей, законной дочери Алексея Михайловича, повлиять на государя, положить предел засилью никчемных людишек. Из его речей Софья быстро поняла расстановку сил. Против них Языков, Лихачев, Долгорукий, Голицыны, Хитрово, Стрешневы; опереться можно разве что на Хованского и братьев Толстых. Что говорить, тяжело, – в открытую не схватишься. Надо выжидать, не отходить от государя.
Теперь Софья безотлучно сидела у изголовья брата. Сама подавала лекарства, утешала. Федор Алексеевич был доволен присутствием сестрицы: с кем еще так хорошо поговоришь о польской литературе? Однажды она попросила разрешения сопровождать его в боярский совет. Он ответил согласием. Когда Софья появилась в Думе, бояре выкатили глаза, но смолчали.
Она приучала Кремль к себе, к тому, чтобы ее отсутствие вызывало недоумение и вопросы. Она оставалась равнодушной к косым взглядам приверженцев традиций, ее не смущала ни сила, ни количество ее врагов. Но с тех пор как Милославский произнес фамилию Голицыных в числе ее противников, она безотступно думала об одном человеке – князе Василии Васильевиче Голицыне. Впервые увидев его в толпе окольничих, Софья задержала на нем свой взгляд чуть дольше, чем на других, – и запомнила сразу, всего: стройный, осанистый, длинные волнистые белокурые волосы, прямой породистый нос на продолговатом лице с мягкой светло-русой бородкой, вдумчивые голубые глаза, благородные маленькие руки… Отныне в любой толпе ее глаза безошибочно выхватывали его лицо, прежде всех остальных. Она видела, что он не такой, как все, – одет не богаче, а изысканнее, держится не величавее, а изящнее, образованный, иначе понимает, иначе говорит. Она надеялась, что иначе и думает. Ведь он не похож на других. Но и она не похожа на других. Неужели они – враги? Какая нелепость! Не может быть!..
Как-то раз Голицын обратился к Федору Алексеевичу с необычной просьбой. Речь шла о женщине, убившей мужа: ее по обычаю закопали в землю. Голицын просил откопать ее, пока не задохлась, и заключить в монастырь – так будет более по-христиански. Бояре возмутились. Как, помиловать убийцу мужа? Царь колебался. Софья горячо вмешалась, воззвала к патриарху Иоакиму, к брату, прося проявить милосердие. Патриарх не возражал. Послали гонца с приказом откопать виновную. Во взгляде Голицына Софья прочла благодарность.
Обстоятельства их знакомства неизвестны. Кажется, Голицын был в этом деле пассивной стороной. Софья сделалась для него необходимой раньше, чем он понял, что ему интересно с ней. Голицын страдал от окружавшего его безмолвия. Ведь говорить обо всем том, что он ежедневно слышит при дворе, – не все ли равно что немотствовать, бессмысленно мычать? Науки, искусства, законы для этих людей – пустой звук, они не способны понять даже свое убожество. Кваканьем не опишешь ничего, кроме болота. Тоскуя по ученой беседе, томясь в своем великолепном дворце, построенном и отделанном в итальянском вкусе, с дорогими венецианскими зеркалами, со стенами и потолками, расписанными картами звездного неба и знаками Зодиака, Голицын как праздника ожидал приезда новых иностранных послов или возвращения московских – хоть эти редко могли толком рассказать о том, что видели. Правда, под рукой всегда были кукуйские немцы, но их Голицын не особенно жаловал – в большинстве своем сволочь, наемная солдатня, отбросы цивилизованного мира. Предпочитал им заботливо подобранное мысленное общество благородных мужей: европейских философов, юристов, писателей. Книги говорили о вещах, событиях, делах, отношениях, людях, которых он не знал, не видел вокруг себя, но которые – странное дело – иной раз представлялись ему гораздо более вещественными, реальными, осязательными, чем все то, что окружало его. Живые цветы Тосканы распускались на морозных стеклах его кабинета, герои и боги толпились в передней, белоснежная тога на плечах взывала к деяниям великих римлян; и тогда его собственный дворец казался ему всего лишь прихотливой роскошной грезой, на мгновение украсившей беспробудный темный сон Охотного ряда. Порой от чтения делалось невыносимо тяжело. Кому здесь нужно все это? Кто воодушевлен стремлением распространить просвещение, улучшить нравы, насадить ростки свободы? Живем в своем затхлом углу, отгородились от остальных людей сатанинским высокомерием. А за этим забором-то что? Грязь, жестокость, грубость, невежество. Пьяниц прощаем, жалеем, а шахматистов кнутом наказываем. Тревожные мысли теснились в голове, выстраивались в проекты преобразований, просились на бумагу. Он записывал их, сверял с мнениями живущих и умерших авторитетов, исправлял, улучшал. Потом в отчаяние бросал перо. Для кого он это пишет – для себя?
Оказалось – и для нее. Оказалось, что с этой женщиной можно беседовать не только о литературе. Ее интересовали политика, богословие, торговля, военное дело, законодательство. Он не ожидал встретить с ее стороны такого глубокого понимания государственных вопросов. Однажды вместо очередной книги Голицын дал ей объемистую рукопись. Софья читала ее почти с испугом. Под пером Голицына извечные формы московской жизни ломались, отбрасывались, как устаревший хлам, как стесняющие оковы. Создание армии на иноземный манер, освобождение крестьян и наделение их землей, открытие светских школ и академий – нововведения затрагивали все привычное, застывшее в освященной веками неприкосновенности, изменяя до неузнаваемости лицо страны. Софья долго размышляла, хочет ли она жить в этой новой стране, но смогла твердо решить только то, что не хочет жить в старой, где ей уготован монастырь. Потом поняла: он герой, творец, людские обычаи и предрассудки сковывают его. Надо дать ему расправить крылья, подняться над толпой. Ведь и она стремится туда же – ввысь. Только там, наверху, они смогут быть вместе.
Отныне Софья знала, что борется за свое счастье. Соблазн предложить ему теперь же свою любовь она отвергла как желание, недостойное ни ее, ни его. Не наложницей – царицей войдет она к нему; не похоть неутоленную, а славу и величие принесет в дар. Мысль о том, что Голицын женат, даже не приходила ей в голову. Человеческие законы не для них.
А пока она решила показать ему, что они – вместе. В рукописи Голицына она встретила статью об отмене местничества. Эта мысль показалась ей весьма своевременной. Такой шаг несомненно привлечет на ее сторону, на их сторону всю массу худородных служилых людей. А какое удовольствие доставит ей наблюдать за тем, как вытянутся лица чванливых стариков, только и помышляющих о том, чтобы запереть ее обратно в терем! И Васенька увидит, что ей под силу многое, очень многое…
Обычай местничества заменял на Руси понятие аристократической чести. При назначении на военную, гражданскую или посольскую должность бояре и дворяне «считались местами», то есть отказывались служить под началом менее родовитого воеводы или дьяка. Каждый знатный род имел свою разрядную книгу, содержавшую запись того, когда и где члены этого рода занимали ту или иную должность, кем и чем командовали, под чьим начальством служили. И если в разрядной книге было указано, что при таком-то московском государе прадед такого-то князя начальствовал в передовом полку над прадедом князя этакого, то впредь никакое наказание не могло заставить потомков князя такого-то стерпеть бесчестье, служа под началом потомков князя этакого. Из-за местнических споров проигрывались сражения, срывались важные переговоры, однако местничество настолько прочно укоренилось в государственном обиходе, что никто из царей не смел посягнуть на него.
Допустить поражение в первом бою было нельзя. Софья использовала все имевшиеся у нее средства. Убеждала брата проявить твердость. Заручилась поддержкой патриарха. Поручила Милославскому задействовать старые связи. Ей даже удалось привлечь на свою сторону Языкова, который охотно согласился отвесить оплеуху родовитому боярству.
И вот, прежде чем при дворе успели сообразить, что к чему, на стол царю легла челобитная от выборных людей с просьбой отменить древний обычай, пагубный для государства.
В начале января 1682 года Федор Алексеевич назначил чрезвычайное сидение с боярами, на которое, по важности обсуждаемого вопроса, пригласил и патриарха с собором.
В Думной палате духовенство расселось справа от царского престола, бояре – слева, выборные встали вдоль стен. Все произошло на удивление быстро. После чтения челобитной слово взял царь. Он напомнил всем о своей обязанности блюсти Христову любовь среди подданных и объявил о державном желании уничтожить местничество. Затем поднялся патриарх с сильным словом против богомерзкого и для всех ратных и посольских дел вредоносного обычая. По окончании его речи Федор Алексеевич вопросил: по нынешнему ли выборных людей челобитью всем разрядам и чинам быть без мест или по-прежнему быть с местами?
Бояре, окольничие и думные, помявшись мало, отвечали: да будет как изволили царь и патриарх с собором.
По царскому приказу в передних сенях разожгли в котле огонь и побросали в него разрядные книги с записями чинов и мест.
– Начатое и совершенное дело соблюдайте впредь крепко и нерушимо, – обратился ко всем патриарх, – иначе бойтесь тяжкого церковного запрещения и государева гнева!
– Да будет так! – прозвучало в ответ.
С гордостью победителя Голицын наблюдал за тем, как огонь в котле пожирает боярскую гордость. Вот, значит, послужил не спеси боярской, а государству. Скинул-таки один тяжелый камень с российских плеч. Но должно быть, на губах его играла чуть заметная улыбка. Неужели это действительно сделал он, потомок древнего голицынского рода? Ай-ай, что бы сказал покойный батюшка Василий Андреевич!..
***
В Пустозерске Матвеев совсем оскудел. В избенке, где он жил, зияли щели в полнеба, дров на протопку не хватало, к середине ночи печь остывала, как могильный камень. Он рано просыпался от холода, шел в церковь к заутрене. В пустозерской ссылке Матвеев сделался набожнее, чем прежде, да и теплее было в церкви-то.
Когда служба заканчивалась, уже рассветало. Артамон Сергеевич окидывал привычным взглядом полсотни дворов, обведенных тыном. Да, вот где Господь судил доживать век! Пока сам здесь не очутился, ведь и не знал, что за диво такое – Пустозерск! Теперь на вот – смотри досыта. Тьфу, дыра окаянная… Если рассудить здраво, самое удивительное в России то, что в ней всюду живут люди. В какую богом забытую глушь ни заедешь – непременно стоит деревенька или острог. Вокруг топь непролазная или земля льдом навеки покрылась – все равно стоит процветает. Коли русский человек вцепился в свой клочок земли, ничем его не сковырнешь… А казалось бы – что ему в клочке-то этом? Пустозерск! Экие райские кущи…
Днем захаживал в дом воеводы Андреяна Тихоновича Хоненева, узнать, нет ли новостей из Москвы. Облегчения себе уже не ждал, а так, по старой привычке, желал знать, что новенького делается на белом свете. Эх, сюда бы «Немецкую газету»!..
Хоненев был новый воевода, сменивший прежнего, Гавриила Яковлевича Тухачевского. Тухачевский Матвеева до себя не допускал, гнушаясь разговором с опальным. Хоненев, напротив, охотно позволил приходить, хотя в беседе всегда сохранял служебный тон. У Артамона Сергеевича вначале промелькнуло было: уж не переменился ли ветер из Москвы? Потом он понял: просто такой уж человек был новый воевода, не любил почем зря заноситься.
Новости приходили лежалые, но все же это были новости. Зимой узнал Матвеев, что в прошлом августе преставился Никон, патриарх сведенный; государь и патриарх с собором простили ему его вины, позволили жить в Москве, – да вот не доехал, скончался возле Ярославля, в струге. Патриарх Иоаким велел похоронить его как простого монаха.
Да, странная судьба была у всех участников давней распри. Гонимые переживают гонителей: Никон – Алексея Михайловича, Аввакум – Никона… Что это – всевышняя справедливость? Случайность? И приходило на память, как Алексей Михайлович, умирая, в забытьи, все испрашивал Никонова благословения. Так и померли врагами. Теперь, значит, Господь помирил…
Заточенный в земляной тюрьме, Аввакум воспринял новость равнодушно. Жаль, не довелось ему еще раз встретиться с этим носатым и брюхатым кобелем, чтобы разбить ему рыло, выколупать глазки его свинячьи, бесстыжие… И царь Федор хорош – простил, значит… Только хороший царь не простил бы, а быстрее и повыше его повесил! Понятно, сыночек весь в отца – яблочко от яблони!.. Шиша Антихристова рядом сажает, а чад Христовых в тюрьмах гноит. А ведь того не знает царь Федор, что Бог между Аввакумом и царем Алексеем судит: слышал протопоп от самого Спаса – в муках сидит Михалыч за свою неправду. «Смотри, царь Федор, – отписал он грамотку в Москву, – велю Христу и тебя на суде поставить, попарить батогами железными!.. Истину говорю: не цари неправедные, не иереи испакостившиеся – Святой Дух и я, мы судим!»
Не в смирении – в ярости черпал силу протопоп. Верил ли сам в то, что говорил? Сомнительно: мало было в нем простодушия – да не было почти.
В первый, самый тяжкий ссыльный год три челобитных отправил Матвеев в Москву, оправдываясь перед Федором Алексеевичем в возведенных на него обвинениях. Ответа не было. Артамон Сергеевич смирился, понял: не в обвинениях дело. Они – лишь повод. Просто упекли подальше.
Потому не смог сдержать радостных слез, когда в конце апреля 1682 года пришел государев указ: перевести его в Мезень и выдать на дорогу тысячу рублей. Но пришлось повременить с переездом – дороги раскисли.
А тем временем приехал в Пустозерск капитан Лешуков с другим царским указом – сжечь четырех раскольников, Аввакума, Лазаря, Федора и Епифания, за злохульные и злопакостные писания.
За острогом на скорую руку соорудили сруб, посадили в него мятежных окаянных старцев. Зачитали народу их вины, что в день Богоявления во время крещенского водосвятия в присутствии царя Федора Алексеевича раскольники бысстыдно и воровски метали свитки богохульные и царскому достоинству бесчестные и, тайно вкрадучись в соборные церкви, как церковные ризы, так и гробы царские дегтем марали по наущению расколоначальника и слепого вождя своего Аввакума. Он же сам со товарищи на берестяных хартиях начертывал царские персоны с хульными надписями и б…словными укоризнами, противными всему Священному Писанию и святым словам Спасителя Иисуса Христа.
Сруб обложили соломой, подожгли с четырех сторон. От сильного ветра дым стелился по земле, разъедал глаза собравшимся. Вот из объятого пламенем сруба послышался чей-то истошный вопль. Разобрать голос было нельзя, но никто не сомневался в том, что это не Аввакум.
***
Царица Агафья Семеновна и двух лет не процарствовала, умерла зимой, через три дня после родов. Новорожденный царевич, нареченный Ильей, пережил мать на две недели. Таким образом дело о вселении Грушецких в Преображенский дворец затухло само собой, не успев перерасти в серьезную ссору Натальи Кирилловны с Языковым.
Федор Алексеевич от горя слег окончательно. Истаявший, беспомощный, он не покидал опочивальни, проводя дни в молитве и благочестивых беседах с духовником и патриархом. Во время молебнов и чтения Псалтири царь то и дело просил перекрестить его, так как сам не имел сил сделать лишнее движение рукой. Сидевшая у царского изголовья Софья кусала губы: неужели так скоро? Ведь Федору еще нет и двадцати!.. Озабоченность читалась и на лицах ближних бояр.
Раздумывали все, действовал один Языков. Гадать о своем будущем ему не приходилось: воцарение Ивана означало победу Софьи и Милославского и сулило первому постельничему путешествие подалее Пустозерска. Языков решил сблизиться с Нарышкиными – благо застарелой вражды между ними не было – и содействовать избранию в цари Петра.
Он двигался к цели как обычно – неуклонно, но исподволь и постепенно. Расслабленность Федора Алексеевича не позволяла надеяться на здоровое потомство в новом браке, однако Языков сосватал полумертвому царю девицу Марфу Матвеевну из никому прежде не известного рода Апраксиных. Новая царица была крестницей Артамона Сергеевича Матвеева; тем самым Языков как бы протягивал руку Нарышкиным через голову Софьи и Милославского.
Свадьбу справили перед началом Великого поста, скромно, без торжеств и пиров. Жениха принесли в церковь для венчания в кресле. Федор Алексеевич едва держал голову, стыдливо прятал под тяжелым, обильно украшенным драгоценными каменьями парчовым платьем свои неимоверно распухшие ноги. К концу службы он впал в забытье; его осторожно разбудили только тогда, когда патриарх стал задавать молодым положенные по обряду вопросы.
Эти перемены во дворце и были причиной перевода Матвеева из Пустозерска в Мезень, а затем еще ближе к Москве – в Лух. Одновременно в столицу вернули опальных Нарышкиных. Большинство бояр в Думе легко приняло возвращение бывших заправил. Сошлись на том, что хотя Матвеев и перебивал когда-то дорогу Милославскому и Хитрово, но вообще людей знатных почитал как должно; никто не мог припомнить от него какой-нибудь обиды. Зато в голос возмущались поведением двадцатитрехлетнего брата Натальи Кирилловны, Ивана, который открыто давал понять, что собирается вскоре играть первую роль.
Наталья Кирилловна стала чаще бывать в Кремле. Петру в кремлевских палатах не нравилось, тянуло назад в Преображенское, к потешным. Однажды в конце зимы Языков с любезной улыбкой сообщил Наталье Кирилловне, что распорядился соорудить в Кремле для царевича потешный двор на манер Преображенского. Она поблагодарила, подозвала сына, сообщила новость. Обрадованный, Петр немедленно пожелал видеть место будущей крепости, подробно объяснил Языкову, какими должны быть рвы, валы, стены.
В конце апреля, когда вместе с лазурным небом в Яузе отразилась зеленоватая, едва заметная глазу дымка Преображенских садов, к Наталье Кирилловне примчался гонец из Кремля с известием о кончине Федора Алексеевича.
Спустя час ее карета въехала в Спасские ворота. Кремль был запружен толпой народа, который, увидев в каретном окошке Петра, с любопытством выглядывавшего из-за занавески, громко приветствовал его. Наталья Кирилловна задернула окошко и привлекла сына к себе, прижав его голову к груди. Петр с удивлением почувствовал, как сильно бьется ее сердце.
В царской опочивальне тоже было тесно. Бояре плотным кольцом окружали кровать, на которой лежало тело Федора Алексеевича, богато обряженное для прощания, со всеми знаками царского достоинства – венцом, бармами, державой и скипетром. В изголовье кровати стояла Софья – высоко подняв голову, надменно обводя собравшихся черными, с сухим острым блеском глазами. Рядом с ней подслеповатый царевич Иван вытягивал подбородок, беспомощно озираясь по сторонам. Напротив них, у самой стены, почти невидимая за откинутым пологом, заплаканная Марфа Матвеевна прятала за рукавом свое красивое глупенькое личико.
Увидев вошедших Наталью Кирилловну с сыном, Языков и молодой князь Михаил Юрьевич Долгорукий призвали бояр расступиться, взяли Петра под руки и повели к кровати. Стиснутый ими с обеих сторон, Петр с недоумением почувствовал под кафтаном Языкова что-то твердое. Он несколько раз толкнул первого постельничего локтем в бок, проверяя свою догадку. Панцирь? Зачем?
Высокая царская кровать доходила ему почти до груди. Петр с любопытством посмотрел на осунувшийся профиль крестного, даже привстал на носки, чтобы лучше видеть. В эту минуту он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Обернувшись налево, он встретился глазами с Софьей. Петру стало как-то не по себе. Чего она так странно на него смотрит, словно он наступил ей на ногу? С непонятным облегчением ощутил он на своих плечах руки матери, подошедшей к нему сзади.
Патриарх Иоаким, стоявший у царского ложа возле Марфы Матвеевны, выступил вперед, поставил царевичей рядом, перед собой. Они стояли, не зная, куда деть руки, смущенно оглядывались. Поклонившись царевичам, патриарх вопросил: как они думают, кто из них теперь, после кончины блаженного государя Федора Алексеевича, должен восприять скипетр и державу. Все притихли, ожидая, что скажут царевичи. Первым заговорил Иван. Он думает, что брату его, Петру, быть на престоле сподручнее, поскольку у него жива мать, царица Наталья Кирилловна.
После слов Ивана в спальне поднялся гул. Слышались рассудительные голоса о том, что такое дело надобно решать Земским собором. Но их заглушали злобные крики сторонников Милославского: да чего тут решать, царевич Иван старший – ему и царствовать! Царевич Иван скорбен главою, царствовать не может, возражали их противники. В перепалку вступил Языков, примирительно повысив голос. Бояре сами видят, царевич Иван своей волей не хочет царствовать; а время не терпит, им всем без царя долго быть нельзя. Если уж решили выбирать царя, то вон – у дворца вся Москва собралась, всех чинов люди. Пускай владыка выйдет и спросит их: кого желают на царство?
Большинство бояр согласилось с ним. Духовные власти и думные люди вышли на Красное крыльцо. Патриарх спустился к народу, который скопился на площади у церкви Спаса за Золотой решеткой.
– Кому быть преемником усопшего царя? – вопросил он. – Петру Алексеевичу или Иоанну Алексеевичу? Или обоим вместе царствовать? Объявите единодушным согласием намерение свое перед всем ликом святительским, и синклитом царским, и всеми чиновными людьми!
– Хотим Петра Алексеевича! – завопили в толпе.
Несколько голосов слабо выкрикнули Ивана, но их тут же замяли, заглушили. Языков, Долгорукие, Голицыны, Стрешневы, улыбаясь, переглядывались.
– Петра на царство! Да здравствует государь Петр Алексеевич! – ревела теперь уже вся площадь.
Патриарх вернулся к боярам:
– Что скажете, думные?
– Быть по сему, – ответили они.
Сразу же приступили к присяге. Петра отвели в Грановитую палату и посадили на трон. Первыми присягали члены царской семьи, за ними остальные придворные. После слов присяги каждого допускали к царской руке. Когда к трону подошла Софья и нагнулась для поцелуя, Петр едва не отдернул руку, – ему показалось, что царевна укусит ее.
К концу церемонии его руки, исколотые колючими боярскими бородами и усами, неприятно горели, пощипывали. Но Петр не обращал на это внимания. Он вдруг понял: ему не надо больше никого ни о чем просить, вся Оружейная палата в его распоряжении. Теперь он устроит такой штурм потешного городка, такой штурм!.. С пушками, с настоящим огнестрельным снарядом! Петр нетерпеливо ерзал на троне, хмурился на прискучивших брюхатых бородачей, невозмутимо продолжавших степенное мучительство.
На другой день состоялись похороны. Стольники внесли в Успенский собор роскошно убранные коврами сани с телом Федора Алексеевича, поставили на каменные плиты, в центре. В других санях принесли вдовую царицу Марфу Матвеевну, покрытую траурным покрывалом. Народ был удивлен приходом в собор, вопреки обычаю, царевны Софьи, которая с громким плачем встала возле останков брата.
Наталья Кирилловна не стала притворяться, ушла вместе с Петром, не дожидаясь отпевания. Вслед за ней, гордо неся голову, удалился Иван Кириллович Нарышкин. Софья сквозь слезы выкрикнула вдогонку упрек: хорош братец, не может дождаться конца погребения!