bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Снизу донесся булькающий звук. Женщины, наклонившись, увидели, что Михял уставился на потолочные балки и на губах его играет кривая улыбка.

Нора глядела, как, подавшись вперед, Пег внимательно, с серьезным видом, вглядывается в лицо мальчика.

– Ему рассказ нравится.

– Давай дальше, Пег, – нетерпеливо сказала Бриджид. Примостившись на самом краю лавки, она еле могла усидеть на месте, по лицу ее плясали блики от пламени в очаге.

– Вот отсюда все и пошло. После истории с топором люди заговорили, что Нэнс ведома фис шийо́г – мудрость фэйри. И народ начал захаживать к ней, когда считалось, что Эти что-то разошлись и принялись за свои проказы. Люди подозревать стали, что и она, может, у них побывала, что Они ей тогда мудрость и передали.

– Что-то не встречала я таких, кто у добрых соседей гостил. Кого они умыкнули! – Бриджид поежилась.

– Я вот что тебе скажу, Бриджид. В долине нашей люди спокон веку живут. Пришлым бродягам у нас места нет, коли они не породнятся с тутошней кровью. А Нэнс здесь утвердилась, вросла в нашу землю – потому что травы знает, мертвых умеет оплакать, да и рука у нее легкая по повивальному делу. Многие бояться ее стали после той истории с боярышником, многие и теперь еще побаиваются, но больше таких, кому без нее не обойтись. И покуда в ней есть нужда, будет Нэнс жить в своем бохане возле леса. Муж мой покойный как-то раз проснулся утром с заплывшим глазом. Вспух глаз и не видит ничего! Отправился он к Нэнс, а та ему говорит, это фэйри, дескать, глаз тебе испортили. Сказала, что приметил он, должно быть, одним глазком кого-то из ихнего роду-племени, а негоже это человеку, нет у него такого права, вот они и отняли зрение у того глаза, что фэйри увидел. Поплевали мужу моему в этот глаз, когда он спал. Так Нэнс сказала. Но у нее на это средство нашлось – гланроск, очанка. Так и вымыла она настоем этой травки слюну фэйри. Так что уж не знаю, похищали ее фэйри или нет, но дар у нее есть – это точно. А от Господа он или от добрых соседей, не нашего ума дело.

– А мне Нэнс будет помогать, когда срок мой придет?

– Конечно. Кто ж еще?

– Подержи его, пока я чай приготовлю, – сухо сказала Нора, передавая Михяла на руки Бриджид.

Бриджид неловко пристроила ребенка у своего большого живота, и Михял, словно почувствовав всю необычность такого положения, застыл, а потом вскинул руки, оторвав их от боков, и недовольно надул губы.

– Он перышки любит, – сказала Нора, кидая картошку в дымящийся горшок. – Вот. – Она подобрала маленькое пушистое перышко, сквозняком занесенное в хижину с куриного насеста. – Мартин всегда щекотал его перышком.

Бриджид взяла перышко и провела им по ямочке на подбородке малыша. Ребенок засмеялся так громко, что грудь его заходила ходуном.

Бриджид, как и его, обуял смех:

– Нет, вы только посмотрите!

– Добрый знак, – заметила Пег, кивнув на обоих.

Улыбка Норы тут же погасла.

– Добрый знак чего?

Взяв железные щипцы, Пег неспешно ворошила угли.

– Ты что, оглохла? Добрый знак… чего, Пег О’Шей?

Пег вздохнула:

– Знак, что Михяла твоего еще можно вылечить.

Плотно сжав губы, Нора бросила в кипящую воду оставшиеся картофелины. Вода выплеснулась ей на руку, и Нора вздрогнула.

– Мы только добра желаем твоему ребенку, – пробормотала Пег.

– Добра? Вот как?

– Ты к Нэнс его носила, а, Нора? – Голос Бриджид звучал неуверенно. – Мне вот сейчас в голову пришло, что, может, его околдовали.

В хижине повисла тишина.

Нора внезапно осела на пол и, уткнувшись в передник лицом, задышала глубоко и прерывисто. На нее пахнуло знакомым запахом коровьего навоза, молодой травы.

– Ну полно, полно, – зашептала Пег. – Тяжелый день тебе выпало пережить, Нора Лихи. Не стоило нам говорить о таких вещах. Да благословит Господь это дитя и поможет вырасти ему большим и сильным, как Мартин.

Услышав имя мужа, Нора застонала. Пег положила руку ей на плечо, но Нора, передернув плечами, сбросила ее руку.

– Прости ты нас. Мы же ничего дурного не хотели. Tig grian a n-diadh na fearthana. Дождь пройдет, и солнце выйдет. Придет и для нас времечко получше, жди и увидишь.

– Веруй, и Божья помощь в дверь постучится, – пискнула Бриджид.

От порывов ветра трещали стропила. А Михял все смеялся.

Глава 3

Крестовник

В долину пришел канун самайна – ветер возвестил о нем горьким запахом прелых дубовых листьев и кисловато-острым – яблочной падалицы. До Норы доносились веселые крики ребятни. Дети рыскали по полям вдоль оград, заросших кустами ежевики. Они спешили собрать последние налитые красным соком ягоды, пока ночь не призовет пука,[11] чтобы тот отравил ежевику, дохнув на нее ядом. Дети выскакивали из канав, чумазые, с алыми от ягод руками и ртом, врываясь в тихие туманные сумерки, точно шайка кровавых убийц. Потом они карабкались вверх по откосам, разбегаясь по домам, а Нора смотрела им вслед. На некоторых мальчишках были платьица, чтоб обмануть нечистых. Опасно, коли такая ночь застигнет тебя вне дома. Она принадлежит духам. Мертвые бродят совсем рядом, и скоро те, кого не приняли ни в рай, ни в ад, примутся разгуливать по стылой земле.

Вот уже идут, думала Нора. Выползают из могил, из мрака и сырости. Идут на огонек, на свет наших очагов.

Смеркалось. Нора глядела, как два карапуза со всех ног бегут домой, а мать торопит их, волнуется, зовет. В такую пору не стоит искушать дьявола, да и фэйри тоже. В канун Самайна, бывало, люди пропадали. Бесследно исчезали дети. Их заманивали фэйри в свои круглые каменные оплоты, увлекали в горы или бочаги огнями и музыкой, и родители с тех пор их никогда больше не видели.

Нора с детства запомнила, сколько было страху и кривотолков, когда один обитатель долины не вернулся в родную усадьбу в канун Самайна. Нашли его лишь наутро – окровавленный, голый, он корчился на земле, сжимая в руках пук желтого крестовника.

Его умыкнули сиды, так объяснила ей мать. И помчали его с собой на конях, катали всю ночь, пока не стало светать. С рассветом они его бросили. Схоронившись в темном углу, Нора слушала тогда взволнованные шепоты и пересуды соседей, собравшихся возле родительского камелька. Вот же бедолага – оказаться перед всеми в таком виде! Да его мать со стыда бы сгорела! Взрослый мужчина, а весь дрожит, трясется и лепечет что-то несусветное о лесе, где побывал, плетет такое – несмышленышу впору.

«Умыкнули меня, – все твердил он землякам, когда те его поднимали, укрывали плащом и, взвалив на плечи, терпеливо несли всю дорогу, помогая добраться до дому, потому что идти сам он не мог. – Умыкнули меня».

На другой вечер мужчины и женщины пожгли на полях весь крестовник – в отместку добрым соседям, чтобы лишить их священного их растения. До сих пор Нора помнит костерки, горевшие по всему склону долины, и как мигали они в темноте.

Мальчишки добрались наконец до дому, и Нора видела, как мать, впустив их, закрыла за ними дверь. Окинув последним долгим взглядом лес и встающий над ним кривой нож месяца, Нора перекрестилась и вошла к себе в хижину.

Дом, показалось ей, стал меньше, словно съежился. Встав на пороге, Нора оглядела свое владение, все, что еще осталось у нее в этом мире. Как же переменилось это все за месяц, что нет Мартина! Каким пустым кажется дом. Грубые камни очага; дым от прежних огней закоптил заднюю стенку, чернеющую теперь треугольником толстого слоя сажи. Болтается на цепи ее котелок для картошки, плетеное решето прислонено к стене, у закопченного оконца мутовка для масла, а под ней столик с двумя треснувшими тарелками дельфтского фаянса и глиняными крынками для молока и сливок. Даже остатки ее приданого – настенная солонка, штамп для масла, раскладная лавка, вытертая до гладкости, – наводили уныние. От всего в доме веяло вдовством. Табак Мартина и его трубка в нише над очагом уже подернулись тонким слоем пепла. И пустуют старые низенькие скамеечки. Камыши на полу высохли, крошатся под ногами, давно пора новые настелить, а зачем? Лениво перебегали языки пламени в очаге – единственный признак жизни, да еще куры шебуршились на насесте да Михял вздрагивал во сне на ворохе вереска.

Вылитая Джоанна, подумала Нора, вглядываясь в его лицо.

Лицо спящего внука казалось нестерпимо гладким, бескровным, восковым. И отцовская ложбинка между подбородком и нижней губой, придающая рту капризную гримасу. Но волосы у мальчика – Джоаннины. Рыжеватые, мягкие. Мартин любил их. Разок-другой Нора, войдя, заставала мужа возле малыша, он гладил его волосы, как гладил он волосы их дочери Джоанны.

Нора убрала тонкие пряди со лба Михяла и на мгновение в жгучем тумане слез, застлавшем ей глаза, вообразила, что перед ней Джоанна. Стоит прищуриться – и вновь она молодая мать, сидит перед спящей дочкой. Вот медноволосая девочка вздыхает во сне. Единственное ее дитя дышит, цепляясь за жизнь. Такое послушное, с пушистыми волосами.

Она вспомнила слова Мартина, сказанные в ту ночь, когда родилась Джоанна. Шатаясь от усталости после бессонной ночи и выпитого виски, радостный, испуганный, голова кругом. «Крошка-одуванчик, – сказал он, гладя перышки волос на голове новорожденной, – береги себя, не то ветер подует, развеет тебя по горам и долам – и нет одуванчика».

Вспомнилась пословица: «Разбрасывать не собирать – дело нехитрое».

Нора почувствовала, как сдавило грудь. Ее девочка и муж ушли. Ветер унес их – не догнать. Они теперь в Божьих чертогах, там, куда она, стареющая, исхудалая, изможденная гнетом лет, должна была бы отправиться первой. Она услышала хриплое свое дыхание и отдернула руку от Михяла.

Дочке бы жить и жить. И быть такой, какой она встретила Нору в тот раз, когда они с Мартином, прошагав чуть ли не целый день, навестили Тейга и Джоанну в их хижине на болотах. В тот раз Нора впервые увидела дочь после свадьбы: и та так и светилась счастьем, когда стояла на взгорке, куда поднималась дорога, стояла с ребенком на руках на фоне цветущего утесника и неба, такого широкого, солнечного. Как же разулыбалась она при виде родителей, гордая, что теперь жена, что есть у нее ребенок!

«А это маленький Михял, – сказала она, и Нора обняла мальчика и заморгала, смахивая слезы, от которых защипало глаза. Сколько же было тогда ему? Не больше двух. Но он рос и был здоров и вскоре уже семенил, догоняя поросенка, который с визгом носился по сырому полу их тесной хижины.

– Да он, вот те крест, вылитая ты! – сказал Мартин.

Михял потянул Джоанну за юбку: «Мама!» И Нора обратила внимание, каким привычным легким движением Джоанна подхватила ребенка, как стала щекотать его, трепать по подбородку, пока он не зашелся в приступе смеха.

«Бегут годы-то, прямо галопом скачут», – пробормотала себе под нос Нора, а Джоанна только улыбнулась в ответ.

«Еще! – требовал Михял. – Еще!»

Нора тяжело опустилась на табуретку и уперлась взглядом в лицо мальчика, так не похожего теперь на того внука, который ей помнился. Она глядела на его приоткрывшийся во сне рот, на руки, поднятые над головой, на странно вывернутые запястья. Ноги Михяла не могут выдержать его веса.

Что же это случилось с тобой, думала она.

Как ужасна эта тишина в доме.

С того времени, как не стало Мартина, Нора ловила себя на том, что только и делает, что ждет его возвращения, одновременно мучась сознанием того, что он не вернется. Тишина все еще казалась непривычной. Не слышно было ни вечного посвистывания Мартина, ни его смеха. Ночи проходили без сна. Вытерпеть эти тягостные бессмысленные часы можно было только вжавшись в пролежанную им ямку в соломе, воображая, что это Мартин ее обнимает.

Так не должно было случиться. Мартин выглядел таким здоровым. Конечно, годы брали свое, как и у нее, но он легко нес свой возраст на крепкой спине, на жилистых ногах крестьянина. Он ничуть не обрюзг. Даже седой, с лицом, посеченным временем и непогодой, как, должно быть, и ее собственное, Мартин был полон жизни. Она считала, что он переживет их всех. И представляла, как станет умирать, а он терпеливо и чутко будет ухаживать за ней, сидя у смертного ее одра. Когда Нора бывала не в духе, то воображала его на своих похоронах, как он бросает комья глины на крышку ее гроба.

На поминках женщины уверяли ее, что скорбь со временем утихнет, и Нора в тот миг их ненавидела. А теперь поняла: существует пустота. Надо же – прожить всю жизнь и не заметить это море одиночества, поющее нежную песнь по умершим… Как приятно было бы тихо погрузиться в него и утонуть! Как легко сделать шаг и рухнуть в эту бездну. И какой там покой.

Она думала, что не переживет того летнего дня, когда после полудня вдруг приехал Тейг. Глаза его были пусты, в волосах блестела застрявшая мякина.

Джоанна умерла, сказал он. Умерла жена.

Джоанна, крошка-одуванчик ушла, улетела, как унесенное ветром семечко. Норе почудилось: колосящееся овсяное поле, и она в этом поле, и вдруг падает серп из рук. И мысль: «Ну вот. Прилив нахлынет, потом уйдет. Пусть и я уйду вместе с ним».

Если бы не Мартин… Он утешался Михялом, оставшимся без матери подкидышем, которого Тейг привез им в корзине для торфа. Именно Мартин заставлял ее заботиться о Михяле, лить молоко в этот пищащий, ненасытный ротик. Мартин полюбил малыша. И даже бывал счастлив с ним рядом.

«Краше в гроб кладут!» – сказала Нора про внука в тот вечер, когда они с мужем сидели, раздавленные горем. Наступали сумерки. Осеннее солнце клонилось к закату, и они оставили открытой створку двери, чтобы в хижину проникал розоватый вечерний свет.

Мартин поднял мальчика из корзины. Он держал его, как держат раненую птаху.

– Да оголодал он. Взгляни на его ножки.

– Тейг говорил, он разговаривать разучился. Уж полгода или больше, как молчит.

В ласковых объятьях деда мальчик успокоился, судорожные движения прекратились.

– Мы найдем ему доктора, и доктор вылечит его. Нора? Ты меня слышишь?

– Доктора мы не потянем.

Вспомнились сильные руки Мартина, с какой добротой гладил он мальчика по волосам. Грязь, въевшаяся в заскорузлые ладони.

Вот так же же, как Михяла, гладил он испуганных лошадей, нашептывая им что-то, ласково, спокойно. Даже в тот вечер, сраженный горем и тоской по дочери, Мартин оставался спокоен.

– Мы раздобудем доктора, Нора, – сказал он. И только потом голос изменил ему. – То, что не смогли мы сделать для Джоанны, мы сделаем для ее сына. Для внука нашего.

Нора глядела на пустую табуретку, на которой сидел Мартин в тот летний вечер.

Почему Господь не прибрал Михяла? Зачем оставил мне ребенка-калеку вместо здорового мужа, здоровой дочери?

Да чтоб вернуть Мартина и дочь, я бы этого мальчишку о стенку расшибла, подумала Нора и тотчас сама ужаснулась. Посмотрела на спящего ребенка, стыдливо перекрестилась.

Нет. Не годится сидеть понуро у очага, вертя в голове черные мысли, – так мертвых не приветишь. Ни дух дочери, ни мужнина душа, помилуй их Боже, посетив такой дом, не признают его своим.

Пока Михял спал, Нора, поднявшись, наполнила горшок водой из колодезного ведра и бросила туда столько картошки, сколько только могла себе позволить. Поставив ее вариться, занялась табуретками; расставила их вокруг очага, Мартинову – поближе к огню, табуретку Джоанны – рядом. Хоть они и скончались, думала она, но с Божьей помощью ей удастся вновь провести с ними эту ночь – единственную в году.

Когда картошка стала мягкой, Нора обсушила ее на решете и поставила кружку соленой воды посреди дымящихся картофелин. Съела одну-другую, проворно очищая их и макая в соленую воду – для вкуса и чтобы остудить. Затем она достала Мартинову трубку, выбила ее, продула черенок. Положила на табуретку.

Она прошлась по хижине, сняла паутину со стропил, поправила крест у окна и, занимаясь этим всем, позволила себе пуститься в воспоминания – о дочери, когда та была маленькой и жили они вместе, семьей. Вспомнила раннее ее детство, когда пухлощекая еще Джоанна играла с собранными в лесу орехами, каштанами и желудями. Ей вспомнилось, как делали они фонарики из картошки. Мартин вырезал ножом сердцевину картофелины, а получившийся фонарик передавал Джоанне, чтоб та выскабливала на нем рожицу: вместо глаз дырки, открытый рот…

К тому времени, как Нора закончила все приготовления к Самайну, обычные вечерние звуки – мычанье скотины, крики и приветствия мужчин, возвращающихся с работ домой, – давно замерли, и в наступившей тишине слышались только потрескиванье пламени в очаге и мирное дыхание Михяла. Она налила в деревянные ковшики сливок для Мартина и Джоанны и вздрогнула от внезапного крика совы в амбаре. Поставив ковшики возле табуреток и встав на колени, она прочитала вечерние молитвы. Не погасив лучин и не будя внука, она легла в постель с бутылкой потина и понемножку потягивала из горлышка, пока жар от спиртного не сморил ее. Большой огонь, весь вечер пылавший в очаге, высушил воздух в хижине, и тепло погрузило Нору в глубокий тяжелый сон.

* * *

Была полночь, когда ее разбудил звук. Глухой удар, точно кулаком в грудь. Нора села в постели, в голове пульсировала боль. Это не Михял. Стучат снаружи. И ей это не чудится.

Выглянув из своего покойчика, она увидела силуэт спящего ребенка. В очаге ярко пылал торф, и все казалось багровым.

И опять этот звук. Снаружи кто-то есть. И хочет войти. С крыши донесся шум, словно кто-то швырнул в дом камнем.

Кровь стремительно ринулась по жилам.

Может, это Мартин? Или Джоанна? От страха у Норы пересохло во рту. Спустив ноги на пол, она поднялась, огляделась, пошатываясь. Она была пьяна.

Теперь звук превратился в позвякиванье, словно стучат ногтем по жестяному ведру. Она прошла в большую комнату – никого.

И опять стук. Нора тихонько вскрикнула. Не надо было ей пить!

Послышался смех.

– Кто там? – слабым голосом спросила она.

В ответ опять приглушенный смех. Смеялся мужчина.

– Мартин? – прошептала она.

– Хеллоуин-стук – пенни на круг! Не впустишь – стукну! Тук! – По глиняной стене хижины забарабанили в полную силу.

Нора распахнула дверь. При свете высокого тоненького серпа луны Нора увидела перед собой три мужские фигуры; лица мужчин были прикрыты матерчатыми масками. Дырки вместо глаз и рта делали эти маски очень страшными.

Нора испуганно попятилась от двери, и средний из молодых людей одним прыжком очутился в хижине, впрыгнул и засмеялся.

– Хеллоуин-стук! – Он сделал несколько неуклюжих танцевальных движений, изображая джигу и громыхая болтавшейся у него на шее длинной связкой орехов. Приятели, стоявшие за его спиной, загоготали, но смех стих, когда Нора громко, в голос, заплакала. Плясун остановился, стянул с лица маску, и Нора узнала Джона О’Шея, внука Пег.

– Вдова Лихи, я…

– Да пропади вы все пропадом! – Она стояла бледная, кровь отлила у нее от лица.

Джон оглянулся на своих приятелей. Те, раскрыв рты, уставились на Нору.

– Убирайся, Джон! – прошипела Нора.

– Мы не хотели пугать тебя.

Нора хохотнула коротким, лающим смехом. Приятели Джона, тоже сняв маски, косились на него. Парни свои, из долины, все трое. Не дочка. Просто озорные парни в масках.

– Ты что это, вдов теперь дразнить придумал? А, Джон? – Нора дрожала как осиновый лист.

Джон выглядел смущенным.

– Так Самайн же. Мы за пирогами для духов.

– И денежками, – пробормотал его приятель.

– Мы ж для смеха только, а так ничего!

– И вы еще смеетесь! – Нора замахнулась на парней, словно желая ударить, и те испуганно отступили в открытую дверь. – Бездельники! Среди ночи крадетесь к бабам, только-только овдовевшим! Будите добрых людей, пугаете нечестивыми вашими шутками!

– Ты мамо́[12] не скажешь? – Джон смущенно теребил в руках маску.

– Уж Пег-то об этом первая узнает! А ну прочь отсюда! – И, схватив табуретку, Нора запустила ею вслед улепетывавшим со всех ног парням. Захлопнув дверь и заперев ее для верности на задвижку, она прижалась к ней лбом. На крохотный миг она вообразила, что это Мартин с Джоанной стоят у ее двери. Как ни глупо, но ей даже виделись их лица. Появление парней с их гадкими масками испугало ее, но больнее всего было от рухнувшей надежды.

Старая пьяница льет слезы оттого, что духи не пришли, подумала Нора.

Проснулся Михял и захныкал в своей вересковой постели, тараща круглые темные глазенки. Нора, пошатываясь, добрела до него и тяжело опустилась на пол. Гладя внука по голове, она попыталась убаюкать его колыбельной, как делал Мартин, но мотив звучал так уныло, да и слова она помнила нетвердо. Вскоре она поднялась, взяла брошенную на постель куртку Мартина. Завернувшись в нее и вдыхая застарелый запах горелой мать-и-мачехи, Нора устало рухнула рядом с Михялом.

* * *

– Спаси тебя Господь и Дева Мария, Нэнс!

Подняв глаза от ножа, которым орудовала, Нэнс увидела в двери закутанную в платок фигуру.

– Старая Ханна?

– Старая, и с каждым днем все старее.

– Входи, и Бог тебе в помощь.

Нэнс помогла гостье войти и добраться до табуретки возле огня.

– Ради себя ли ко мне пожаловала?

Женщина, кряхтя и постанывая, уселась на табуретку и покачала головой:

– Нет, ради сестры. Лихорадка у ней.

Нэнс подала Ханне чашку парного молока и кивком предложила угоститься:

– Пей и рассказывай – давно ли она хворает и ест ли.

– Не ест ничего, только водичку пьет.

– От такой беды есть у меня средство.

– Вот уж спасибо!

Ханна отпила глоток и показала на нож в руке у Нэнс:

– Пришла и отрываю тебя от дела…

– Да я всего лишь чертополох рубила. Для кур. А дело мое – людей от лихорадки пользовать.

Оставив нож, Нэнс отошла в угол и достала оттуда полотняный мешочек. Развязав кожаную тесемку, она бережно, кончиками пальцев, принялась сыпать оттуда какую-то травку в горлышко темной бутылки, что-то бормоча себе под нос.

– Что это? – спросила Ханна, когда бутылка заполнилась, а Нэнс закончила священнодействие.

– Таволга.

– Она ее вылечит?

– Как придешь к ней, брось щепоть сухих цветов в кипяток и поставь на огонь томиться. Дашь ей выпить три раза отвару, и будет она здоровая, как прежде.

– Спасибо, Нэнс.

Видно было, что у Ханны словно камень с души свалился.

– Но не оглядывайся, пока на дорогу не выйдешь. И в сторону Дударевой Могилы и боярышника не смотри, не то в бутылке пусто станет.

– Ладно, хорошо. – Лицо Ханны было очень серьезно.

– А сейчас допивай молоко, и да поможет тебе Господь в пути.

Женщина до дна осушила чашку и, вытерев рот тыльной стороной ладони, встала и потянулась за бутылкой.

– Помни, что я сказала: не оглядывайся!

– Хорошо, Нэнс. И благослови тебя Боже!

Нэнс проводила Ханну до порога и помахала ей вслед на прощание.

– Крепче держи бутылку-то! Зажми ее в кулаке!

Стоя в дверях, она глядела, как старуха, миновав лес, направляется к низине – глаза опущены, платок плотно охватывает голову, точно это шоры, не дозволяющие бросить даже беглый взгляд на волшебное убежище и боярышник, на красные ягоды, что посверкивали в ветвях, как капли крови.

Не так уж часто женщины заходили к ней за целебными травами. Большинство жительниц долины и сами прекрасно знали, чем следует лечить обычные недуги, синяки и ссадины, которыми отмечает нас жизнь: дикий мед помогает от воспаления глаз и ячменя, окопник – от ломоты в костях, а если голова болит – надо сунуть в нос листья тысячелистника, это отворит кровь, и тотчас полегчает. А если надо вырвать гнилой зуб или вправить плечо, люди шли к Джону О’Донохью, кузнецу и силачу. К ней же, к Нэнс, обращались, только когда домашние средства – припарки из гусиного помета и горчицы или отвар королевского папоротника – не могли одолеть заразу или утихомирить кашель. Шли, когда страх вырывался из узды, когда дитя бессильно лежало у матери на руках, когда хворь не брали ни черешки цикория, ни листья толокнянки, ни даже соленые лисьи языки.

На этот раз дело непростое, говорили тогда Нэнс, показывая скрученную ступню или свистя забитыми легкими – это меня сглазили, говорили они. Это все добрые соседи.

За травами приходили в основном мужчины. Привычные к работе в поле и непривычные к виду собственной крови. Не доверявшие докторам или не имевшие денег на их флаконы с ярлычками. Выросшему на земле казалось спокойней лечить свои раны растениями, среди которых он сам играл еще мальчишкой, и доверяться рукам морщинистым, как у родной бабки, что сидела когда-то у очага в доме его детства.

Но знала Нэнс и то, что в большинстве своем люди шли к ней вовсе не за травами. Недужные телом приходили обычно при свете дня с кем-нибудь из родных. Но жаждавшие совета и помощи другого рода, те, кто обнаружил вдруг, что жизнь их странным образом пошла не так, как положено, кто не мог даже точно указать на причину своих бед, приходили в неверном свете едва забрезжившего утра либо в сумерках, когда все располагает к одиночеству, люди разбредаются по своим углам и отправившихся к ней никто не хватится. Нэнс знала, что не закрепляющие чаи, не мази из крестовника и жира, а эти тайные посещения сохраняют за ней право и дальше жить в ее лачуге. Вот такие люди особо нуждались в ней – в ее времени, голосе, прикосновении ее рук к своим. Годы Нэнс и ее одиночество они считали верным признаком ее дара, ее волшебной силы.

На страницу:
4 из 6