
Полная версия
Человек-недоразумение
А я готов был бросаться на стены. Я переживал это состояние неоднократно и обыкновенно мне хватало лишь нескольких переворотов с бока на бок, чтобы развеять и даже отогнать душевный гнёт, но в эту ночь было что-то не так. Я переживал полное и абсолютное смятение. Холодная режущая тьма раз за разом рассекала лихим и невыносимо болезненным ударом моё сознание, принося ему какие-то необъяснимые и отчаянно пугающие образы. Я не мог их идентифицировать, я не мог проникнуть за грань их понимания. Это были не образы людей, не образы предметов и вовсе не материальные образы. Впрочем, абсолютно нематериальными я назвать их тоже не могу. Это было нечто, не поддающееся описанию, нечто необъяснимое и могучее, что вливалось в меня широким потоком и заставляло трепетать.
Не в силах сдерживаться, я поднялся на ноги и стал отмерять по небольшой комнатке торопливые шаги. Я вдруг понял, что если не начну сопротивляться этому наваждению, то через несколько мгновений оно меня расплющит. Превратит в отсутствие.
И я попытался защититься. Я сжался в комок – и снаружи, и внутри – я завопил в эту пустоту. Вот уж не помню, был ли это молчаливый вопль, или же он разнёсся по всей квартире, исторгнутый моей гортанью, но я вкладывал в него всю злобу. Всю свою ненависть к тому, что против меня, всё своё негодование, всю свою бушующую боль. Не помню, сколько это длилось, потому что осознание реальности покинуло меня.
Очнулся я под самое утро, лёжа на полу, скрюченный и холодный. Голова была ясной, наваждение отступило. Я перебрался к себе на кровать, укрылся одеялом и вскоре забылся крепким, безмятежным сном.
На следующий день, пытаясь вспомнить пережитое и как-то объяснить его, я лишь в бессилии терялся в догадках, приводя немыслимые, фантастические доводы к пониманию произошедшего со мной. Впрочем, шок от случившегося быстро развеялся, чрезмерно глубоких и дотошных вопросов я себе не задавал – всё-таки это наваждение вполне укладывалось в общую картину моего безрадостного существования. К вечеру я уже, пожалуй, и не вспоминал о нём.
Но новости, прозвучавшие через пару дней с экрана телевизора, заставили меня взглянуть на произошедшее по другому. Да, через пару. Может быть, через три. Насколько мне помнится, советское руководство не сообщало в первые дни о произошедшей трагедии.
А сообщив, сделало это мягко и учтиво, словно возлюбленная, которая поведала хахалю о внезапном прекращении месячных. Ситуация под контролем, просто в воздухе витает немного радиации. Но если соблюдать элементарные правила безопасности, не открывать форточки и закрывать рот носовым платком, то двести лет ещё проживёте, ни разу не кашлянув.
Большинство даже пропустило первые сообщения о взрыве мимо ушей, словно там действительно ничего особенного не произошло. Лишь уличные разговоры и стремительно разраставшаяся по городам и весям Советского Союза паника заставили изменить отношение к произошедшему, начать переживать случившееся всей праведной советской грудью, строить предположения и гипотезы, а также размышлять о последствиях.
Я же, напротив, в самый первый миг, едва до ушей моих долетели обрывистые телевизионные фразы о каком-то взрыве, тотчас понял, что трагедия эта имеет ко мне самое непосредственное отношение. С ужасом и перехлёстывающим через край душевных эмоциональных вместилищ торжеством я распознавал в себе виновника случившегося. Испугался ли я? Пожалуй, да. Но не последствий, которыми грозило для меня раскрытие тайны авторства этого взрыва, а той немыслимой ответственности за Силу, которая вдруг в одночасье опустилась на меня. В те дни для меня стало окончательно и бесповоротно ясно, что я другой, что я вне и над, что я существо особой организации и особых возложенных на меня миссий.
Испугался – и испытал облегчение. Потому что-то где-то в самых отдалённых уголках собственного «я» жаждал этого прорыва, стремился к нему и был однонаправлено на него нацелен. Я вроде бы даже вздохнул этак облегчённо-снисходительно: мол, ставки сделаны, задачи ясны, методы понятны, осталось лишь шаг за шагом двигаться к поставленной цели.
– Ты представляешь! – ворвался я в соседнюю комнату, где сестра тискалась с двумя своими дружками-переростками, и объятия всей троицы были весьма горячи. – Всё же я тот самый!
Сестра, которая была старше меня на четыре года – в те времена каждая вторая семья имела двух детей, разница в возрасте между которыми составляла четыре-пять лет, так негласно требовал советский быт – переживала в то время пик подростковой сексуальности и одного парня для озорных и экспрессивных утех ей не хватало. Оба были старше её, учились в профессионально-технических училищах, престиж которых уже тогда был никудышный – аббревиатуру ПТУ расшифровывали как «Помоги тупому устроиться» – носили «бананы», эти несуразные расширенные штаны с несуразными расцветками, неожиданно вошедшие в моду в середине восьмидесятых, обладали растительностью на лице, в виде реденьких усиков, которые из моды уже начинали выходить, в общем чуваками были современными и крутыми. Сестра просто не могла не раскрыть им свои созревающие прелести.
Наташа, смущённо отстранившись от парней, бугорки которых, выпячивающиеся из-под ткани брюк аккурат в междуножье, не могли не притянуть мой блуждающий взор, немного удивилась этой паре достаточно связных фраз, которые я соизволил произнести, но совершенно не уловив их смысл, напряжённо-предупредительно нахмурилась.
– Ты ещё не выпил таблетки? – строго спросила она.
Несмотря на то, что никаких громких диагнозов в то время мне ещё не было поставлено, меня то и дело пытались пичкать какими-то успокоительными таблетками. Особенно настаивала на этом мама: таблетки давались без всякого рецепта, горстями – я не сопротивлялся, потому что знал, что никакая химия не окажет на меня ни малейшего воздействия. Она и не оказывала.
Халатик сестры был распахнут, я видел за его поблёкшей тканью обнажённые и достаточно тощие взгорья грудей. Наташа не запахивалась, видимо не считая меня человеком, которого следует смущаться – то ли потому, что я был брат, то ли потому, что был недоразвитым.
– Да причём здесь таблетки?! – приплясывал я от возбуждения. – Я взорвал Чернобыльскую станцию! Я – разрушитель! Я способен, у меня есть дар, ты понимаешь? Может быть, прямо сейчас, прямо здесь я смогу разрушить весь мир!
– Володя, – привстала с кровати сестра, – пойдём на кухню, тебе пора принимать лекарства.
Она была почти добра, моя ограниченная похотливая сеструха, она почти жалела меня.
– Да, парняга, – подтвердил её дружок, тот, что сидел справа и «бананы» которого имели тёмно-синюю окраску, а усы обрамляла зона невылупившихся прыщей. – Пора закинуться колёсами.
Он подмигнул мне.
– А то ещё разрушишь тут нам весь кайф, – добавил второй Наташин ухажёр, тот, что находился слева, обладал бордовыми «бананами» (я не вру, хотя вы правы: носить бордовые штаны – это ещё более весомый идиотизм, чем мечтать о разрушении мира), а прыщей над и под усами почему-то почти не имел.
– Заткнитесь, уроды! – рявкнул я вдруг на них. – Я повелитель мира, а вы говно на палочке. Я превращу вас в пыль, если захочу.
Обычно я не говорил людям такие вещи. Я знал, что они обидчивы и, как правило, мускулистее меня. Но в тот день мне не был страшен сам чёрт, сам Гитлер, сам Замутитель Большого Взрыва – я был грозен и могуч, о, я был действительно грозен!
Двумя короткими и вроде бы даже несильными тычками меня повали на пол. Больше не били. Наташа с укоризной смотрела на меня сверху вниз. Она была солидарна с разрывающимися от гормонов дружками – и кайф я людям обломал, и веду себя борзо. Она и сама порой применяла ко мне – в целях воспитания, разумеется – такие же методы.
Я махнул на них рукой – чёрт побери, кому я рассказываю о своём даре! – вскочил на ноги и выбежал на улицу. Счастье, огромное, пульсирующее счастье всё ещё бурлило во мне и жаждало быть высказанным.
– Дяденька! – подбежал я к первому встречному мужчине затрапезного вида, – вы знаете, что Чернобыльскую станцию разрушил я?
– Нехорошо, – покачал головой мужчина. – Нельзя так делать. Ведь ты пионер.
Да, как ни странно, я действительно был пионером. Придурков тоже туда принимали.
– Хотите, – продолжал я торжествовать, – я превращу вас в ничто?
– Да я и так ничто, – грустно ответил нетрезвый, как стало мне понятно, мужчина и печально зашагал вдаль, время от времени всматриваясь в заросли кустарника, видимо в поисках пустых бутылок.
– Тётенька, а это я Чернобыль взорвал, – подскочил я к проходящей мимо женщине с двумя сумками. – Я и вас могу.
– Сейчас вот к родителям тебя отведу, – взглянула она на меня злобно. – Они покажут тебе и Чернополь, и Сталинград, и битву на Куликовом поле.
Да, именно так, «Чернополь», назвала она этот несчастливый украинский городок. Так, как звали его несколько недель, а может месяцев почти все советские граждане – определить на слух в этом хитром сочетании букв какую-то чёрную быль было действительно непросто. Вполне возможно, что Чернополем какое-то время звал его и я.
– Господи! – возмутился я. – Да ты ничего не понимаешь, тупая сука! Если я разрушил Чернобыль, значит, этот мир ничтожен и жалок. Значит, его можно свернуть, скомкать и сдуть с ладоней. Значит, и ты можешь разом пропасть от одного-единственного моего дуновения.
Я всё же решил разрушить мир. Вот прямо здесь, вот так сразу. Несколько секунд я надувал щёки, тужился, но лишь слабенько пукнул. Нет, я не впал в панику, я понимал, что для такого действа нужна огромная подготовка и сосредоточенность, что сейчас мне не хватает ни того, ни другого, но разочарование в непостоянстве своего величия всё же чрезвычайно огорчило меня. Я гнал страшные предположения о том, что взрыв Чернобыля был лишь сиюминутным просветлением. Я понимал всем своим существом, что это не так, что это не может быть так, но терпением, мудрым долгосрочным терпением в то время я ещё не обладал. Я расплакался, но сумел быстро взять себя в руки – могущественные существа не имеют права плакать, да к тому же на виду у всех.
Впоследствии мне отчаянно доказывали, что я набросился на эту тётку с кулаками, повалил её на землю и принялся молотить по лицу и тучному торсу. Ложь. Подлая ложь. Одна из уловок агентов действительности, которые только и рады, чтобы применить самые дешёвые, самые ничтожные и самые мерзкие трюки для того, чтобы устранить неблагонадёжные элементы. Такие, как я.
Ну для чего, для чего, я вас спрашиваю, мне понадобилось бить эту тётку, когда я мог просто превратит её в песчинку? Для чего?
Думаете, не мог? Уверены, что не мог? Ну, быть может, быть может, именно тогда в тот самый момент того самого дня я и не мог совершить это, потому что разрушить Чернобыльскую АЭС – это вам не говно на улице пинать, это требует колоссальной нагрузки нервной системы и колоссальных физических затрат, после которых необходимо восстанавливаться не один месяц. Да, не мог превратить я её в песчинку, но ведь я осторожен, я знаю, на что способен этот мир, я знаю, на что способны люди, я никогда не испытывал иллюзий по отношению к ним, ни на секунду. Я бы просто процедил сквозь зубы что-нибудь злобное и отошёл в сторону искать новую жертву для моих счастливых исповеданий, но бить… Нет, я отказываюсь признавать это. Это происки агентов, это они всё подстроили.
Сам я, к сожалению, не помню, что произошло, но разве упомнишь все эпизоды своей грёбаной жизни? Вы наверняка не помните даже половину. А с меня-то какой спрос? В общем, ничего подобного не было.
Но эта провокация силам зла явно удалась. Признаю. Потому что после неё моя жизнь изменилась. В худшую ли сторону, в лучшую – не мне судить. Да и не вам. Она изменилась, вот и всё.
Казённый дом
Спустя какое-то время я обнаружил себя в отделении милиции.
Скажу вам честно, я всегда уважал отечественную милицию. Тем более советского периода. Что бы там ни говорили о министре Щёлокове, но он действительно создал по-настоящему действенную, эффективную и, что немаловажно, интеллигентную организацию. Которая, правда, в те годы уже начинала гнить. Тем не менее, любому, кто оспорит моё утверждение, что советский милиционер был настоящим интеллигентом с высокоморальным стержнем внутри, я плюну в правый глаз. Вы же не хотите, чтобы я плюнул вам в правый глаз? Вот и не спорьте.
Хорошо, хорошо. Отступаю на шаг. Всего лишь на шаг и ни сантиметром больше. Не так сильно уважал я милицию, не так. Вы правы в том, что такое необыкновенное существо, как я, не может всерьёз уважать ничего на этой грешной Земле, включая самого себя. Я уважал отечественную милицию лишь временами, периодически. И не слишком сильно. Тем не менее, сейчас, как вы понимаете, именно такой период.
Простите мне мои сбивчивые воспоминания об этих днях, когда жизнь моя вливалась в новое русло, но я действительно помню их очень плохо. С точки зрения традиционной психологии, это явление можно объяснить разнообразными оправдательно-психопатологическими терминами, что-то вроде «помутнения», «фрустрации» или даже «потери чувства реальности». Всё почти так, не собираюсь перечить традиционной и даже нетрадиционной психологиям, хотя и не люблю их искренне.
Итак, что же сохранилось на хрупких и ржавых стенках моей памяти?
Помню: какой-то мент допрашивает меня в кабинете (вполне возможно, что словом «допрос» я перегибаю палку, наверно по милицейской терминологии это называлось всего-навсего беседой), почему-то разговор наш очень мне не нравится, дико не нравится и сам мент, я вскакиваю со стула, что-то кричу – то ли на него, то ли просто так – подскакиваю к окну и пытаюсь выбраться через форточку. Почему форточка показалась мне милее и привлекательнее двери мне сейчас неизвестно, но объяснение этому я вижу вполне логичное: по всей видимости, мне почудилось, что побеги я через дверь, то просто не успел бы выбраться из отделения наружу и был бы пристрелен.
Помню – а может просто додумываю? – как мент и ещё кто-то, скорее всего тоже мент, прибежавший на шум из другого кабинета, стаскивают меня с подоконника на пол, несильно бьют, связывают чем-то руки и затыкают тряпкой рот. Действия их вполне понятны и объяснимы: никому не нравится слушать чужой крик. Людям нравится только крик собственный.
Наверняка я грозился уничтожить этих милиционеров самым мучительным из известных и неизвестных способов, на худой конец – превратить их во что-то мерзкое и ничтожное, может быть, в половую тряпку. Наверняка я истово объяснял им, делом чьих рук является на самом деле уничтожение Чернобыльской станции, наверняка я пытался увидеть в их глазах непосредственный отклик, понимание и уважение – судя по всему эти эмоции отсутствовали в их высокоморальных душах.
Потом со мной беседовали ещё какие-то люди. Их было то ли двое, то ли трое. Они выглядели солидно и представительно, я убеждён что это были двойные агенты. Агенты советского КГБ и агенты действительности. Впрочем, вполне возможно, что о своём втором агентстве они не подозревали. Зато об этом прекрасно знал я.
Поначалу они проявили ко мне некоторую заинтересованность, внимательно выслушали мои объяснения о причинах взрыва на станции, но почти сразу же интерес ко мне угас. Я (пожалуй, к своему счастью) не смог убедить их в том, что атомная электростанция может быть разрушена ребёнком, наславшим на неё за тысячи километров энергетические волны. Видимо, лишь по долгу службы они были обязаны проверять всю информацию, касающуюся подрыва государственных основ и всяких прочих электростанций, но верить в неё они обязаны не были. Как агенты КГБ они махнули на меня рукой, но как агенты реальности просто отмахнуться от меня, отпустить домой и забыть они, конечно же, не могли. Поэтому следующими человеческими особями, кто проявил обо мне чуткую и трогательную заботу оказались люди в белых халатах.
Встречи с ними – и это я могу утверждать почти наверняка, потому что несмотря на всякие там фрустрации, я всё же мог осознать перемещения в другие здания и кабинеты – происходили уже не в милиции, а в каком-то медицинском учреждении, куда я был помещён в палату один-одинёшенек, чему был, в общем-то, рад. Я не любитель тесноты и вынужденного общения.
Встречи были продолжительными, ко мне приходили белохалатные мужчины, белохалатные женщины, неоднократно ко мне водили группы студентов – судя по всему, я безмерно радовал их всех. Они возвышались надо мной с умными, проницательными, чрезвычайно скорбными и жалостливыми лицами, качали головами, цокали языками и произносили за редкими исключениями лишь одну и ту же фразу: «Интересный случай. Очень интересный случай». Отчасти мне было приятно слышать эти слова: всё же это было какое-никакое признание моей исключительности.
Пару раз ко мне допускали родителей. С ними я мог встречаться только в присутствии врача. Помню, что мама, не переставая, горько плакала, а отец, пытаясь бодриться и выглядеть сильным, то и дело кивал мне, видимо пытаясь поддержать и сказать тем самым, что всё нормально и у меня ещё есть шанс вернуться в общество полноценным человеческим существом. Я не хотел их видеть, они только раздражали меня.
Именно тогда мне был поставлен короткий и яркий диагноз – шизофрения, именно тогда в моей жизни появился добрый доктор Игнатьев, который, надо признать, дальше всех продвинулся в понимании моей сущности, но в виду того, что трактовал её с сугубо медицинских, психиатрических позиций дальше определённой отметки двинуться не смог.
Впрочем, доктор Игнатьев персонаж в моей истории далеко не главный и даже, пожалуй, не второстепенный, а какой-то там фоновый, так что постараюсь не уделять ему слишком много времени.
– Ну что, – улыбающийся, свежевыбритый, с запахом одеколона «Шипр» появился он в палате в один из утренних часов, – поедешь со мной, Вовка?
– Куда? – раздражённо отозвался я, потому что в то время уже отчётливо понимал, что товарищам врачам доверять нельзя.
– В хорошее место, – улыбнулся он ещё шире. – Туда, где тебя ждут друзья.
Слабенький аргумент. Неужели психиатру с первого взгляда не понятно, что в друзьях я совершенно не нуждаюсь?
Видимо он понял это, потому что тут же добавил с ещё одной, на этот раз какой-то странноватой и кривоватой улыбкой:
– Туда, где ты сможешь во всю мощь бороться с миром. И никого при этом не беспокоить.
Вторая фраза была сказана гораздо тише первой. Видимо, я не должен был обратить на неё особого внимания. Я и не обратил. Я и на первую фразу не обратил особого внимания – чего мне все эти фразы представителей враждебного мира? – но должен признать, что она меня несколько удивила и задела. По крайней мере тем, что этот человек хоть и в общих чертах, но всё же представляет цель моего предназначения.
И я поехал.
Собственно говоря, никакого выбора у меня не было.
Лишь с того дня, как я оказался в стенах психиатрической лечебницы для детей и подростков (которая официально называлась не так оскорбительно-громко по отношению к подрастающему поколению, а вроде бы именовалась некой школой-интернатом для каких-то там особенных детей) лихорадочное мельтешение в моих мозгах, связанное с некорректным определением пространственно-временного континуума, в котором я имел честь пребывать, несколько улеглось, сознание со сбивчивости перешло в достаточно традиционный режим работы, восстановилась память и улеглись эмоции. Я снова стал способен фиксировать смену событий в последовательности, без провалов и всплесков. Улеглось – хотя до конца и не исчезло – бессильное возмущение над коварной Силой, явившейся ко мне однажды и не желавшей пребывать во мне постоянно. Всё же я не терял надежды возродить её в себе.
Мне выдали бельё, полотенце, и даже поношенные тапочки. Два куска мыла и зубную пасту с щёткой мне заранее передали родители. Они же подготовили мне синюю школьную форму: как им сообщили, при интернате существовала полноценная школа, и я, о счастье, ничего не потеряю в изучении курса одобренной министерством образования школьной программы для детей моего возраста. Так что я не нуждался ни в чём. Попросту говоря, я был абсолютно счастливым человеком.
Высокий и очень худой санитар, глядя на которого так и просилось определение «дистрофик», проводил меня до палаты. Санитар был крайне погружён в себя, что-то бормотал на ходу, совершал энергичные движения руками, объясняя отсутствующему собеседнику, как глубоко он ошибается, и не обращал на меня никакого внимания. Я плёлся за ним и с интересом оглядывался по сторонам. Иногда, то в коридоре, то в какой-либо одиноко растворённой двери появлялось любопытное детское лицо. Я насчитал таких лиц штук шесть. Все они наводили на печальные размышления. Это были лица форменных дебилов. Нет, дебил это начальная стадия процесса отупения, этих особей, пожалуй, стоило назвать олигофренами или идиотами. Они были безнадёжны: пустые взгляды, не содержащие ни мысли, ни дуновения эмоции.
Перспектива превратиться в такое же растение несколько напугала меня, поэтому за все три с половиной минуты дороги до своей палаты я принялся лихорадочно прокручивать в голове возможные варианты побега. Я уже раз двадцать убежал из этого заведения, пока мы добрались до конечного пункта: через окно, через крышу, сквозь лаз в земле, на воздушном шаре и с помощью ковра-самолёта. Именно так бегство из интерната стало для меня с самых первых минут пребывания в нём навязчивой идеей. И это несмотря на то, что здесь я провёл весёленькое в самом прямом смысле слова время.
Наконец мы приблизились к заветной двери. Санитар, вспомнив наконец, что он кого-то сопровождает, нервно оглянулся, но заметив меня в трёх метрах позади, успокоился. Ещё мгновение – и он распахнул передо мной врата в неизведанное.
Неизведанное встречало меня в количестве трёх душ. Души – по виду пацаны моего возраста или чуть постарше – сидели каждый на своей кровати и занимались умственным трудом. Один читал книгу, другой собирал из детского конструктора некую абстрактную фигуру, а третий раскладывал на коленях карточный пасьянс. Все трое, заслышав шум у двери, отвлеклись от своих дел и метнули в мою сторону этакие пытливые, но в целом достаточно равнодушные взгляды. В мгновение ока я пробежался по их лицам и понял…
Чёрт возьми, я понял, что попал к своим! Таких высокоинтеллектуальных и одухотворённых лиц я не видел никогда. Это были лица, на которых пылало Богоборчество, на которых застыл неистовый Протест, которые искрились Поиском и необходимостью Преображения окружающих их сгустков действительности. Тотчас же мне стало ясно, что они преодолели похожую дорогу в это заведение, как и я, что они узники мятущейся совести, что они преобразователи мира, а точнее его ниспровергатели и извечные враги.
Видимо, нечто подобное увидели во мне и они, потому что их лица, бывшие в первое мгновение весьма напряжёнными, вдруг просветлили, раскрылись и даже озарились лёгкими улыбками.
– Принимайте новенького, – бросил им санитар. – Если будут бить, – взглянул он выразительно на меня, – зови. Но лучше отбиваться самому.
Его предупреждения показались мне верхом глупости. Я знал, что никто меня здесь бить не будет.
Дверь захлопнулась за моей спиной, а я продолжал стоять, не двигаясь с места. Я видел в углу свободную кровать, которая явно предназначалась мне, но почему-то не решался сделать к ней положенные шаги.
Один из троицы, тот, который раскладывал пасьянс – почему-то тогда меня нисколько не удивило, что в режимном заведении ребёнку позволяют играть в карты – приподнялся с кровати, подошёл ко мне вплотную, окинул с головы до ног внимательным взглядом и спросил:
– Ты за добро или за зло?
– За зло, – не задумываясь, ответил я. – Более того, судя по всему, я и есть то самое зло, которое в этой, надо сказать, нелепой и весьма надуманной дихотомии является таким омерзительным элементом. Иначе за что меня отгородили от мира все эти добрые люди?
Парень многозначительно посмотрел на своих сокамерников, а потом уверенно и твёрдо протянул мне руку и представился:
– Гриша. Настоятель Церкви Рыгающего Иисуса.
Мог ли я знать тогда, что буквально через минуту стану архиепископом этой Церкви?
– Вова, – ответил я на рукопожатие. – Человек, разрушивший Чернобыльскую электростанцию.
– Добро пожаловать, – радушно улыбнулся Гриша. – Я так и подумал, что ты имеешь отношение к этому событию… Позволь поинтересоваться, – продолжал он, пытливо заглядывая в мои глаза. – Наверняка ты желаешь подробнее узнать, почему моя религиозная организация имеет такое странное название?
– Вообще-то нет, – ответил я. – Вроде бы всё понятно. Иисус в раю. Он жрёт и пьёт от пуза, он совокупляется с ангельскими девахами, а потому лишь сытно рыгает. Видимо этого, истинного Иисуса ты и хочешь донести до человечества.
– Чёрт побери! – воскликнул удивлённый Григорий. – Ты просто зришь в корень. Назначаю тебя архиепископом моей Церкви. Не вздумай отказываться.