
Полная версия
Томас Невинсон
Да, не стану отрицать, за двадцать с лишним лет службы я дважды, что называется, соскочил с резьбы, и он, думаю, имел в виду именно эти случаи, так как в свое время я сам же ему о них и докладывал, правда только устно, не оставляя никаких письменных следов. Мне дважды довелось совершать убийства: в первый раз по необходимости, вынужденно и вполне оправданно, чтобы спастись самому; во второй раз – чтобы пресечь то, что могло принести много жертв (да, всего лишь “могло”, ведь такие вещи никогда нельзя предугадать заранее и наверняка), не меньше, чем в Барселоне и Сарагосе. И во втором случае у меня вдруг мелькнула мысль: а ведь месть и кара трудно различимы между собой. Позже я успокаивал себя тем, что в моей истории пришлось всего по одному убийству на каждые десять или одиннадцать лет службы, а с некоторыми моими товарищами такое случалось гораздо чаще – палец словно сам нажимал на спусковой крючок, или рука сама хваталась за нож.
Это мало утешает, как не слишком помогает и весьма удобный аргумент: “Я выбрал наименьшее из зол, а другого выхода у меня просто не было”. Или такой: “Исправить уже ничего нельзя, время не повернешь вспять, тех людей нет в живых, и мне следует подумать о себе, а не о покойниках, которые уходят от нас все дальше и для которых я при всем желании ничего не могу сделать”. Или, конечно же, еще такой: “Они знали, на что шли, знали, что могут погибнуть, как знал это я сам и знали многие другие, поскольку иначе не бывает ни на явных войнах, ни на тайных”.
Стоит ли говорить, что кто‐то погибал не без моей помощи, хотя и не напрямую от моих рук: я добывал нужные сведения и разоблачал врагов, втираясь под чужой маской к ним в доверие. Но на своем личном счету мы держим лишь убийства, совершенные нами собственноручно, и когда чью‐то смерть мы видели своими глазами. Так смерть Анны Болейн была неотделима от свиста в воздухе, с которым “мечник из Кале” опустил вниз свой быстрый меч, для чего любезно согласился пересечь Ла-Манш.
В таких случаях важны воля, решимость и цель: даже если это воля зависимая, шаткая и слишком размытая, то есть половинчатая, когда она отчасти подчиняется нам, а отчасти – нашим гневу или страху. Человек или защищается и тогда действует очертя голову, или вполне расчетливо нацелен на предотвращение трагедии, или хочет покарать и отомстить за зло, причиненное “своим” – тем “своим”, которых он лично знать не знал и которые, вполне вероятно, были мерзавцами, но кому же это ведомо: важно, что они стали жертвами (а мерзавцы встречаются в любом лагере, и в нашем, разумеется, тоже). И главное, что ты своими глазами видел смерть убитого тобой человека. “Того типа прикончил я сам. Он изо всех сил сопротивлялся и хотел убить меня, но не сумел, потому что я оказался изворотливее, или сильнее, или проворнее, или хитрее, или мне больше повезло. Я уничтожил гадину и наверняка спас мой мир от многих бедствий, иначе говоря, в какой‐то мере восстановил справедливость, если вспомнить о том, что этот негодяй уже успел натворить”.
Но невозможно истребить воспоминания об увиденном, о том, как человек в последний раз жадно хватал ртом воздух и как истекал кровью, нельзя забыть его ужас, предсмертную покорность судьбе, а также изумление, с которым он вдруг понял, что ранен, и прикидывал (любой человек всегда именно это и прикидывает), не пришел ли его последний час, хотя этот час, разумеется, пришел. Тем не менее во взгляде умирающего мы ловим сомнение или отчаянный протест и почти угадываем последние мысли: “Нет, этого просто не может быть, не может быть, чтобы я перестал видеть и слышать, чтобы больше не смог произнести ни слова, чтобы перестала работать эта пока еще работающая голова и разум в ней угас, а ведь она еще полна мыслей и причиняет мне страдания; не может быть, чтобы я не встал на ноги и не пошевелил хотя бы пальцем, чтобы меня бросили в яму, в реку, в овраг, в озеро или сожгли, как дрова, но без душистого древесного дыма, ведь от моего тела будет подниматься лишь зловонный дым, будет пахнуть горелым мясом, если только к тому времени это тело будет все еще моим. Но это точно буду я в глазах тех, кто меня убил, кто вглядывался в мои черты, удостоверяя мою личность, но я не буду собой в собственном сознании, так как всякое сознание меня уже покинет…”
Оглядываясь назад, ты знаешь, что по тем, убитым тобой, не звонили колокола, хотя каждый из них умер не только в одиночку, но и как абсолютно конкретная личность, и все равно никто не спустил над ними штор.
Все это я хорошо себе представляю, потому что несколько раз – да, несколько раз – ждал, что и со мной вот-вот покончат таким же образом: пустят пулю в лоб или в затылок, пырнут ножом в бок, а может, отравят, и я умру, корчась от непонятной боли и задыхаясь.
Помню, что один из двоих мною убитых, поняв, что умирает, посмотрел на меня без злобы или с легким укором, но адресованным не столько мне, сколько царящим в мире порядкам, по чьей вине, а отнюдь не по собственной воле, он оказался здесь: этот мир навязал ему свои правила игры, дав на время приют, а теперь вдруг куда‐то уносил, опять же не спросив на то его согласия, выбрасывал вон и уничтожал. И в последний миг, напрягая уходящие силы, этот человек беспокойно задергал ногами, очень быстро, словно еще мог убежать. Он лежал на земле, а его ноги бежали в воздухе, запоздало пытаясь спастись, хотя на самом деле это были невесомые и беспомощные шаги, которые вели в небытие.
И любой человек тоже цепляется за этот мировой порядок, стараясь начать каждый новый день без балласта, накопившегося во сне, пока голова остается беззащитной и там образуется осадочный слой. Ты твердишь себе, что всем нам рано или поздно приходится от чего‐то умирать, и те люди, равно как и я, и как Тупра, и как другие, решившие внести свой вклад в формирование мира, изменив в нем хотя бы самые ничтожные детали, даже если перемен почти никто не заметит и об этом потом мало кто вспомнит, – так вот, эти люди сами выбрали для себя возможную форму гибели – не от болезни, несчастного случая, старческой немощи или скатывания вниз по наклонной, а от руки врага, которого и сами тоже старались уничтожить. И ты твердишь себе, что в подобных обстоятельствах в какой‐то мере перестаешь быть самим собой: я был не Томасом Невинсоном, а неким безымянным врагом, которого во всех передрягах хранила судьба, как на протяжении истории она часто благоволила людям, помогая выжить на войне, тем, о ком потом редко вспоминали, кем пренебрегали и кого обходили по службе.
Были наполеоновские солдаты, вернувшиеся домой целыми и невредимыми, пройдя пешком тысячи километров и приняв участие в бесчисленных сражениях, которые обычно продолжались до позднего вечера и прерывались лишь с наступлением темноты; эти солдаты страдали от голода и холода, шагали в разбитых сапогах с тяжелейшим снаряжением – по Европе, России и Северной Африке.
Были средневековые воины, вернувшиеся после крестовых походов и прожившие еще многие годы под крышей родного дома, хотя не надеялись когда‐либо снова его увидеть, пока терпели лишения или устраивали погромы в далеких жарких землях. Кто‐то погибал в первой же схватке и от первых же выстрелов, а кто‐то за десять – пятнадцать лет не получил ни одной царапины (или обходился парой ерундовых ран).
Большинство ввязывается в такие дела не по доброй воле, так как подлежат обязательному призыву, а кто‐то по молодости лет идет добровольцем, не догадываясь, что его ждет и какие ужасы предстоит испытать. В отличие от них, мы подписываем контракт сознательно и вроде должны понимать – или хорошо понимаем, – чем могут обернуться ошибка в расчете, неловкий шаг и отсутствие выдержки. С первого раза я не согласился поступить на эту службу, но меня, наивного простака, было легко запугать и обмануть, а потом, когда было еще не слишком поздно и решение зависело от меня, я не ушел оттуда, поскольку поверил, что служу из чувства долга, что эта служба полезна, а еще потому, что испытывал определенное удовольствие и гордость, о чем не принято говорить вслух, а они потом перерастают в верность и патриотизм, в сознание, что ты защищаешь Королевство.
Тупра в мгновение ока разделался с бравами, стыдливо оставив мне одну штучку, то ли был голоден, то ли они действительно очень ему понравились. Он попросил заказать еще порцию – уже для меня, раз первую как‐то незаметно умял сам. Я сделал знак официантке, кивнул на почти пустое блюдо, а потом крутанул указательным пальцем, прося повторить. Между тем терраса быстро заполнялась, словно дело было весной, да и я уже перестал чувствовать холод.
– Она тебя поняла? – спросил Тупра.
Судя по всему, ему не терпелось поскорее получить еще одно блюдо картошки, во всяком случае, он не выпускал из рук вилочки, как ребенок, требующий добавки.
– Поняла, конечно, мы же здесь привыкли объясняться знаками – в отличие от Англии, и никаких проблем с этим не возникает. – Потом я решил все‐таки ответить на нанесенный мне подлый удар: – Знаешь, Тупра, я никогда не терял над собой контроля. И в свое время тебе обо всем докладывал: в первый раз у меня не оставалось другого выхода, во второй – мне пришлось выбирать из двух зол меньшее. Я поступил так, как ты сам же меня учил: отвел неизбежную беду. Или, по‐твоему, цели я не достиг? Если ты, разумеется, помнишь ту историю.
– Точнее было бы сказать: не неизбежную беду, а вероятную. Точнее было бы сказать так: ты всегда знал, что делаешь, и всегда поступал как нужно. Надеюсь, и впредь себе не изменишь, когда найдешь женщину, на которую все никак не желаешь взглянуть.
Тупра не мог спокойно продолжать нашу беседу. Сосед-трепач выводил его из себя своим пронзительным голосом и бесконечными рассуждениями: теперь он завел речь о том, как закалывают свиней в какой‐то там области, на его родине, и делился отвратительными подробностями. Что лишний раз доказывало: Мадрид был захвачен чужаками.
– Ты наконец приструнишь этого типа, или я сам должен им заняться? Он нас просто оглушил. С меня хватит! О чем он вещает? Опять о еде?
– Более или менее, но теперь в ход пошли омерзительные детали, а это еще хуже. А что ты, черт побери, собираешься ему сказать? Ты ведь не знаешь испанского. Давай перейдем на другую террасу, не впутывай меня в скандал. Меньше всего мне хочется участвовать в потасовке с этой компанией. Их слишком много. К тому же сегодня День волхвов.
– Уже поздно куда‐то пересаживаться. Нам должны вот-вот принести еще порцию картошки, – произнес он очень выразительно, как будто привел неоспоримый аргумент.
Болтун сидел прямо за спиной Тупры, поэтому он и страдал от его словесного поноса больше, чем я, хотя наверняка страдала от него в той или иной степени и вся площадь. Не дав мне времени как‐то отреагировать, Тупра развернулся и подвинул свой стул вплотную к стулу Дуболома, словно это был второй ряд в театральном зале. Потом нагнулся и что‐то прошептал тому на ухо. Как ни странно, говорун не шелохнулся и не оглянулся. Хотя, если к тебе неожиданно обращаются и что‐то шепчут на незнакомом языке, нормально было бы повернуть голову и посмотреть этому человеку в лицо. Остальные сразу заметили непонятный поступок Тупры, и воцарилась напряженная тишина: они явно ждали, пока незнакомец отговорит свое и Трепач объяснит им, в чем дело. Тупра же, судя по всему, произнес целую речь, но сделал это, естественно, по‐английски: речь его не была длинной, но и не свелась к паре резких фраз. Потом он отпрянул и, прежде чем опять сесть напротив меня, сделал рукой успокаивающий жест разговорчивому соседу, несколько раз плавно подняв и опустив вытянутую ладонь. Это даже полный идиот не мог не понять: его просили убавить звук.
Послышались женские голоса: “Кто такой? Ты его знаешь? Что он тебе сказал?” В их тоне звучало любопытство, но чувствовался и страх. Я знал, что мой бывший куратор умел напугать кого угодно, причем совершенно внезапно, умел в мгновение ока перейти от улыбок и любезностей к угрозе, всегда выглядевшей более чем серьезно. Но сам я подобным приемам у него так и не научился, хотя не раз наблюдал схожие сцены.
На вопросы сотрапезников Трепач ответил:
– Ничего, ничего, это какой‐то припадочный иностранец. – Но теперь он говорил едва слышно и сразу словно потерял всякую охоту болтать, во всяком случае, понадобилось некоторое время, чтобы кто‐то из приятелей рискнул заменить его, и все равно разговор очень быстро увял.
Казалось, будто у всех у них разом пропало желание и дальше выслушивать тошнотворные подробности о приготовлении не слишком аппетитных блюд, к тому же во всей компании вряд ли кто сумел бы произнести хоть одну интересную фразу. Они как будто почувствовали, что над их столом нависла опасность, и поэтому больше не могли спокойно сидеть рядом с нами.
Турпа обычно вел себя дружелюбно и светски, когда сам того хотел, но был способен внезапно заморозить веселую компанию всего одним пронзительным взглядом, от которого веяло арктическим холодом, или суровым голосом, который иногда звучал хрустко, как шаги по инею или как начавший трещать лед. По своему желанию или в силу необходимости он распространял вокруг зловещее облако. Я пробовал подражать ему, но у меня ничего не получалось.
– Что ты ему сказал? – спросил я. – Он ведь ничего не понял, вряд ли этот болван знает по‐английски что‐нибудь кроме thank you.
– Зато он прекрасно понял другое: я приставил ему к пояснице нож и даже чуть‐чуть надавил. Еще слегка поднажать – и нож вошел бы по самую рукоятку. А откуда ему было знать, какой длины у него лезвие? Попробуй тут угадай.
– Ты что, носишь с собой нож? Совсем спятил? Да и не было причины так возбухать. Но я не видел, когда ты достал нож. Где он у тебя?
Тупра прятал руки под столом, как нашкодивший мальчишка. Потом поднял одну руку с крепко зажатой в кулаке вилочкой для картошки и изобразил скупой жест, будто вонзает ее снизу вверх.
– Знаешь, если я что и утратил с годами, так это свои бесконечные запасы терпения – со временем они неизбежно скудеют. А вот ты, как вижу, успел позабыть наши самые первые уроки. Самые первые, самые давние, но и самые главные в профессиональной выучке, те, что должны были отпечататься в памяти намертво. Любой предмет может стать ножом, то есть оружием – вопрос лишь в том, на что и с какой силой ты его нацелишь. Неужто не помнишь? Если как следует схватить ручку, или даже карандаш, или пинцет, или расческу, не говоря уж о ножничках, пилке для ногтей или зубной щетке, тот, кто почувствует кончик, примет их за нож. У вилочки три металлических зубца, целых три, и они вполне заменят одно широкое лезвие, входя в тело.
Он с довольным видом швырнул вилочку на блюдо (будь он испанцем, непременно сопроводил бы свой жест возгласом: “Ну!”) и поискал взглядом официантку. Но та уже спешила к нам с новой порцией бравас. Поклонники Дуболома воспользовались ее появлением, чтобы попросить счет, – они решили уйти, хотя и сами толком не понимали почему. А он больше рта не открывал, словно онемел.
– Ты знаешь, что произошло в “Гиперкоре”? – спросил Тупра, успев проглотить четыре или пять бравас, которые теперь вроде бы предназначались для меня, так как из‐за его прожорливости я остался голодным.
Тем временем другие посетители, более спокойные, поспешили занять освободившийся рядом стол, и было трудно поверить, что 6 января нашлось столько желающих посидеть на террасе, хотя обычно в этот день люди предпочитают просто выходить на прогулку целыми семьями и глазеть по сторонам. Тупра опять произнес “Хайперкор”, и я хотел было поправить его, но решил, что это не имеет никакого смысла, так как большинство англичан невосприимчивы к другим языкам и к особенностям их фонетики – совсем как испанцы или даже хуже испанцев.
– Да, Тупра, знаю, ты мне об этом уже напомнил: девятнадцатое июня восемьдесят седьмого года, автомобиль-бомба взорвался у торгового центра. Двадцать один погибший и сорок пять раненых. Среди погибших пятеро детей. Младшему пять лет. – Я все еще не отвык без труда держать в голове кучу информации.
– Я имел в виду не это, – перебил меня Тупра. – Это пустые и холодные цифры, голый итог, с которым остаемся все мы – начиная с судей и кончая авторами энциклопедий. А ты знаешь, как это произошло, отчего погибли погибшие и что с ними случилось? С теми людьми, которые вышли из дому и отправились за покупками? И наверняка никакой срочности идти за покупками у них не было.
– Я находился тогда не в Испании, Берти. Поэтому не мог знать подробностей, и, скорее всего, об этом ничего не читал и ничего не слышал. Меня ведь официально признали умершим, помнишь? Это было твое распоряжение. И теперь я вряд ли хочу узнавать детали и забивать себе голову лишними ужасами – мне и своих достаточно. К тому же легко могу представить себе всю картину. Видел, что остается после взрыва таких устройств. – Я немного помолчал. – Пойми, даже если бы я был тогда в Испании, это бы мало что изменило. В те годы здесь совершалось столько терактов, что они стали восприниматься почти отстраненно. Сейчас их тоже устраивают, но реже, поэтому каждый лучше запоминается. Как и те, что были в Ольстере. Если ты решишь коснуться деталей, они, пожалуй, покажутся мне куда более жуткими, чем показались бы тогда. По прошествии времени мы, оценивая минувшие события, острее испытываем удивление и страх. Безмерно изумляемся и спрашиваем себя, как такое могло быть.
Но мои рассуждения мало интересовали Тупру. Он хотел, чтобы я наконец‐то взглянул на фотографии, уже давно снова лежавшие на столе. А еще он хотел, чтобы я сказал “да”, то есть согласился разоблачить одну из запечатленных на них женщин. По правде сказать, любопытство уже побеждало, и мне становилось все труднее отводить глаза от трех снимков, от трех этих лиц. Хотя, вполне возможно, там были не только лица, возможно, дам сфотографировали в полный рост, когда они шли по улице.
– Боевики из “Команды Барселона”, входившей в состав ЭТА, загрузили в багажник угнанной машины двести килограммов взрывчатки с таймером. Аммонал, бензин, клей, мыльные хлопья. Чтобы эффект был более разрушительным. Ничего нового. Машину оставили на парковке при торговом центре. Было несколько телефонных звонков – запоздалых и невнятных, которые не оставили времени на поиски. За десять – пятнадцать минут невозможно найти, скажем, пакет, спрятанный на весьма обширной территории. А звонившие не сочли нужным сообщить, что бомба заложена в автомобиль. Взрыв произвели в шестнадцать десять, в пятницу. Первый этаж парковки взлетел на воздух, появилась дыра диаметром пять метров, через которую вылетел огромный огненный шар, спаливший всех, кто по воле злой судьбы оказался у него на пути. Как говорили, взрывная смесь действовала почти как напалм, то есть прилипала к телам, имея температуру до трех тысяч градусов Цельсия. Из-за черного и густого дыма видимость была нулевой, и мало кто смог оттуда выбраться (большинство жертв – женщины).
“Они тоже погибли как скот, – молнией пронеслось у меня в голове, – в том числе пятеро детей и несколько мужчин”.
– Зажигательную смесь, прилипшую к телам, было невозможно отчистить и погасить. Некоторые тела просто обуглились. А еще, разумеется, люди задыхались от ядовитых газов – те, кого не настиг огонь. Все было сделано с предельной подлостью – о чем говорит выбор места, а также дня недели, часа, способа убийства и социального статуса предполагаемых жертв… И еще был расчет на безнаказанность.
– “Завидней жертвою убийства пасть…” Да, и в подобных обстоятельствах тоже. – Я вернул Тупре сокращенную и не очень точную цитату из “Макбета”, сразу подсказанную мне памятью.
– Они ничего этим не добились, совершенно ничего, заранее знали, что ничего не добьются, но все равно сделали, – продолжал Тупра, словно не услышав меня, а может, мой комментарий показался ему неуместным. Но на самом деле он его прекрасно услышал и поэтому добавил, жуя очередной кубик картошки: – Джордж, которому многое известно про ЭТА, сказал бы, что в голове у тех, кто задумал и исполнил теракт, царили восторг и упоение, но не было и намека на муки совести. Ни малейшего намека, по его мнению.
– Зато им удалось посеять ужас, что всегда и является главной целью.
– Да, люди чувствуют ужас. Ну и что дальше? Это ведь ни на шаг не продвигает дело террористов вперед. И вы, и они до сих пор остаетесь в той же точке – за десять лет ничего не переменилось. По существу ничего, ты согласен? Ничего, достойного анналов истории. Погибшие в тот день так и остаются погибшими, а их убийцы гниют в тюрьме. Те, кого поймали, хочу я сказать. И во время суда они раскаяния не выразили. Насколько мне известно, в тюрьмах члены ЭТА отмечают сидром и шампанским каждый очередной теракт, совершенный их соратниками, гуляющими на свободе.
– А тех, кто устроил теракт в “Гиперкоре”, судили? Что‐то у меня в памяти это не отложилось. Когда?
– В восемьдесят девятом.
– Я тогда еще считался покойником и был далеко отсюда. И чем кончилось дело?
– Были осуждены фактические исполнители, их вдохновитель, а также тогдашний лидер ЭТА Санти Потрос[14], если я не путаю имя. Каждому дали почти по восемьсот лет тюрьмы, но ты ведь знаешь, сколько они отсидят на самом деле. Подожди, тут у меня есть кое‐что еще. – Он достал из кармана пальто сложенный пополам листок и протянул мне: – Читай сам, я не сумею как следует произнести эти баскские имена.
Я увидел три имени, напечатанные на машинке, и, возможно, напечатал их тот самый Хорхе: Рафаэль Кариде, Доминго Троитиньо и Хосефа Эрнага. Последнее имя меня слегка удивило, хотя среди террористов женщины встречались нередко и порой даже занимали в организации ответственные посты. Так было и в Испании, и в Северной Ирландии, и в прочих местах (самому мне пришлось мимоходом иметь дело со знаменитой Долорс Прайс[15] – уже после ее выхода на свободу). Были они в Италии и Германии, не говоря уж про Советский Союз, Латинскую Америку и Ближний Восток, включая, само собой, Израиль, и повсюду отличались особой жестокостью. Служили женщины и в наших рядах, хотя мы были не террористами, а бичом для них или, лучше сказать, крепостной стеной и щитом от террора, потому что инициатива всегда исходила с той стороны.
– Хосефа Эрнага? Между прочим, только у нее одной баскская фамилия. Троитиньо – галисиец, да и Кариде, думаю, тоже. Неужели в такой теракт была замешана женщина?
В любом случае не хотелось в это верить, учитывая беспримерную жестокость операции. Я, как уже говорил, был воспитан в старых традициях, а хоть какой‐нибудь след от внушенного нам в детстве остается на всю жизнь. Да, я и сам сталкивался с тем, что женщины были причастны к жутким делам, но в первую очередь на стадии их подготовки и организации. И женщины, по моим наблюдениям, чаще чувствовали сомнения, или действовали осмотрительнее, или заранее испытывали угрызения совести и то, что прежде называлось “смешанными чувствами”. Некоторые из них шли до конца скорее потому, что были беззаветно преданы своим соратникам или идее, а может, это объяснялось не столько подлинными убеждениями, сколько желанием бросить вызов.
– Эрнага была одной из тех, кто помог подложить бомбу, то есть прямой исполнительницей. И я не понимаю, почему сегодня тебя это так удивляет. Сколько раз ты с такими имел дело и по крайней мере с одной даже переспал – или с двумя? – У Тупры была очень хорошая память, прямо ходячий архив. – Рядом с женщинами люди чувствуют себя в большей безопасности, но мы‐то с тобой знаем, что их доброта – миф, или по большей части миф. Доброта как общее их свойство, хочу я сказать. А также то, что они менее жестоки. Возможно, многие женщины действительно от природы не очень жестоки, зато они легко поддаются внушению и не особенно сопротивляются ему, ну а потом пути назад уже нет. Следовало бы формировать армии из специально обученных женщин: они тверды и упорны, а приняв решение, будут идти напролом. Вспомни хотя бы тех, что получили в свои руки власть. Вспомни про нашу несчастную и обожаемую Мэгги. Вспомни Анну Паукер, которую в свое время в ее стране тоже называли Железной леди[16].
– Понятия не имею, кто такая Анна Паукер.
– Значит, тебе надо подучиться, вместо того чтобы чахнуть здесь, понапрасну теряя столько времени, иначе в конце концов превратишься в овощ. Для нашей работы надо знать все, по возможности все. А в первую очередь следует читать книги по истории, потому что история дает нам важнейшие уроки, рекомендации и четкие наставления для каждого отдельного случая. Надо лишь отыскать там этот свой случай – среди всего того, что когда‐то уже произошло.
Я уловил в его словах укор, словно все еще находился у него в подчинении, да к тому же на стадии обучения. Но Тупра быстро переменил тон, поскольку, хоть его и раздражал мой по‐детски нелепый отказ посмотреть на снимки, он все еще зависел от моего решения и знал, что ничего не добьется, если, в свою очередь, тоже станет меня злить. Он зажег новую сигарету и, еще не дожевав кусок картошки, уже цеплял очередной своим маленьким трезубцем.