bannerbanner
Человек-недоразумение
Человек-недоразумение

Полная версия

Человек-недоразумение

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

– Ребята! – тихо и выразительно молвила директриса. – Произошло нечто страшное… Умер генеральный секретарь Коммунистической Партии Советского Союза Леонид Ильич Брежнев.

Вся школа, все несколько сот человеческих тел и душ, вздрогнули. (Я полагаю, их было штук пятьсот, не больше – всё же коррекционная школа насчитывала значительно меньше учеников, чем обыкновенная средняя).

– Это невыразимо трагическое событие, – продолжала тётенька, – в жизни нашей страны. Мы, весь советский народ, в одночасье осиротели. Честно вам скажу: когда сегодня утром я узнала эту новость, мне стало страшно.

Невыносимо страшно становилось и дебилам.

– Меня словно бы оставил родной отец. Человек, который заботился обо мне и оберегал.

Думаете, директриса паясничала или говорила сознательную неправду в силу своей должности, неправду, которую вынуждена говорить постоянно? Ничего подобного: она была кристально искренна. Искренна, как наверное никогда в жизни.


Здесь необходимо добавить о том, что весь советский народ в то время жутко боялся ядерной войны. Его запугали ею до такой степени, что лишь немногим удавалось избавиться от жуткого и гнетущего ощущения предстоящего апокалипсиса. Одним из таких немногих был я: ядерный апокалипсис виделся мне привлекательной и волнительной перспективой разрешения конфронтации с миром. Смерть в ядерной войне пугала меня меньше, чем смерть от старости, зато одновременная с моей смертью гибель окружающей действительности представлялась мне едва ли не идеальным разрешением нашего с ней спора. Я жаждал войны, я стремился к ней и даже подумывал написать Рональду Рейгану письмо с просьбой сбросить на наш город ядерную бомбу. Моя соседка, Таня Абросимова, жуткая дура без всяких скидок и возражений, напротив, как-то раз написала и даже отправила Рейгану письмо с чистым детским призывом остановить ядерное безумие. Об этой её выходке каким-то образом узнало школьное руководство и руководство гороно, Таню заставили читать почему-то снова вернувшееся в наш город из Америки письмо перед классом, возили её на какое-то общегородское мероприятие в защиту мира и едва не перевели в нормальную школу, но вовремя передумали. Недалёкие гуманисты из гороно, взглянув в её сумасшедшие очи, вдруг отчётливо поняли, что письмо Рейгану с просьбой о мире – это не осознанный, миролюбивый акт советской девочки, а очередная ступень в её непреодолимой ментальной деградации.

Ядерной войны боялись все. И в народе, в самых широких его массах, включавших даже некоторый процент управленческого звена, твёрдо угнездилось убеждение, что американцы начнут войну ровно тогда, когда умрёт Брежнев. Все так и говорили: «Вот умрёт Брежнев и будем со Штатами воевать. Обязательно, обязательно будем. Без войны не обойтись».

В том числе и поэтому были жутко напуганы дебилы. Хоть они и не знали таблицы умножения, но пугающий образ смерти являлся порой и к ним, они успели прочувствовать его неприязненный холодок, они успели отшатнуться от него. Умирать дебилы не хотели. А смерть Брежнева в их куцых умишках почти наверняка означала и их собственную смерть.


– Я предлагаю почтить память Леонида Ильича минутой молчания, – закончила свою речь директриса.

Звенящая тишиной и пустотой минута началась. Все трагически смотрели в пустоту и жаждали пережить эту гнусную минуту поскорее. Как вы знаете, минута молчания никогда не длится целую минуту, эти шестьдесят астрономических секунд. Хорошо, если молчащие выдерживают секунд тридцать. Потому что молчать целую минуту, да ещё коллективно – это по-настоящему тяжело. Видимо, и в этот раз молчание длилось бы секунд двадцать пять, но нашёлся человек, который ярко и грациозно испортил всю обедню.

Этим человеком был, конечно же, я.

Я заржал во всё горло и булькающий мой смех цинично и оскорбительно грозовыми перекатами разнёсся под сводами спортивного зала. Я ржал, потому что выражал этим свой протест против смерти симпатичного мне Винни-Пуха Брежнева, протест против смертей вообще и всей манерной скорби, которая сопровождает их, протест против обстоятельств жизни и паскудного мироустройства, не сумевшего придумать ничего лучше для собственных обитателей кроме начала и конца. А ещё я ржал потому, что мне было просто очень смешно. Я чувствовал себя Избранным, гигантом мысли и духа, человеком абсолютно и бесповоротно возвысившимся над толпой – ведь всех их вёл один мотив, одно настроение, один чужеродный толчок в определённые эмоции, а меня он не вёл. Я не подчинялся ему, я был ему неподвластен, я был свободен от церемониальных причуд общества, мне и особых усилий не потребовалось, чтобы стряхнуть это наваждение с плеч, я был многократно сильнее его.

Пятьсот человек испуганно и страдающе взирали на хохочущего второклассника, а он всё не унимался. Смех нарастал, усиливался, обрастал звуковыми и смысловыми обертонами, хрюканьем, повизгиваниями, смех неистовствовал и торжествовал.

Усатый завуч, мужичок предпенсионного возраста по кличке Таракан, подскочив ко мне и весьма болезненно схватив за локоть, вытащил меня из спортзала в коридор. Едва мы оказались за дверями, несколькими точными, почти профессиональными ударами в живот он сбил мне дыхание, отчего смех мой разом прекратился, подтащил меня к стоящим в коридорах умывальникам – ими предполагалось пользоваться перед посещением столовой, тоже бывшей поблизости – и, открыв кран, ополоснул мою кристально ясную башку под струёй холодной воды. Я понял, что перфоманс закончился и не сопротивлялся. Это понял и завуч. Расслабившись и даже вроде бы слегка улыбнувшись – не то моей выходке, не то тому, как ловко он сумел её прекратить – он врезал мне чувствительный подзатыльник и отпустил.

Почти тут же прервалась и минута молчания. Разом повеселевшие дебилы шумно принялись выбираться в коридор.


За действо моё мне ничего не было. Никто не воспринял мой гомерический хохот как акт экзистенциального противостояния мироустройству. Для всех он стал лишь ещё одним рядовым и будничным проявлением детского слабоумия, столь естественного для данного заведения.

Признаться, я весьма расстроился этим. Мне хотелось хотя бы немного пострадать за свои убеждения, пободаться с реальностью, пусть и в очередной раз проиграть, но всё же дать ей понять, что она имеет в моём лице серьёзного противника.

Увы, пока она слабо реагировала на моё неприязненное к ней отношение.

Насилие


Я дитя любви, чёрт меня подери! Я рождён от великой и неугасимой искры, движущей причинностью. Быть может, мои родители и не высекли её той мимолётной ночью, когда творили меня в жарких и липких объятиях. Быть может, их любовь нельзя назвать великой, она определённо не вечная и может быть и не любовь вовсе, если принимать в расчёт наиболее грандиозное значение этого понятия. Дело не в этом. Я вне всякого сомнения порождение Великой Любви, существующей где-то за пределами видимого, осязаемого и представляемого. Где-то в другой Вселенной. Она сотворила меня своими дуновениями и по какой-то ошибке запустила сюда, в параллельную Вселенную, в этот мир абсолютного и безостановочного насилия.

Как я оказался здесь? Космический корабль, способный преодолевать толщи мирозданий доставил меня сюда? Смещение вселенских плит породило досадный зазор, в который проскользнула моя сущность? Или же некие могущественные силы, Творцы Вселенных, осознанно поместили меня в насилие с целью проведения научного эксперимента по выявлению всех аспектов соприкосновения крайностей? Кто знает, кто знает…

Мне очевидно одно: я не из этого мира. Я его враг. Его противник, его ниспровергатель. Его лютый ненавистник. Повторюсь, я не уверен в существовании окружающей действительности, мне не верится, что действительность, подобная этой, может существовать.


Это мысли придурка, думаете вы? Ну и насрать. Мне уже давным-давно всё равно, что вы там себе думаете.


Что в ней плохого, спросите вы меня, в этой самой окружающей действительности? Это мир так красив, так волнующ. Голубые моря, зелёные чащи лесов, извилистые изгибы гор. О, нет, нет, я люблю моря. Я обожаю леса и горы, я часами готов смотреть на их изображения и даже порой пребывать в их ипостасях, я вполне способен оценить их прелести. Я даже людей, это самое несуразное и ненужное создание за всё бесчисленное количество Больших Взрывов, если были они в действительности, готов принять как сущее, как некую данность, с которой надо мириться, сосуществовать, дружески относиться и даже испытывать к ним доброжелательные эмоции, хоть это и чрезвычайно, чрезвычайно непросто. Я не могу принять насилия, на котором держится здесь всё.

Существование, в котором есть рождение и смерть – это насилие. Их не должно быть, не должно. Ни рождения, ни смерти. Как же так, скажете вы, ведь с чего-то всё должно начинаться! А вот и нет! Вот и нет! Не должно ничего с чего-то там начинаться. Всё и так уже есть! Всё есть! Я есть, вы есть, есть ещё сонмы каких-то созданий, немыслимых сущностей, идей, эмоций и чувствований, мы есть помимо череды рождений и смертей. Мы есть. Если мы есть, значит дихотомия с рождением и смертью неверна, абсолютно неверна. Значит она ложь, насаждение, значит она осознанное насилие.

Как можно быть свободным, будучи рождённым? Как, спрашиваю я вас? От первой до последней секунды человеческая жизнь превращается в кабалу. Ты существуешь, ты ощущаешь собственное тело, ты способен осознать и даже порой проконтролировать движение собственных мыслей – но это несвобода, это насилие. Ты целостен и явен – это порабощение. Ты твёрд, ты имеешь форму, за которую никогда и не при каких обстоятельствах, помимо смерти, разумеется, не можешь выйти – это циничное и подлое насилие!

Что взамен? Каков мир без насилия? Каков этот самый мир свободы и любви? Чёрт, да разве ж я знаю!? Разве я могу своим изнасилованным вдоль и поперёк сознанием представить его? Разве можно в мире насилия заполучить образ мира любви, если каждая частица здесь, каждый элемент, каждый атом – это сущее зло.

И всё же я попытаюсь. Идеальный мир – это мир без телесных воплощений. Это мир без воплощений вообще. Мир без начал и концов. Он всегда был, он есть, он всегда будет. В нём есть мы, данность, реальность. Мы в мире идеала – это нечто другое. Принципиально другое. Быть может в идеальном мире мы не способны осознавать своё собственное «я», потому что осознание это, как думается мне, и есть первоисточник насилия для окружающих и себя. Но мы есть. Мы бестелесны, нематериальны, у нас отсутствуют стремления – к чему какие-то стремления при гармонии? – быть может, мы даже не существуем, в этом, насильственном понимании слова, мы просто где-то есть и мы самодостаточны, а потому счастливы. Абсолютно и бесповоротно.


Это несуществующий мир, скажите вы. Мир отсутствия, небытия, мрака. Но представьте, только на секунду представьте, что это и есть идеальный мир, напоённый любовью. Отделитесь на мгновение от собственного эгоизма и вообразите, что он то, что беспредельно настоящее и благостное. И самое главное – что мы, мы там счастливы.


– Эй, Ложка! – кричат, догоняя меня, четверо одноклассников. Они передразнивают мою фамилию – а фамилия моя Ложкин, я кажется ещё не называл её, глупенькая такая, несуразная, совершенно несоответствующая моему призванию фамилия, но мне приятнее интерпретировать её от слова «ложь», хотя оно меня и несколько пугает: я отношу эту самую ложь не к себе, а к окружающему, то есть получается, что я как бы вне всей этой лжи. – Стой, придурок! Бить будем!

Отъявленные придурки называют меня придурком! Не смешно ли это?

Насилие, понимаю я. Сейчас начнётся самое прямолинейное и недвусмысленное насилие.

Я к нему уже готов. Я просто так не отдаюсь ему на милость. Я предпочитаю сражаться.

– Убью!!! – ору я, размахивая вокруг головы мешком со сменной обувью. – Всех до одного укантамлю!

На пару секунд это останавливает жаждущих крови и моего унижения насильников. Но они не покидают поле боя. Моё противодействие лишь возбуждает их. Щёки взбудораженных пацанов пылают, глаза сужаются – сладостная волна отрицания единицы жизни пронизывает их с головы до ног. О, эта волна воистину сладостна, она и меня не раз пыталась нахрапом взять в плен. В отличие от них, я не подчиняюсь ей.

– Чё ты Серому сказал на перемене, когда в столовую шли?! – кричит мне один из них, звать его Павликом, он наиболее подвержен влиянию сиюминутных, блуждающих волн. – Как ты его назвал, вспомни-ка! Ты за базар отвечаешь, урод?!

Что я мог сказать этому недоразвитому Серому, что? Назвать его дураком – разве только это. Не помню – ни сейчас, ни тогда. Да разве важно это? Насилие всегда найдёт повод.

– Ничего не говорил! – кричу я в ответ. – Пусть уши водой моет, а не компотом.

Пацанва бросается в атаку. Одному я успеваю заехать по голове обувью, но трое других валят меня на землю. Я подмят под их телами, меня лупят по бокам, я пытаюсь перевернуться на живот и отползти в сторону.

В какой-то момент у меня получается это. Я обретаю вдруг нежданную свободу, мне удаётся подняться на ноги. В мгновение ока я понимаю, что может остановить их. Неадекватность. Только жёсткая неадекватность заставит исчезнуть их за горизонтом.

Я задираю пальто, нащупываю ширинку и в несколько лихорадочных движений вынимаю пипиську наружу. На моё счастье мочевой пузырь переполнен и только ждёт сигнала к действию. Короткое усилие – и искрящаяся брызгами струя устремляется в сторону нападающих.

С брезгливыми криками они отступают. Кое-что всё же попадает на них. Они торопливо зачёрпывают варежками снег и растирают на одежде предполагаемые места соприкосновения с моей благодарной ссакой.

– Уро-о-о-о-од!!! – злобно, но обречённо и горестно выдают они нестройным хором.

В новую атаку бросаться не торопятся. Я могу зарядить ещё одну очередь. Повторить же за мной мой тактический приём стесняются – место людное, человеки то и дело мельтешат мимо, и хотя не вмешиваются, но смотрят на нас крайне беспокойно. Да и если бы решились, что мне их моча? Это им, слабым, потерянным недоумкам стрёмно прослыть «сифой», а мне без разницы. Я вне их системы ценности и одобрений, я не из этого мира, я недоразумение.

– Встретимся завтра в школе! – подбирая со снега раскиданные портфели, гордо и неторопливо ретируются они с места битвы.

Я победил. Я снова победил. Я всегда буду побеждать. Всех вас одолею, до единого. Я сильнее.


Насилие нельзя терпеть ни секунды. Ни единого мгновения. Терпение – не добродетель, терпение – инструмент порабощения. Ты думаешь, что терпишь во имя чего-то высшего, благостного и светлого, какого-то будущего, изменений в лучшую сторону, ты терпишь потому, что тебе навязали эту линию поведения – якобы она ведёт к трезвости ума и материальной обеспеченности, но лелея себя будущего, ты предаёшь себя настоящего. Тебе безразличен ты настоящий? Так почему же ты думаешь, что тебе будет интересен и мил ты будущий?

Насилие нельзя терпеть. От него надо отбиваться, ускользать, с ним надо грызться и царапаться, чтобы ни на йоту эта действительность не засомневалась в том, что сможет переманить тебя на свою сторону, сделать собственным инструментом, растворить тебя в себе. Превратить в тихое, безликое ничтожество.

– Ты взрослый уже, Вова! – широко раскрытыми глазами, нервно, истерично смотрит на меня мать. Она всегда пытается обнаружить во мне какой-то ответ, какое-то объяснение незапланированного сбоя. – Ты уже достаточно взрослый, чтобы купить молоко и хлеб. Тем более, если тебя просили об этом. Неужели это так сложно – взять приготовленные заранее сумки и деньги, сходить в магазин и принести продукты?

– Да что ты с ним размусоливаешь?! – взрывается нетерпеливый отец, который в глаза мои не всматривается, потому что ни в какие разумные объяснения произошедшего со мной не верит, потому что уже полностью отчаялся и махнул на меня рукой. – Быстро схватил сумку, марш на улицу и без продуктов не возвращайся!

Насилие, ощущаю я во рту металлический привкус этого слова. Мне его никогда и не с кем не спутать.

– Подожди, – осаждает отца мать. – Может быть, он просто забыл, как это делается. Или забыл, где находится магазин. Вова, помнишь, ты же ходил в магазин? Покупал там продукты. Почему не хочешь сейчас?

Да, я имел неосторожность сходить несколько раз в магазин. Я знал, что это не проблема для меня, что я могу сделать это с лёгкостью – вот и поддался соблазну самоутверждения.

– Да оставь ты его! – машет рукой отец, на сто восемьдесят градусов меняя свою позицию. Это характерно для него. – Сам схожу. Чего ты от… (он делает едва заметную паузу, я понимаю, что в этом месте должно стоять слово «придурок») него ожидаешь? Всё, нечего ждать.

Эта фраза пугает мать. Она не хочет и не может просто так сдаваться. Она всё ещё не теряет надежду пробудить во мне то, что в этом мире считается нормальностью.

– Вова, сынок! – прижимает она меня к груди. – Ты прости меня, если я чего не так делала. Я плохая мать, я знаю. Ты скажи, что с нами не так. Скажи, а? Я ведь счастья тебе желаю, сына. Я ведь хочу, чтобы ты нормальную жизнь прожил. Хорошо мы молодые ещё, накормим, спать уложим. А как ты жить будешь, когда нас не станет?

Испытание жалостью – самое изощрённое в череде жестокостей. От него меня переворачивает.

– Он такой хоба, – начинаю я бормотать, – такой прямо в челюсть ему быдыщ! А тот, блин, с пистолетом ходит и песню поёт. Крадутся, крадутся, а когда выходят наружу – везде ползают, ползают, те самые ползают, которые прятались сначала. Ха-ха-ха-ха, – закидывая голову, отчаянно смеюсь я, – и шишки на верёвочках, кролики, рыбы, огонь горит вовсю. Я не могу, ржачно так, они на двух остаются, а против них двенадцать из всех дыр…

Мамины руки ослабевают, я без труда выскальзываю из её объятий, лишь секунду назад бывших крепкими. Она отводит лицо в сторону, а потом, резко поднявшись, торопливо прячется в ванной. С ней очередной приступ отчаяния, к которому обязательно примешивается пуд горькой и гнетущей вины.

Я победил! Вам не провести меня на мякине, недоразвитые!


Ночь. Ужасные минуты перед погружением в сон. Самое страшное время суток. Время, когда остаёшься наедине с собой, когда не за что зацепиться и нечем отвлечься. Время, когда вынужден задавать себе вопросы, на которые не находишь ответов.

Мысли выползают словно тараканы из отверстий в гнилых досках пола, их множество, их целая армия, они ползут по щекам, по подбородку, по шее, перебираются на грудь и живот, заполоняют ноги и каждое мгновение кусают тебя, кусают, кусают.

Насилие, поднимается во мне паника. Снова насилие. Жестокое насилие, безысходное.

– Ты обречён, – хором гудят тараканы, копошась на моём теле. – На что ты рассчитываешь, ничтожество? Ты хочешь опровергнуть данность? Опрокинуть объективную реальность? Отринуть установление природы?

Жутко. Чернота безысходности расползается в сознании, от неё хочется блевать.

– Думаешь, ты первый, кто недоволен тем благостным миром, в который удостоен чести быть помещённым? Чести – вдумайся в это слово! Их было много, но все, абсолютно все подчинились величественному и мудрому течению жизни. Подчинишься и ты. Ты самый настырный из всех миллионов сперматозоидов, которые стремились материального воплощения в этой действительности. Самый сильный. Ты больше других желал появиться на свет в человеческом обличии. Не забывай об этом. Всё произошло по твоей воле, только по твоей. Если бы ты не хотел, ничего этого бы не было. Но ты хотел, ты жаждал. Так что принимай этот мир с радостью и восторгом, неблагодарная свинья.

Никуда не скрыться от ощущения собственного «я». Порой, в такие мучительные часы, это ощущение – самое ужасное, что приходится испытать. За что мне этот гнёт? Кто наделил меня этой мерзкой способностью чувствовать и размышлять? Освободите меня от них! Освободите!

– Гордыня, всё от неё. Ты просто слишком любишь себя, слишком жалеешь. Думаешь, что ты нечто уникальное. Что равен самому мирозданию, что можешь спорить с ним и чему-то его учить. Ты не прав! Вас таких – миллиарды! Вы все думаете о том же в беспокойные часы ожидания сна. Вы все недовольны собой и окружающей вас реальностью, вы все считаете себя центром Вселенной. Но все вы до одного – смешны и ничтожны. Все до одного – пыль. Вас небрежным жестом сдуют с ладоней причинности и развеют в океанах пустоты. Вы – ничто.

Этот вид насилия наиболее изощрён и жесток. Его одолеть мне не удаётся. Проигравший, истерзанный, я засыпаю наконец под утро, чтобы на следующий день вновь продолжить бессмысленное и бесполезное сопротивление.

Бунт атомов


В одну из таких бессонных ночей я уничтожил Чернобыльскую атомную электростанцию.

Да, это я – тот самый человек, кто сотворил этот роковой взрыв. Не было никакого сбоя техники, не было никаких человеческих ошибок, был лишь злой умысел. Мой.


С первого же мгновения осознания своего противостояния со всем, что вокруг, своего неприятия всего этого, своего желания отринуть окружающую меня явь, я понял, что озарение это опустилось на меня не просто так. Я понял, что я избранный. Я тот, кому предстоит изменить ход течения истории, внести новые смыслы и понятия в ткань материализации бытия. И в самом деле, с чего бы это на обыкновенного человека нисходит вдруг такое? На вас снизошло нечто подобное? То-то. Так что даже не думайте спорить со мной, потому что вы изначально в проигрыше. Вы просто не понимаете всех глубин, не способны охватить все грани.

С первого же мгновения я понял, что кроме гнетущей рефлексии мне будет дана и Сила. Что я понимаю под этой самой Силой? Ничего, кроме того, что каждый из нас вкладывает в смысл этого слова. Сила – это способность совершать действия, недоступные большинству. Сила – это подтверждение правильного выбора, это доказательство истин, это осуществление стремлений.

Признаться, мне казалось, что она должна явиться ко мне сразу, в самое первое мгновение. В тот самый миг, когда куча говна улеглась на ковер нашей квартиры. Я должен был сразу же, чудилось мне, почувствовать в груди приход могущества. Я должен был ощутить биение в кулаках, я должен был запустить в небо пару молний и, пробив потолок и все квартиры, что выше, они должны были унестись в далёкий космос, как подтверждение того, что Избранный явился.

Ничего этого не произошло. Ничего подобного. Теперь я понимаю, как вместе с удовлетворением и облегчением от осознания своего выбора, я почувствовал в ту секунду и некую пустоту. Некий раздрай, некое ощущение вины. Все первые годы оно ужасно беспокоило меня: как же так, недоумевал я, ведь я сделал шаг, я решился на противостояние, я стоек и твёрд в своей решимости, я безусловно прав, как не был прав никогда и никто на этой Земле – но внутри колышется слабость, тянет сомнениями и даже желанием раскаяния? Почему? Почему мой выбор не обеспечен достаточным могуществом – для того, чтобы отразить все нападения и угрозы?

Наивный, я не понимал, что просто так могущество прийти не может. Что нужен период, испытательный срок на то, чтобы она окончательно проявилось во мне. Вдруг я не тот? Вдруг я действительно всего лишь жалкий умалишённый, который грезит своим обезображенным сознанием наяву и рождает химер. Вдруг я не смогу, вдруг я всё загублю? Вдруг выбор мой не самостоятелен, а навязан мне извне, какими-либо таинственными и зловредными стихиями?

Понадобилось несколько лет, чтобы я получил подтверждения о присутствие во мне Силы.


В ту апрельскую ночь тысяча девятьсот восемьдесят пятого года я по обыкновению не спал, погружённый в душевные терзания. Я переживал очередной приступ отчаяния. Мне казалось, что всё напрасно, что вокруг и внутри лишь тьма, что я малолетний безумец, если способен в двенадцать лет рассуждать на такие темы и испытывать подобные эмоции, что я прокажённый, что я уродец, что не лучше ли мне закончить все мучения разом, оставить этот мир в одиночестве, без сопротивления, без противостояния, просто уступить ему как более сильному – подобные мысли, мысли о добровольном уходе, станут для меня сущим наваждением и ещё неоднократно будут являться, чтобы терзать меня по тому или иному поводу, несмотря на ощущение Силы и Правды, на протяжении десятилетий.

Мы спали с сестрой в одной комнате. Она тихо и благодушно сопела на своей кровати, я не могу вспомнить, чтобы хоть раз она имела какие-либо проблемы со сном и глубокими душевными переживаниями. В соседней комнате не так тихо и не так благодушно, но в целом глубоко и насыщенно переживали посредством увлекательно-глупых сновидений тягучую ночь мои родители. Иногда их глубокое дыхание превращалось в громкий и торжествующий храп, который они умудрялись издавать по очереди и который нисколько их не беспокоил, а наоборот – погружал в ещё более глубокую фазу сна. Они были просты и безмятежны, мои родственники, они не подозревали, что творится со мной.

На страницу:
3 из 7