bannerbanner
Культовая классика. Комплект из 3 книг
Культовая классика. Комплект из 3 книг

Полная версия

Культовая классика. Комплект из 3 книг

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 12

Он сидел, плотно прижав трубку к уху.

Наконец, самый дорогой, самый невероятный звук на свете – звук зеленого трамвая за углом, обремененного загорелыми, диковинными, прекрасными людьми, звуки других людей, бегущих, торжествующе восклицающих, вспрыгивающих на подножку, протискивающихся в вагон и исчезающих за поворотом скрежещущих рельс, и уносимых в ослепительную солнечную даль, оставляя за собой шипение тортилий на рыночных жаровнях, а может, это всего лишь нарастающий и спадающий гуд и шум помех в двух тысячах миль медных проводов…

Старик сидел на полу.

Время шло.

Внизу медленно отворилась дверь. Легкие шаги вошли в нерешительности, затем стали подниматься по ступенькам. Забормотали голоса:

– Нам сюда нельзя!

– Он звонил мне, говорю же тебе. Ему очень нужны посетители. Мы не можем его бросить.

– Он же болен!

– Конечно! Но он сказал, чтобы мы его навещали, когда медсестры нет. Мы побудем минуточку, поздороваемся и…

Дверь спальни распахнулась. Трое мальчиков стояли и смотрели на старика, сидящего на полу.

– Полковник Фрилей? – тихо сказал Дуглас.

В его безмолвии было нечто, заставившее их замолчать.

Они приблизились, почти на цыпочках.

Дуглас склонился, высвободил телефон из похолодевших пальцев старика. Дуглас прижал трубку к своему уху и прислушался. Сквозь треск помех он расслышал странный, далекий прощальный звук.

За две тысячи миль захлопнули окно.

* * *

– Бум! – сказал Том. – Бум! Бум! Бум!

Он оседлал пушку времен Гражданской войны на площади перед зданием суда. Стоявший перед орудием Дуглас схватился за сердце и рухнул в траву, но не поднялся, а остался лежать с задумчивым выражением на лице.

– Похоже, ты готов в любой момент достать свой старый карандаш, – сказал Том.

– Дай-ка подумать! – сказал Дуглас, глядя на пушку.

Он перевернулся на спину, разглядывая небо и деревья над головой.

– Том, меня только сейчас осенило.

– Что?

– Вчера умер Чэн Ляньсу. Вчера прямо здесь, в нашем городе, раз и навсегда закончилась Гражданская война. Вчера прямо здесь умерли мистер Линкольн, генерал Ли и генерал Грант, и еще сто тысяч других, сражавшихся за Север и за Юг. Вчера днем в доме полковника Фрилея целое стадо бизонов величиной с Гринтаун, штат Иллинойс, сорвалось с утеса в тартарары. Вчера навсегда осела огромная туча пыли. А я в тот момент даже не осознал всего этого. Это ужасно, Том, ужасно! Как же мы теперь проживем без этих солдат, генералов Ли и Гранта, без Правдивого Авраама и без Чэн Ляньсу? Мне никогда в голову не приходило, что столько людей могут погибнуть так молниеносно, Том. Но это произошло. И не понарошку!

Том верхом на пушке глядел на неумолкающего брата.

– Блокнот с собой?

Дуглас покачал головой.

– Лучше отправляйся домой и все запиши, пока не забыл. Не каждый день половина населения земли отбрасывает копыта.

Дуглас поднялся и сел, потом встал на ноги. Он медленно зашагал по лужайке перед зданием суда, покусывая нижнюю губу.

– Бум, – тихо сказал Том. – Бум! Бум!

Потом – громче:

– Дуг! Я убил тебя три раза, пока ты шел по лужайке! Дуг, ты слышишь? Эй, Дуг! Ладно. С тебя хватит.

Он лег на ствол пушки и нацелился. Прищурился.

– Бум! – прошептал он растворяющемуся силуэту. – Бум!

XXI

– Готово!

– Двадцать девять!

– Готово!

– Тридцать!

– Готово!

– Тридцать один!

Рычаг опускался. Жестяные крышки, сплющиваясь на жерлах залитых бутылок, искрились сочной желтизной. Дедушка вручил Дугласу последнюю бутылку.

– Второй урожай за лето. Июньский уже расставлен по полкам. А это – июльский. И август не за горами.

Дуглас поднял бутылку теплого вина из одуванчиков, но на полку не поставил. Он заметил другие томящиеся в ожидании пронумерованные бутылки, похожие одна на другую, сияющие, обыкновенные, самодостаточные.

«Вот день, когда я открыл, что живу, – думал он, – а почему бутылка не ярче остальных?»

Вот день, когда Джон Хафф канул в небытие с края света, так почему же бутылка не темнее остальных?

Где, где, скажите, все летние собачки, прыгающие, как дельфины, в волнах пшеницы, заплетаемых и расплетаемых ветром? Где запах молний от Зеленой машины или трамвая? Запомнило ли их вино? Нет. Во всяком случае, так кажется.

В какой-то книге сказано, что все когда-либо прозвучавшие разговоры, все спетые песни еще живы, ушли в космос, и если бы можно было полететь на Альфу Центавра, то можно было бы услышать говорящего во сне Джорджа Вашингтона, застигнутого врасплох Цезаря с ножом в спине. Со звуками понятно. А со светом? Все, однажды увиденное, не умирает. Такого просто не может быть. Значит, рыская по вселенной, можно набрести на краски и виды нашего мира любой эпохи в несметных сочащихся сотах, где светом служил янтарный сок, хранимый пчелами, сжигающими пыльцу, или в тридцати тысячах линз на голове полуденной стрекозы, усыпанной самоцветами. Или капнуть вина из одуванчиков под микроскоп, и, может, целый мир праздничных фейерверков выплеснется везувием огня. В это ему придется поверить.

И все же… вглядываясь в эту бутылку, номер которой напоминал о дне, когда полковник Фрилей оступился и оказался на глубине шести футов в сырой земле, Дуглас никак не мог найти ни грамма темного осадка, ни единой пылинки, измолотой буйволами в муку, ни хлопьев серы из пушек при Шайло…

– Впереди август, – сказал Дуглас. – Кто бы сомневался. Но если дела и дальше так пойдут, не останется ни машин, ни друзей, ни одуванчиков последнего урожая.

– Скорбь. Скорбь. Скорбь. Ты уподобился бою похоронного колокола, – сказал дедушка. – Такие разглагольствования хуже ругани. Я не стану, однако, полоскать тебе рот мыльной водой. А предписываю тебе принять один наперсток вина из одуванчиков. На-ка, опрокинь сей же час. Ну, и как на вкус?

– Я – огнеглотатель! Вуууу!

– А теперь марш наверх, трижды обежишь квартал, сделаешь пяток кувырков, шесть раз отожмешься, залезешь на пару деревьев и превратишься из главного плакальщика в первую скрипку. Пошел!

На бегу Дуглас подумал: «Хватит с меня и четырех отжиманий, одного дерева и двух кувырков!»

XXII[21]

В полдень первого августовского дня, садясь в свой автомобиль, Билл Форестер объявил во всеуслышание, что едет в центр города за внеочередной порцией мороженого, на случай, если кто-то захочет составить ему компанию. И вот не прошло и пяти минут, как стряхнувший с себя мрачное настроение Дуглас шагнул с раскаленной мостовой в грот, насыщенный воздухом крем-соды и ванильной свежести, и вместе с Биллом Форестером устроился у фонтанчика из белоснежного мрамора. После чего они попросили зачитать им список самых диковинных видов мороженого, и стоило мороженщику произнести:

– Старое доброе ванильное мороженое с лаймом…

Билл Форестер подхватил:

– Именно!

– В точку! – воскликнул Дуглас.

Дожидаясь заказа, они сделали неторопливый оборот на вращающихся табуретах. Перед их взором проплыли серебряные краники, сияющие зеркала, приглушенные опахала потолочных вентиляторов, зеленые тени над оконцами, спинки стульев в виде струн арфы. Они перестали крутиться. Их взгляд упал на лицо и фигурку мисс Элен Лумис девяноста пяти лет от роду, которая сидела с ложечкой мороженого в руке и с мороженым во рту.

– Молодой человек, – обратилась она к Биллу Форестеру, – вы человек со вкусом и воображением. И силы воли у вас хватит на десятерых мужчин, иначе вы не решились бы отвернуться от обычных ароматов, поименованных в меню, без отговорок и возражений, и, не задумываясь, заказать такое неслыханное лакомство, как ванильное мороженое с лаймом.

Он отвесил ей церемонный поклон.

– Присоединяйтесь ко мне, – предложила она. – Потолкуем о чудном мороженом и прочих милых нашему сердцу вещах. Не извольте беспокоиться, я плачу по счету.

Улыбаясь, они пересели за ее столик, прихватив с собой свои блюдечки.

– Ты похож на отпрыска семейства Сполдинг, – сказала она мальчику. – Твоя голова по форме напоминает дедушкину. А вы Уильям Форестер и ведете весьма приличную колонку в «Кроникл». Я слышала о вас больше, чем решусь сказать вслух.

– Я знаю вас, – сказал Билл Форестер. – Вы Элен Лумис. – Он немного замялся и добавил: – Когда-то я был в вас влюблен.

– Вот это, я понимаю, начало для разговора. – Она, помолчав, ковырнула свое мороженое. – Залог следующей встречи. Нет… не рассказывайте мне, где, или когда, или как вы были в меня влюблены. Это мы отложим на потом. Ваши слова перебили мой аппетит. Послушайте! Мне и так пора домой. Поскольку вы репортер, приходите завтра чаевничать между тремя и четырьмя. Пожалуй, я смогу рассказать вам историю нашего города с тех самых времен, когда здесь появилась фактория. И чтобы чем-то занять наше любопытство, мистер Форестер, не забудьте спросить меня о джентльмене, с которым я была близка семьдесят, да, семьдесят лет назад.

Они сидела напротив, и им казалось, с ними говорит седая растерянная дрожащая моль. Ее голос исходил из недр седины и старины, обернутой в пыльцу прессованных цветов и древних бабочек.

– Ну как, – она поднялась, – придете завтра?

– Обязательно приду, – заверил ее Билл Форестер.

И она удалилась в город по своим делам, а маленький мальчик и молодой человек смотрели ей вслед, задумчиво доедая свое мороженое.

Следующее утро Уильям Форестер провел за изучением местных новостей для газеты, после обеда нашел время для рыбалки на реке за городом, поймал несколько рыбешек и отпустил их со спокойной совестью. Не задумываясь или, во всяком случае, не замечая, что задумывается, он в три часа обнаружил, что машина везет его по нужной улице. Он не без любопытства наблюдал, как его руки крутят руль и ведут автомобиль по широкой круговой подъездной дороге, на которой он остановился и припарковался у поросшего плющом входа. Выйдя наружу, он не мог отделаться от мысли, что посреди необъятного зеленого сада, подле свежевыкрашенного трехэтажного викторианского особняка его автомобиль смахивает на старую, затрапезную, изжеванную курительную трубку. В дальнем углу сада он краем глаза уловил призрачное движение, услышал шелестящий возглас и увидел сидящую в одиночестве, ожидающую его мисс Лумис, вне времени и пространства, у матово мерцающего серебряного чайного сервиза.

– Впервые в жизни не я жду, а женщина, – сказал он, подходя к ней. – И впервые в жизни я не опоздал на свидание.

– Почему? – поинтересовалась она, откинувшись на спинку плетеного кресла.

– Понятия не имею, – признался он.

– Что ж. – Она начала разливать чай. – Для начала скажите, что вы думаете о нашем мире?

– Я ничего не знаю.

– Вот с чего начинается мудрость, как говорится. Когда тебе семнадцать, ты знаешь все. Когда тебе двадцать семь и ты все еще думаешь, что знаешь все, значит, тебе все еще семнадцать.

– Кажется, вы многое познали за эти годы.

– Казаться всезнающими – привилегия старых людей. Но это такое же притворство и актерство, как и все другое. Между нами говоря, мы, старики, перемигиваемся и улыбаемся, как бы говоря друг другу: «Ну, как тебе нравится моя маска, моя игра, моя достоверность? Разве жизнь не пьеса? Разве я плохо играю?»

Они тихо рассмеялись. Он откинулся на спинку стула, и впервые за многие месяцы смех непринужденно слетал с его уст. Когда они отсмеялись, она взяла свою чашку двумя руками и заглянула в нее.

– Вы знаете, а ведь нам повезло, что мы встретились так поздно. Мне бы не хотелось, чтобы вы встретили меня двадцатиоднолетней и без царя в голове.

– Для хорошеньких девушек двадцати одного года есть особые правила.

– Вы полагаете, я была хорошенькой?

Он добродушно кивнул.

– Но откуда вам знать? – спросила она. – Когда встречаете дракона, пожравшего лебедя, вы что, судите по пуху и перьям, приставшим к его пасти? Такое тело и есть дракон, сплошь чешуя да складки. Итак, дракон слопал белую лебедушку. Я не видела ее целую вечность. Я даже не помню, как она выглядит. Однако я ее ощущаю. Она там, внутри, цела и невредима. Лебяжья сущность не лишилась ни единого перышка. Знаете, иногда весенним или осенним утром я просыпаюсь и думаю: ах, побежать бы по полям в рощу и набрать лесной земляники! Или же плаваю в озере, или танцую всю ночь напролет до рассвета! А затем, злющая как черт, обнаруживаю, что я – старый дряхлый дракон. Я принцесса, запертая в разрушенной башне, дожидаюсь принца на белом коне.

– Вам бы книги писать.

– Милый мальчик, я и писала. Чем еще заниматься старой деве? До тридцати я была сумасбродкой с головой, набитой карнавальной мишурой. Затем единственному мужчине, который был мне небезразличен, надоело ждать, и он женился на другой. В наказание и назло себе я решила, что заслуживаю такой судьбы, раз не вышла замуж, когда представилась бесподобная возможность. Я начала путешествовать. Мой багаж был испещрен наклейками. Я была одна в Париже, одна в Вене, одна в Лондоне, и в целом это не отличалось от одиночества в Гринтауне, штат Иллинойс. В сущности, это и есть быть одинокой. О, всегда есть время поразмыслить, улучшить манеры, отточить свою речь. Но иногда я думаю, что с легкостью пренебрегла бы какой-нибудь глагольной формой или реверансом, лишь бы устроить себе тридцатилетние каникулы в чьем-нибудь обществе.

Они пригубили свой чай.

– Ах, какой прилив самобичевания, – сказала она добродушно. – Ну а теперь поговорим о вас. Вам тридцать один, и вы все еще холосты?

– Скажем так, – предложил он, – редко встретишь женщин, действующих, думающих и говорящих подобно вам.

– Боже, – сказала она серьезно. – Вам не следует ожидать, что молодые женщины заговорят, как я. Это приходит с возрастом. Во-первых, они слишком юны. Во-вторых, среднестатистический мужчина приходит в замешательство, обнаружив у женщины некое подобие мозгов. Вероятно, вам попадалось немало мозговитых дам, которым успешно удавалось это от вас скрыть. Придется вам как следует копнуть, чтобы отыскать редкую гусеницу. Придется повыворачивать доски.

Они снова рассмеялись.

– Видно, мне следует стать дотошным старым холостяком, – сказал он.

– Нет, нет, вам не нужно этого делать. Это было бы неправильно. Вам даже нельзя находиться здесь в это время суток. Эта улица ведет только к египетской пирамиде. С пирамидами все в порядке, но мумии – неподходящая компания. Где бы вы хотели побывать, как бы вы хотели распорядиться своей жизнью?

– Хотел бы увидеть Стамбул, Порт-Саид, Найроби, Будапешт. Написать книгу. Выкурить кучу сигарет. Свалиться с утеса и застрять в кроне дерева на полпути. Быть подстреленным пару раз в темном переулке марокканской ночью. Полюбить красивую женщину.

– Вряд ли я способна дать вам все это, – сказала она, – но я много путешествовала и могла бы рассказать вам о большинстве из этих мест. И если у вас будет охота пробежать по моей лужайке в одиннадцать вечера, а я еще не буду спать, то могу пальнуть по вам из мушкета времен Гражданской войны. Утолит ли это вашу мужскую жажду приключений?

– Это было бы просто восхитительно.

– Куда бы вы хотели отправиться для начала? Я, знаете ли, могу перенести вас туда. Я могу создать настроение. Только скажите. Лондон? Каир? В Каире лицо начинает светиться. Так что махнем в Каир. А теперь расслабьтесь. Заправьте трубку этим душистым табаком и откиньтесь на спинку кресла.

Он так и сделал, раскурил трубку с полуулыбкой, расслабился и обратился в слух, а она начала повествование.

– Каир… – промолвила она.

* * *

Час пролетел в алмазах, улочках и ветрах египетской пустыни. Солнце позолотилось, Нил нес свои мутные воды в дельту, и некая очень молоденькая и прыткая особа вскарабкалась на вершину пирамиды; она смеялась и призывала его подняться к солнцу по теневой грани. И он карабкался, а она протягивала руку, помогая ему подниматься. Затем они смеялись, сидя верхом на верблюде, устремляясь к великому продолговатому тулову Сфинкса, а поздней ночью в туземном квартале молоточки тренькали по бронзе и серебру и затухали мелодии каких-то струнных инструментов…

* * *

Уильям Форестер открыл глаза. Мисс Элен Лумис завершила свое приключение, и они снова оказались дома, очень знакомые и близкие. В саду. Чай в серебряном чайнике остыл. Бисквиты высохли на предвечернем солнце. Он вздохнул, потянулся и снова вздохнул.

– Ни разу в жизни мне не было так уютно.

– И мне.

– Я задерживаю вас. Мне следовало уйти еще час назад.

– Знаете, мне полюбилась каждая минута, но что вы нашли в старой глупой женщине…

Он откинулся на спинку стула, полузакрыв глаза, и посмотрел на нее. Он сощурился, чтобы глаза пропускали лишь тончайший лучик света. Он слегка склонял голову то на один бок, то на другой.

– Что вы делаете? – забеспокоилась она.

Он не ответил, продолжая всматриваться.

– Если правильно рассчитать, – пробормотал он, – можно подкорректировать, подправить…

А про себя подумал: «Можно стереть морщины, подправить время, повернуть годы вспять».

Вдруг он вытаращился на нее.

– Что такое? – спросила она.

Но все исчезло. Он открыл глаза, чтобы ухватиться. Это было ошибкой. Нужно было оставаться на месте, в расслабленном состоянии с прикрытыми веками.

– На какое-то мгновение, – сказал он, – я увидел.

– Что увидели?

«Лебедушку, конечно», – подумал он.

Должно быть, он произнес это слово одними лишь губами.

В следующую секунду она, нарочито выпрямившись, сидела в своем кресле. Ее руки неподвижно легли на колени. Ее взор нацелился на него, а он беспомощно смотрел, как переполняются ее глаза.

– Я прошу прощения, – сказал он. – Извините меня.

– Не нужно. В этом нет необходимости.

Она держалась твердо, не прикасаясь ни к лицу, ни к глазам. Ее руки упорно оставались скрещенными на коленях.

– Вам лучше сейчас уйти. Да, вы можете зайти завтра, но сейчас, прошу вас, уходите, и ничего не надо больше говорить.

Он вышел через сад, оставив ее за столом, в тени. Оглянуться он не решился.

* * *

Минуло четыре, восемь, двенадцать дней, и его приглашали на чай, на ужин, на обед. Долгие зеленые полуденные часы они проводили за беседами об искусстве, литературе, жизни, обществе, политике. Они поглощали мороженое и голубятину, пили доброе вино.

– Мне безразлично, кто что болтает, – сказала она. – А ведь они болтают, правда?

Он заерзал.

– Так я и знала. Женщину никогда не оставят в покое, даже в девяносто пять, и будут донимать сплетнями.

– Я могу больше не приходить.

– О, ни в коем случае! – вскричала она, а после потише добавила: – Вы же знаете, что не способны на это. Вам же все равно, что о вас подумают, правда? До тех пор, пока все в рамках?

– Мне все равно, – сказал он.

– Так, теперь, – она откинулась на спинку кресла, – поиграем в нашу игру. Куда отправимся на сей раз? В Париж? Пожалуй, в Париж.

– В Париж, – ответил тихо он, кивая.

– Итак, – начала она, – год тысяча восемьсот восемьдесят пятый, и мы садимся на пароход в Нью-Йоркской бухте. С нами багаж, билеты; силуэт города пропадает за горизонтом. Мы в открытом море. Прибываем в Марсель…

Вот с моста она смотрит на прозрачные воды Сены, а вот спустя миг рядом с ней внезапно появляется он. Смотрит вниз на уплывающее мимо лето. Вот она с рюмкой аперитива в руках белых, как тальк, а вот и он с поразительной быстротой склоняется к ней, чтобы чокнуться бокалами. Его лицо появлялось в зеркальных залах Версаля, над дымящимися «шведскими» столами в Стокгольме, именуемыми Smörgåsbord, и они вместе считали шесты, выкрашенные по спирали в красный и белый цвета, которые служили вывесками цирюльников в Венеции. То, что она делала в одиночку, теперь они делали вместе.

* * *

Однажды в середине августа под вечер они сидели и глядели друг на друга.

– Вам, наверное, невдомек, – сказал он, – что вот уже без малого три недели я вижусь с вами почти каждый день.

– Быть такого не может!

– И я получил от этого массу удовольствия.

– Ладно, но ведь вокруг столько молоденьких девушек…

– Вы воплощаете все, чего они лишены, – доброту, проницательность, остроумие.

– Вздор! Доброта и проницательность – достояние старости. Бессердечие и бездумность в двадцать лет будоражат гораздо больше. – Она помолчала и вздохнула. – А сейчас я поставлю вас в неловкое положение. Помните, в тот первый день в кафе вы сказали, что испытывали ко мне некоторую, скажем так, привязанность? Вы намеренно смущаете меня, так и не заговорив об этом со мной.

Он не находил слов.

– Это неудобно, – запротестовал он.

– Выкладывайте начистоту!

– Много лет назад я видел ваше фото.

– Я не разрешаю себя фотографировать.

– Это давнишнее фото, на котором вам двадцать лет.

– А, это. Весьма забавно. Каждый раз, когда я жертвую на благотворительность или прихожу на бал, они стряхивают пыль с этого фото и печатают. Весь город смеется, даже я.

– Со стороны газеты это бесчеловечно.

– Нет. Это я им сказала: «Если хотите мое фото, используйте то, что было снято в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году». Пусть меня запомнят такой. И ради всего святого, во время отпевания не снимайте крышку.

– Я все вам расскажу.

Он сложил руки, посмотрел на них, потом задумался на мгновение, вспоминая фотографию, и она отчетливо всплыла в его памяти. Здесь, в саду, хватало времени обстоятельно подумать и о фотографии, и о юной красавице Элен Лумис, впервые в одиночку позирующей перед камерой. Он вспоминал ее, спокойную, с застенчивой улыбкой на лице.

У нее был лик весны, лета, источавшего теплый клеверный аромат. Ее уста горели гранатом, а в глазах стояло полуденное небо. Прикосновение к ее лицу всегда было открытием – как распахнутое окно ранним декабрьским утром, как ладонь, протянутая навстречу первой белой прохладной снежной пороше, выпавшей ночью, безмолвно, внезапно, без предупреждения. Все целиком – тепло дыхания и сливовая нежность – были схвачены навсегда химическим чудом фотографии, и никакие ветра времен не в силах сдуть с этого образа ни единого часа, ни единой секунды. Сей первый чистый хладный белый снег никогда не растает, а переживет не одно лето, а тысячу.

Вот что представляло собой это фото. Так он познакомился с ней. Теперь, когда он вспомнил, обдумал и вызвал из памяти фотокарточку, он вновь обрел дар речи.

– Когда я впервые увидел эту фотографию – простое, обычное изображение с незамысловатой прической, – я не догадывался, что она сделана так давно. В газете говорилось об Элен Лумис – распорядительнице городского бала в тот вечер. Я вырезал фото из газеты. Я проносил его с собой весь день. Мне захотелось пойти на бал. Потом под вечер кто-то заметил, как я разглядываю эту фотографию, и поведал мне, что фотография красавицы была сделана давным-давно и с тех пор каждый год используется газетой. Мне втолковали, что мне не следует идти на городской бал и разыскивать вас по этому фото.

Они сидели в саду, минута тянулась долго. Он посмотрел на ее лицо. Она разглядывала дальнюю садовую ограду и кремовые розы, которые ползли по ней вверх. О чем она думает, невозможно было догадаться. На ее лице ничего не отражалось. Она покачалась немного в своем кресле и ласково сказала:

– Еще чаю? Пожалуйста.

Они пригубили чай. Потом она дотянулась и похлопала его по плечу.

– Спасибо вам.

– За что?

– За то, что захотели разыскать меня на танцах, за то, что вырезали мое фото, за все. Большое вам спасибо.

Они прогуливались по тропинкам парка.

– А теперь, – сказала она, – мой черед. Помните, я упоминала некоего молодого человека, который некогда, семьдесят лет тому назад, ухаживал за мной? О, его уж лет пятьдесят как нет на свете, но в молодости он был хорош собой, сутками мчался на лихом коне, скакал летними ночами по лугам вокруг города. У него было пышущее здоровьем, дерзкое лицо, обожженное солнцем, руки вечно исцарапаны, и дымил он, как печная труба, а расхаживал так, словно вот-вот разлетится на куски. Не задерживался ни на одной работе, бросал ее, когда ему взбредало в голову, и в один прекрасный день он «ускакал» от меня, потому что я оказалась еще взбалмошнее, чем он, и ни за что не соглашалась остепениться. Вот, собственно, и все. Я и помыслить не могла, что настанет день, когда я снова увижу его живым. Но вы вполне живы-здоровы, разбрасываете пепел, в точности как он, вы одновременно неуклюжи и изящны. Я знаю наперед, как вы поступите, но потом я всегда бываю озадачена. Перевоплощение, по-моему, порядочная ерунда, но недавно я подумала: а что, если я окликну вас на улице «Роберт, Роберт», обернется ли на этот зов Уильям Форестер?

– Не знаю, – сказал он.

– Я тоже. Что и делает жизнь захватывающей.

* * *

Август почти на исходе. Первое холодноватое прикосновение осени прокралось по городу, и по каждому дереву постепенно пробежала первая сжигающая лихорадка цвета, холмы слегка поменяли окраску, пшеничные поля обрели львиный оттенок. Рисунок дней стал узнаваемым и повторяющимся, как если бы каллиграф непрерывно, день за днем выводил бесконечную вереницу изящных буковок «L», «W», «M».

На страницу:
10 из 12