
Полная версия
Томас Невинсон
Рассуждая вслух, Тупра продолжал рассматривать памятник со смесью одобрения и неприязни, восхищения и протеста. Поначалу перевешивало вроде бы одобрение:
– Хорошо сказано: “Король, которому я служил, и родина, которую я возвеличил…”, так оно и было, да? В те времена люди не знали сомнений. – Но затем Тупра почему‐то переменил свое отношение к бронзовому Дону Альваро и отпустил в его адрес нелепый комментарий: – Значит, “англичанин в любом море – при виде меня испытывал страх…” А не слишком ли ты расхвастался, друг мой? – Он произнес это словно в сторону, как произносят что‐то на сцене, когда реплику не должны слышать остальные персонажи. А потом вернулся к прежней теме: – Тот, кто не чувствует такой ненависти, теряет бдительность, становится более доверчивым, у него пропадает желание не только убивать, но даже защищаться. Он надеется, что государство способно забывать – или Корона, или Республика. Ведь у них и без того достаточно дел, им некогда оглядываться назад, их заботит настоящее, они закрывают глаза на старые преступления, поскольку порой это выгодно с политической точки зрения, и можно лишь выиграть, похоронив прошлое. Преступник считает себя слишком ничтожной точкой на фоне разного рода сражений, а это играет нам на руку. Потому что он ошибается. Да, мы не знаем ненависти и не должны позволять себе кого‐то ненавидеть. Мы действуем бесстрастно, но ничего не забываем, будто время для нас остановилось. Десять лет назад – это вчерашний день, по нашим меркам. Даже сегодняшний.
IV
Только неделю спустя я поговорил с Бертой. И не потому, что чувствовал себя обязанным отчитываться перед ней, ведь нашу жизнь трудно было назвать совместной: мы встречались лишь время от времени, то есть встречи были нечастыми и вялыми, а с моей стороны, пожалуй, даже с налетом циничности. Я приходил и уходил, мы перезванивались, чтобы обсудить практические проблемы, связанные с деньгами или с нашими детьми, уже вполне самостоятельными, хотя и не достигшими совершеннолетия; иногда вдруг случались всплески страсти, но как‐то все реже и реже, да и само слово “всплеск” – не слишком удачный эвфемизм для подобных отношений. Я объяснял их какими‐нибудь ее личными неурядицами, разочарованиями или внезапным охлаждением к кому‐то другому: я был уверен, что у Берты есть любовник, а может, даже два попеременно. Она ничего мне не рассказывала, а я ничего не спрашивал, поскольку, как уже говорил, не чувствовал за собой такого права – это было бы вмешательством в ее личную жизнь и бестактностью, следовало ценить уже то, что она окончательно не отвергла меня и не отказывалась видеться со мной. Иногда я воображал, будто Берта терпит мое присутствие из чистого упрямства или из суеверной преданности прошлому, так как не желает бесповоротно предавать свою юность, а может, я был ей нужен в те дни, когда она чувствовала себя совсем одинокой и недовольной собой или начинала подозревать, что стареет и дурнеет (на мой взгляд, напрасно, ведь она была по‐прежнему привлекательной, но для недовольства собой каждый изобретает собственные мотивы): все мы постепенно учимся обходиться тем, что имеем под рукой и что удается сохранять по мере того, как иссякают прежние бесконечные возможности, а будущее перестает быть непостижимым и абстрактным, то есть стопкой чистых листов, и выглядит с каждым днем все более конкретным и тесным, или четче заданным, или четче прописанным, иными словами, с каждым днем постепенно превращается в прошлое и настоящее.
Именно это и заставило меня сказать Тупре “да”, отчасти это: соблазн написать новую главу, доказать, что я еще не закончил свою маленькую книгу, хотя вроде и решил, что там уже поставлена финальная точка. Но в первую очередь тут сказалось другое: даже если ты выдохся и захотел все бросить, если тоскуешь по спокойной жизни, какой никогда не знал (и по сути, это пустая фантазия, поскольку нельзя тосковать по неиспытанному, а твоя реальная жизнь была кипучей, опасной и фальшивой), тебе все равно будет невыносимо оказаться снаружи, если ты привык быть внутри и верил, что мог хотя бы иногда выдернуть волосок из шевелюры вселенной. Человек мечтает оказать влияние, пусть самое ничтожное, на происходящее вокруг и хотя бы на миллиметр изменить курс событий. А в данном случае речь шла о том, чтобы тот, кто живет в свое удовольствие, совершив гнусные преступления и вытравив их из своей памяти, заплатил за все, хотя уже уверился в собственной безнаказанности.
Итак, дома я внимательно рассмотрел все три фотографии и ждал нетерпеливого звонка Тупры, действительно нетерпеливого. Звонок раздался на следующее утро, и мы быстро договорились встретиться в тот же день, 7 января, чтобы за легким обедом обсудить задание с его другом или коллегой Хорхе (думаю, они еще раньше обо всем условились): тот введет меня в курс дела и вручит фальшивые документы, которые, к моему удивлению, уже были изготовлены, что свидетельствовало об уверенности Тупры в моем согласии и что меня несколько обескуражило. Пожалуй, мне после отставки следовало перемениться сильнее, стать более непостижимым и непредсказуемым. Правда, Хорхе – или Джордж – сразу же заявил, что они готовы дать мне любую другую личность, новую профессию и новое имя, если те, что они уже выбрали, я почему‐то сочту неудачными.
Это был мужчина лет пятидесяти, обликом напоминавший скорее испанского карьерного дипломата, чем штатного или полуофициального сотрудника спецслужб, хотя в нашем облике нет каких‐либо особых отличительных черт, по которым нас можно было бы легко узнать, и который мы, надо заметить, постоянно меняем. Хорхе был слишком тщательно одет и, судя по всему, одевался так всегда: его двубортный костюм из первоклассного сукна и длинное пальто из верблюжьей шерсти сразу вызвали у меня раздражение, так как заставили вспомнить расплодившихся во времена диктатуры пижонов, которые вели себя весьма вольно, как хозяева жизни – и действительно ими были, – и которых я, разумеется, презирал. Мало того, он носил перламутровые запонки, а в галстуке – булавку с чьим‐то портретом на эмали, вещи совершенно неуместные в девяностые годы. Слава богу, что обошелся без бриллиантина (иначе я бежал бы оттуда со всех ног) и волосы зачесывал назад с тонким пробором справа – красиво посеребренные волосы, чуть поблескивающие, такой цвет часто используют на обложках детских сказок. Черты лица у него были очень правильные, хотя нос слегка великоват, а губы тоньше, чем ему бы наверняка хотелось, поскольку держался он не без кокетства. Живые глаза мускатного цвета были настолько узкие, что порой стоило труда поймать их взгляд и казалось, будто он никогда не смотрит на собеседника прямо, а пытается сразу охватить слишком большое пространство. Единственное, что мало соответствовало облику посла или консула, были усы, более темные, чем шевелюра, не редкие и не густые, без острых концов, которые выглядели весьма скромно на фоне всего остального, на почти сенаторской или патрицианской физиономии. Как и полагалось человеку благородных кровей (действительно благородных или согласно взятой на себя роли), он при знакомстве назвал свои полные имя и фамилию – Хорхе Мачимбаррена, однако фамилия показалась мне выдуманной или у кого‐то позаимствованной. Те имя и фамилию, которые он предлагал взять мне, я увидел в водительских правах и паспорте, где пока еще не хватало фотографии. Он протянул мне их с довольным видом, явно гордясь результатом.
– Мигель Центурион Агилера? Центурион? Не слишком ли эксцентрично? – удивился я. – Никогда не знал ни одного человека с такой фамилией.
Затем я объяснил Тупре – на случай, если он забыл, – что в Испании из двух фамилий главная – первая, под ней человека чаще всего и знают, а вторая, фамилия матери, как правило, используется лишь в официальных случаях. По крайней мере, так было до самого недавнего времени.
– Если слово “центурион” означает то же самое, что и по‐английски, – высказал свое мнение Тупра, – то в Англии такая фамилия невозможна и более чем неправдоподобна.
Из уважения к нему мы беседовали по‐английски. У Мачимбаррены английский был беглым, хотя он делал ошибки и говорил с безнадежным акцентом. Однако понять его было можно.
– Должен заметить, что в Испании такая фамилия встречается нечасто, но все же встречается. В Мадриде можно найти аж шесть или семь Центурионов, – тотчас возразил он. – А нам ведь главное, чтобы она сразу запоминалась. От скучных фамилий толку мало, и на самом деле они вызывают больше подозрений, хотя в данном случае нам нужно, чтобы вообще никаких подозрений не возникало. Редкие фамилии, они правдоподобнее, и я, например, знал одного Гомеса Антигуэдада[17]… Как вам такое? Он был управляющим в крупном отеле. Такую уж точно не выдумаешь! Вспомните, сколько литераторов отказались от фамилий Мартинес, Фернандес и Перес, чтобы стать Асорином, Кларином, Фигаро или даже Саватером.
Я не стал объяснять ему, что Кларин и Фигаро – всего лишь псевдонимы, и взяли их себе люди, носившие довольно редкие фамилии – Алас и Ларра. Понятно, что он, как и многие дипломаты, не слишком разбирался в писательских биографиях.
– Люди быстрее привыкают к самым необычным фамилиям и лучше с ними справляются. Центурион – запоминается сразу и будит любопытство, поскольку интересно узнать ее происхождение; таким образом легко завязать разговор, не придумывая повода и не жужжа пчелкой. Вам ведь предстоит втереться в доверие к женщинам, не забывайте этого. – Он на миг зацепил меня своим плавающим взглядом. – Но если Центурион вам не нравится, мы придумаем что‐нибудь другое. Хотите стать Гарсиа Гарсиа?
В его тоне я уловил насмешку. И решил, что он и вправду пижон и, возможно, именно того сорта, какими они были во времена Франко. А выражения “жужжать пчелкой” я, пожалуй, не слыхал с семидесятых годов. Мне стало интересно, на кого он на самом деле работает. Скорее всего, на CESID, официально или нет – не важно, то есть на Министерство обороны, а там оставалось много убежденных франкистов, хотя теперь они стали завзятыми демократами – все очень быстро переобулись, как ни в чем не бывало и без проблем с совестью. Но могло быть и так, что люди, тоскующие по старому режиму, спланировали некую операцию самостоятельно – возможно, при поддержке радикалов, крайне правых либо крайне левых, а такие встречались повсюду.
Но коль скоро я уже дал свое согласие, меня это не касалось. Задание я получил от Тупры, как и любые в прошлые времена, так что связь буду держать либо с ним самим, либо с его курьером, с каким‐нибудь новым Молинью. Правда, на сей раз приказы изначально шли не от его начальства, но разве мог я с уверенностью сказать, что и прежде они всегда спускались сверху? Короче, спорить тут было не о чем. Мне поручили разоблачить убийцу и передать ее, если удастся, судьям. Во всяком случае, так я тогда полагал.
– Нет, нет, не беспокойтесь. Если вы видите у такой фамилии какие‐то преимущества, я возражать не стану. Буду Центурионом до новых распоряжений. Если честно, я от нее просто в восторге.
– Вот видите? – обрадовался Мачимбаррена. – Вы и сами мгновенно к ней привыкли и оценили по достоинству.
– А фотографии? На документах нет моих фотографий, а у Берти наверняка сохранились прежние. Двух- или трехлетней давности, но, думаю, они подойдут. Вряд ли я так уж постарел.
Мачимбаррена и Тупра разом на меня уставились и стали рассматривать, словно редкое насекомое. Но первый не мог судить о том, насколько я постарел, зато второй – еще как мог, и мне не хотелось, чтобы он начал сравнивать меня сегодняшнего с тем юнцом, которого впервые увидел в книжном магазине лет двести назад и с которым у меня, разумеется, ничего общего не осталось. Сам Тупра изменился бесконечно меньше. К тому же он был позером и тщательно следил за собой.
– Когда будет решено, как именно должен выглядеть Мигель Центурион и вы войдете в роль, мы сделаем фотографии и приклеим куда нужно. А пока это не имеет смысла, – ответил Мачимбаррена. – Подумайте, каким бы вам хотелось стать. Блондином, брюнетом или седым? Бородатым или бритым, с усами, с волосами подлиннее или покороче, с пробором или без? С пробором мужчина выглядит более ухоженным, более элегантным. – И он без тени скромности указал на свой собственный. – Хотя на бороду у нас времени не осталось, надо ведь поскорее приступить к делу. Если очень захочется, отпустите потом, уже на месте. И вообще, все, что касается внешнего вида, решать будете вы, вам с ним жить, кроме того, у вас большой опыт в таких вопросах, как рассказал мне Бертрам. Но будет одно условие: выглядеть вы должны как можно привлекательнее. Иногда единственный способ обвести вокруг пальца женщину – соблазнить ее. То есть влюбить в себя – или назовите это как вам больше нравится. В постели… – Под конец он перешел на испанский, словно нуждался в помощи родного языка, чтобы выразиться не слишком пристойно: – Вставите ей, отхерачите, трахнете разок – или раз двадцать пять. Во все дырки…
Я перебил его, пока он совсем не разошелся. Как и у многих снобов, под его безупречными манерами таилась беспросветная вульгарность.
– Хватит, притормозите, я вас прекрасно понял. Правда, я не хотел бы идти таким путем с самого начала. Часто это лишь усложняет задачу, путает карты, делает ситуацию вязкой. Есть ведь и другие способы. И не забывайте: Бертрам не знает испанского.
– Да, конечно, прости, Бертрам. Когда рядом сидит соотечественник, невольно соскальзываешь на родной язык, – извинился он по‐английски. – Я сказал Невинсону, что ему, возможно, придется трахнуть одну из них.
– Ну с этим он сам разберется, – ответил Тупра. – В свое время у него такие вещи неплохо получались. Когда он был в активе.
– А сейчас он говорит, что есть и другие способы и он их якобы предпочитает. Какие другие, Невинсон? Я, например, другие не очень‐то вижу.
Я не стал отвечать. Если иные варианты ему в голову не приходят, значит, объяснения не помогут.
– Хорошо, постараюсь стать красавчиком, – поспешил я закрыть эту тему. – Хотя возраст накладывает свои ограничения. Раньше‐то все было иначе… Правда, Берти?
Оба опять принялись рассматривать меня так пристально, что я даже смутился. Они старались оценить, насколько соблазнительным я смогу показаться тем женщинам, и будто видели меня не вживую, а на экране. Но я позволил им насмотреться вдоволь.
– По-моему, вполне себе ничего, черты лица правильные, – заключил Мачимбаррена. – Он ведь моложе меня, а я пока не имею повода для жалоб, у меня с этим все обстоит просто волшебно. На днях, скажем, я встречался с одной актрисой, рассказать бы вам… – Но мы не стали требовать подробностей, и он, к счастью, намек понял. – Однако наш Центурион будет выглядеть гораздо лучше, если над ним немного поработать. Я могу прислать к нему Зигфрида.
– Зигфрида? – испугался я.
– Это мой личный парикмахер, и он знает толк в мужском макияже. Не бойтесь, он из Кордовы, из Пособланко, то есть не немец и не вагнерианец, ничего подобного.
– Не знаю, – пробормотал Тупра, продолжая меня разглядывать. – Пожалуй, надо подкрасить волосы на висках и чуть выше. Где седина хорошо заметна, и это тебя старит. Только не крась все в один цвет, лучше смешать оттенки. С верхней частью проблем нет, там седины не видно. Залысины делают тебя интересным и даже внушают доверие, женщинам нравится широкий чистый лоб, здесь мы ничего трогать не будем, а лысина пока даже не наметилась. Но бороду лучше не отпускай, наверняка будет седой, незачем прибавлять себе лишние годы. Это я так, на всякий случай, как говорит Джордж.
– То есть я должен покрасить виски? Как ты? Ты ведь уже лет сто красишь свои завитки? Ладно, попижоню и я тоже…
Тупре мое замечание, хоть и прозвучавшее шутливо и беззлобно, явно не понравилось; думаю, он полагал, что его пышная кудрявая шевелюра выглядит совершенно натуральной. И он бросил на меня строгий взгляд, а потом небрежно махнул рукой, словно говоря: “Какая глупость, это ты только из зависти”.
Но я добавил:
– Вообще‐то, не думаю, что мне надо всерьез менять внешность. Я ведь никогда не работал в Испании, а значит, нет риска, что здесь меня кто‐то может узнать.
Однако Тупра тотчас покачал из стороны в сторону указательным пальцем, что означало: “Вот тут ты промахнулся, парень”. Или: “Эх, Том, ты и вправду потерял важные навыки, до чего же ты докатился”.
– Не забывай, о чем я тебе говорил. Женщина, которую мы ищем, наполовину ирландка, хотя здесь прожила всю жизнь – или большую часть жизни, – но и в Ирландии бывала часто. Там ситуация хотя и медленно, но выравнивается, во всяком случае надежда есть, в отличие от того, что происходит у вас в Стране Басков. Но пока все очень шатко, подождем, посмотрим. Если не считать омерзительных евангелистов и пресвитерианцев из DUP и ослов из PUP, люди хотят все это притормозить, даже до принятия окончательного решения. – Он имел в виду две юнионистских партии: Демократическую юнионистскую партию и Прогрессивную юнионистскую партию, первая была до идиотизма правой, а вторая – до идиотизма левой. – Три тысячи четыреста погибших – слишком много для такой маленькой территории. А сколько на счету у вашей ЭТА?
– Четверть от названного тобой числа, даже меньше, – ответил Мачимбаррена. – Но имей в виду: здесь у нас убивали представителей только одного лагеря, убивали тех, кто послушно подставлял свою шею, не решаясь отвечать по принципу око за око, и кто даже не помышлял о мести, что выглядит просто дико, если все как следует взвесить. А там оба лагеря стреляли друг в друга, к тому же свой вклад внесла и армия. А это потери не просто удваивает, а увеличивает многократно.
– Да, у нас убивают представители только одного лагеря, если не забыть некоторые исключения, – вставил я, имея в виду действия GAL в восьмидесятые годы.
– Очень редкие исключения, очень редкие, раз уж мы начали сравнивать, – возразил Хорхе, который вполне мог участвовать в тех событиях.
Однако он был отчасти прав. Преступления ЭТА совершались на протяжении тридцати лет, то есть примерно в те же годы, когда имели место кровавые противостояния в Ольстере. Члены ЭТА были амнистированы с приходом демократии – независимо от того, была на их руках кровь или нет; и они отблагодарили тем, что стали сражаться еще беспощаднее, но уже с демократией, возненавидев ее больше, чем диктатуру, и без оглядки сеяли смерть.
– Думаю, именно по этой причине, – продолжил Турпа, – никто не захочет ставить под угрозу переговоры или консультации, убив кого‐то из наших. А ты – один из наших, Том. И не только потому, что снова переходишь в актив. Мы ведь продолжаем поддерживать твою семью. Твои семьи, вернее сказать, но тебе лучше знать, на что ты тратишь собственное жалованье.
Такое напоминание мне отнюдь не понравилось. Я ведь уже дал свое согласие, и незачем было угрожать, что они лишат меня материальной поддержки. Видно, Тупра боялся, как бы я не передумал и не улизнул, еще не начав действовать, либо потом, уже с полпути. Когда мы с ним встретились в последний раз в Лондоне перед моим отъездом, он предупредил: “Мы никогда не бросаем тех, кто защищал Королевство, будь уверен. Зато отворачиваемся от любого, кто ведет себя неправильно и распускает язык, кто болтает о том, о чем болтать не следует. Запомни это, если не хочешь потерять финансовую помощь. К тому же за такие вещи можно и под суд пойти”.
А я никогда не болтал лишнего, даже Берте ничего не рассказывал, отлично помня, что до конца жизни связан Законом о государственной тайне, принятым в 1911 году и отчасти измененным в 1989‐м. Но я часто спрашивал себя: а вдруг это не было пустой угрозой и существуют более строгие требования, вдруг я обязан выполнять любые их задания, а иначе меня накажут, или я останусь на мели в возрасте, когда уже мало на что буду пригоден? А вдруг от них и вправду нельзя уйти? Единственный выход – перестать быть им полезным и нужным. И ведь я уже поверил, что добился этого, но теперь меня снова призывают в те же ряды, хотя и какими‐то скользкими путями.
– Но в Ольстере, – продолжал Тупра, – наверняка найдутся выпущенные на свободу типы, которые повесили твою фотографию на стену в качестве мишени для метания дротиков, и такие фотографии обычно ходят по рукам. Конечно, не сейчас, когда почти никто про тебя не вспоминает, а если кто и вспомнит, то считая умершим, но раньше они по рукам ходили. Трудно – и даже немыслимо – заподозрить, чтобы та женщина знала тебя в лицо, и все же лучше подстраховаться, поскольку нельзя угадать, кто и когда мог тебя сфотографировать. Или какой‐нибудь ловкач сумел нарисовать твой портрет. У нас нет достоверного описания этой женщины, ей всегда удавалось оставаться в тени. Вернее, есть одна свежая фотография – я отдал ее тебе вчера вместе с двумя другими, но нет ни одной старой. Где‐то ее снимок должен быть, как, скажем, и твой, как и любого из нас. Но нам он, к сожалению, так и не попался. К тому же она, разумеется, уже тысячу раз изменила свою внешность. И тут за дело возьмешься ты, и дело это не из легких. Она ведь не привыкла миндальничать. Если что заподозрит, запросто может тебя и убить.
Он покончил со своим десертом – “беконом с небес”[18] и закурил (тогда в ресторанах еще имелись зоны для курящих, поскольку не закончился сравнительно цивилизованный XX век).
– Я не говорю, что ты должен нацепить какой‐нибудь дурацкий парик или изображать из себя крестьянина, но и появляться там в твоем обычном виде не стоит. Особенно каким ты был до своей мнимой смерти и каким тебя могли запомнить те, кто не забывает обид. Только не старайся слишком омолаживаться. – Ему вдруг с запозданием показалась смешной шутка, которую я отпустил раньше, во всяком случае, он добавил с милой улыбкой: – Достаточно будет, если ты поучишься у меня пижонству – я ведь тоже еще могу кое‐чему научить. И я неплохой учитель. Правда, иногда против собственной воли.
Я не обманывал Мачимбаррену, когда в начале разговора заявил, что не собираюсь никого соблазнять, то есть не намерен затаскивать в постель ни одну из трех женщин, даже если какая‐нибудь полезет туда сама. Да это было бы уже и не так просто, по крайней мере для меня было бы теперь не так просто “отхерачить кого‐то”, пользуясь еще одним выражением пижона Хорхе. После ухода в отставку я, вне всякого сомнения, отчасти потерял нужную форму, но главная причина крылась в другом: при одной только мысли о подобной авантюре на меня накатывала жуткая лень. Назначать свидания, стараться выглядеть более или менее привлекательным, наряжаться, куда‐то идти и о чем‐то неспешно беседовать, исподволь – взаимно – втираться друг к другу в доверие, изображать интерес к жизни и мнениям чужой и неинтересной тебе женщины, терпеливо ее выслушивать и стараться запомнить услышанное – что тоже является одной из форм лести; быть галантным, не становясь смешным, вести атаку, не выглядя похотливым, не быть искательным, липким, напористым, правильно оценивать реакцию дамы на вроде бы случайные и естественные прикосновения, когда ты по‐дружески кладешь ей руку на плечо, заботливо обнимаешь за талию при переходе через улицу, слишком близко придвигаешь свое бедро в кинотеатре, или на концерте, или в такси… – обо всем этом мне было муторно даже думать. Не говоря уж о неизбежных поцелуях, тисканье и попытках залезть под юбку (это, разумеется, если юбка будет удобной и облегчающей такую задачу), расстегнуть молнию и пуговицы. Не говоря уж о жарком дыхании, пожирающих взглядах и раздевании – или хотя бы полураздевании – и слиянии с другим телом, чтобы доставить ему удовольствие, изображая при этом страсть, какой ее рисуют в перегретых страстью романах, либо изображая отчаяние и жгучее нетерпение, какими их показывают в самых глупых и лживых фильмах. Не говоря уж о перспективе остаться ночевать в чужой спальне или утром обнаружить даму в своей собственной, а потом завтракать в малоприятной компании, когда ночной угар уже кажется ошибкой, умопомрачением и испарился без следа, – по крайней мере, именно так чаще всего воспринимается подобное приключение в моем возрасте. К сожалению, мои сексуальные потребности снизились после того, как я вернулся в Мадрид, словно отход от активной службы расхолодил меня и в других сферах, иногда весьма неожиданных. Мне хватало эпизодических встреч с Бертой, а в те периоды, когда они прекращались, или почти прекращались, по более чем вероятной причине ее увлечения кем‐то другим, я навещал одну английскую девушку из посольства, точнее, мою подчиненную (она начала там работать незадолго до моего возвращения), которая сразу стала поглядывать на меня благосклонно, с нескрываемым любопытством и почему‐то покровительственно, хотя я был примерно вдвое старше ее. Любопытство, как я подозревал, объяснялось тем, что она была в курсе моей биографии, или до нее дошли какие‐то слухи, или ей казалась очень соблазнительной возможность внести в список своих побед самого настоящего шпиона. К тому же она принадлежала к числу молодых женщин, которые рады любому случаю подбодрить несчастных, направить на верный путь растерянных и утешить страждущих, а я, должно быть, воплощал в ее глазах все три названных типа, пока привыкал к жизни в пустоте.