
Полная версия
Аркас: Наследие Ниидов. Часть 1

Андрей Михайлов
Аркас: Наследие Ниидов. Часть 1
Глава 1
Глубокий вдох.
Глубокий вдох – и воздух обжег горло сладковатой вонью гниющей плоти. Рэйн замер. Каждая мышца, изодранная в клочья, кричала свинцовой тяжестью, пригвождая к промозглой земле. Перед ним клубилось Нечто. Гора сплавленных тел, пульсирующая живым нарывом. Рука, торчащая из бока, все еще сжимала рукоять меча – пальцы закостенели в последнем усилии. Глаза на спине слезились желтой слизью, но один… один смотрел прямо на него. Знакомый. Плачущий. А рты… Десятки ртов. Одни скрежетали обломками зубов, другие выли долгой, безысходной нотой, третьи шептали, захлебываясь:
– Помоги…
– Убей…
– Не смог…
– Прости…
Рэйн рванулся назад – сапоги глухо хлюпнули в липкую, багровую от крови, грязь. Ноги не слушались. Руки дрожали, едва удерживая исполинский меч, на клинке которого тускло тлели руны. Глаза резало – то ли трупным ядом, то ли предательски навернувшимися слезами.
Чудовище наклонилось. Из грудной клетки, сплетенной из ребер и скрюченных пальцев, вырвался хрип, больше похожий на стон земли:
– Бооольно…
Тишина.
Густая, давящая.
«Нет! Не сдохну здесь! Не как они!»
Ярость, внезапная и обжигающая, хлестнула по жилам. Пальцы впились в рукоять до хруста костяшек.
«Хотя бы один удар! Хотя бы…»
Костяной коготь пронзил грудь раньше, чем глаз успел моргнуть.
Боль.
Белая, ослепляющая вспышка в висках.
– В-выкуси! – хрип вырвался вместе с кровью. Клинок все же вонзился в пульсирующую слабым светом сердцевину колосса. Но тьма уже накатывала волной, глуша сознание…
Рэйн захлебнулся, пытаясь вдохнуть – вместо воздуха в легкие хлынула теплая, липкая масса.
Тьма.
И в ней – яркая вспышка.
Деревня.
Запах хлеба и нагретой солнцем смолы…
Хиндел.
Деревня, где Рэйн Карзов впервые вдохнул холодный воздух Аркаса. Было это двадцать первого мората, в месяц завершения природного цикла, когда землю укрывает золото листвы. Поговаривали, будто рождённые в морат обречены стать добычей вечной Мортаринн. Год – восемьсот сорок второй от Эры Слияния, что началась, как гласят саги, грохотом сталкивающихся материков, родивших единый континент Аркас.
Отцом его был Нэд Карзов – человек, чье имя в Хинделе значило куда больше любого титула. Мастер, перекочевавший из самой Элурии, он принес в глушь не просто столичное умение, а частицу ее чуда.
Его кузня дышала привычным ритмом: звонкий лязг подков, шипение раскаленного железа в масле, гулкие удары молота по наковальне, рождавшие клинки, что пели в руках стражников, доспехи, что гнулись, но не ломались, и инструменты, служившие ремесленникам дольше их хозяев.
Эта работа кормила, вызывала уважение, но не она рождала шепот за спиной. Истинную славу, ту, что передавали из уст в уста, приглушив голос и оглянувшись, принесли Нэду иные заказы.
Особые. Редкие, как цветение каменной лилии. Рэйну довелось застать отца за такой работой лишь единожды – и впечатление врезалось в память холодом стали. Непривычная, гнетущая тишина, повисшая вместо привычного гула. Лишь сухое т-тынк… т-тынк… резца, выводившего на темном металле витиеватые знаки, далекого от знакомых рун. Странный, нечеловеческий блеск в глазах отца, смотревших сквозь металл, куда-то вглубь. И этот тихий шепот… Не молитва, не бормотание – скорее, нашептывание чего-то древнего и чужого самому металлу под кончиком резца. Рэйн тогда сжался у двери, не смея дышать, чувствуя, как мурашки бегут по спине – он видел не кузнеца, а жреца у непонятного алтаря.
Но, как водится, и у гения был свой червь. Нэд Карзов нес в себе тихое проклятие Хиндела: он был невольным адептом Довракара – Вечного Празднолюба, Повелителя Осушенных Бокалов, чье имя старухи шептали, указывая на валяющихся под забором.
Служение было невольным – Нэд вряд ли признал бы в своем тяготении к хмельному зелью божественный промысел. Для него это была просто… передышка. Глоток забвения после раскаленной кузни. Но каждый такой глоток был каплей дегтя в мед Реаниного терпения, заставляя ее тонкие брови сходиться в печальной складке.
Реана Карзов, урожденная Бергс, несла в себе иное бремя – тень разжалованного рода. Дочь обанкротившегося дворянина, имя которого кануло бы в Лету быстрее осеннего листа, если б не выгодная помолвка. Юная, изящная, воспитанная на дорогих книгах и придворных реверансах, она стала невестой перспективного и скандального кузнеца – последней соломинкой для тонущего семейства. Старик Бергс, говорят, даже запросил у зятя тот самый, особый заказ – словно выкуп за дочь.
И вот они – пара.
Нэд: богатырь с плечами, на которых бык удержался, обаятельный медведь с руками, превращавшими железо в песнь. Сила, бьющая через край, но в гостиной, рядом с Реаной, он становился неловким простаком. Его движения, столь точные у наковальни, среди фарфоровых безделушек казались неуклюжими, грозившими всеобщим крушением. А она – воплощение ускользающей грации, тонкая, как ивовый прут, с глазами цвета лесной тени. Рядом с его грубой мощью Реана казалась хрупким фарфоровым изваянием, которое он, сам того не желая, мог раздавить одним неосторожным движением. Контраст был настолько ярок, что вызывал у соседей не то усмешку, не то удивленное почтение: как два разных мира сошлись под одной крышей.
Такую сказку и рассказывала мать, качая Рэйна на коленях: о взгляде, скользнувшем через шумную столичную площадь и пригвоздившем сердце навеки, о первой встрече, где время остановилось. Любовь с первого взгляда – чистая, как родниковая вода.
Правда, как это часто бывает, оказалась мутнее болотной жижи.
Рэйн узнал позже: красивые истории, как дорогие вина, часто разливают в бутылки с трещиной. Его сказка имела свою – крошечную, но смердящую ложку дегтя. За романтическим фасадом скрывалась старая, как мир, сделка. Нерсиан Бёргс, дед по матери, – ловкий царедворец, скатившийся на самое дно долговой ямы, – пристроил свою единственную дочь. Преуспевающий кузнец Нэд Карзов с золотыми руками и солидным заказом на столичную стражу был не женихом мечты для юной дворянки, а последним шансом. Спасательным кругом для тонущего рода. Если не вытащить из долгов, – шептались соседи, – то хоть дочь с голоду не помрет да фамильный герб в мусор не выбросят.
Ирония? Рэйну довелось встретить этого деда-торгаша. Уже после того, как Нерсиан, омыв руки, отрекся от дочери – за что? За бегство в глушь? За брак с простолюдином? Или просто чтобы стереть позорное пятно? – никто не знал. Встреча была холодной, как столичный мрамор. Дед к тому времени, по слухам, сумел выкарабкаться, вернуть часть былого блеска – видимо, наживка в виде талантливого зятя сработала. Но Реана для него умерла в день отъезда в Хиндел… так ему казалось на первый взгляд.
А корни отца… Там царила непроглядная тьма. Ни слухов, ни шепота. Только молчание, густое, как смоль в кузнечном горне. Нэд Карзов явился в Элурию как будто из ниоткуда – с молотом, талантом и тенью, навсегда скрывшей его прошлое.
Но из этой тьмы родился свет. Всего через год, после переезда, на пороге их дома в Хинделе прозвучал первый крик Рэйна. И с той поры, едва мальчик произнес свое первое слово и вплоть до одиннадцати весен, миром его стала Реана. Ее руки, знавшие нежность шелка и жесткость пергамента, стали для него и нянькой, и учителем.
Она, выросшая среди свитков и церемоний опального двора, несла в глушь иные сокровища: грамоту, отточенную до блеска, и придворный этикет, выученный до автоматизма. Эти знания она вбивала в непоседливую голову сына с тихим упорством монаха-переписчика на протяжении восьми долгих лет. Каждое слово, каждый жест – кирпичик в стене, которую она отчаянно возводила между ним и бездной невежества.
Тепло очага разливалось по горнице, смешиваясь с горьковатым ароматом сушёных трав, свисавших с потолочных балок пучками-оберегами. Маленький Рэйн, едва доставая подбородком до столешницы, ворочался на табурете. Потные пальцы скользили по зазубренному гусиному перу. На пергаменте расползалась чернильная клякса – неуклюжий след, похожий на подстреленного зайца на снегу.
– Опять, – вздохнула Реана, но в голосе ее не было раздражения – лишь мягкая усталость, как от долгой дороги. Она присела рядом, и прядь темных волос, выскользнувшая из строгой косы, упала ему на плечо. Ее пальцы – тонкие, бледные, холодные от чернил – обхватили его ладонь, направляя движение с неожиданной силой. – Не сжимай, как ворованного цыпленка. Буквы – живые. Пережмешь горло – задохнутся.
За окном метель выла, занося мир белым саваном, но здесь, в теплой горнице, время текло медленно, как застывающий мед. Мать отодвинула испорченный лист. Чистый пергамент лег на стол. Перо скользнуло беззвучно, выписывая имя: «Саэль». Символы вечного мудрости ложились на поверхность точными штрихами, непостижимые и прекрасные, как руны на фамильном клинке деда.
– Зачем? – Рэйн надул щеки, оттопырив губу. – Папа говорит, главное – чтоб молот не выскользнул, а не эти… крючочки.
Реана замерла. Тень – быстрая, как летучая мышь, – скользнула по ее лицу. Но уже через миг уголки губ дрогнули в улыбке, а золотистые глаза прищурились по-кошачьи:
– Сила без ума – это топор в кулаке безумца. Хочешь, чтобы твой меч однажды обернулся против Лины? Или отца?
Она взяла со стола моченое яблоко, разрезала его пополам ножом с рукоятью из темного оленьего рога. Сочная плоть блеснула на срезе.
– Видишь? Сердцевина. – Ее ноготь, гладкий и бледный, ткнул в крошечное потемневшее пятнышко у черенка. – Вырежешь ее – останется сладкая обманка. Но гниль… – Она раздавила пятнышко, и бурая кашица выступила наружу. – …проникнет до сердцевины быстрее. Так и с людьми. Грамота – та самая сердцевина. Не дает гнили сожрать тебя изнутри.
Рэйн не понял тогда ее слов до конца. Но запомнил навсегда:
Холод чернил на щеке, смываемый ее пальцами.
Тепло ее дыхания над ухом.
И голос, твердый, как клинок наточенный:
– Когда-нибудь ты поведешь за собой слабых. А вождь… он должен видеть дальше сильного кулака.
Вскоре тихим шепотом, а потом и радостным смехом Реана известила всех: под сердцем у нее теплится новая жизнь.
Пришел 853-й от Эры Слияния, сорок восьмой Доврака по календарю Аркаса. Сорок восьмой день месяца вечного пьянства и праздности – ирония, горькая, как полынь.
В то утро, долгожданное и страшное, небо сомкнулось над Хинделом. Не просто тучи – черная, как печная копоть, пелена, тяжелая и бездонная. Но тишина… Она давила пуще туч. Мертвая, гулкая, как перед бурей. Даже сверчки, вечные болтуны полей, притихли, словно придавленные лапой невидимого зверя. Лишь один звук рвал немоту – крики Реаны. Не стоны, а полные боли вопли, вырывавшиеся из горницы и застывавшие в ледяном воздухе. Они длились вечность. Пять часов? Десять? Время потеряло смысл.
Отец, Нэд Карзов, чьи плечи могли согнуть подкову, казался сломанным деревом. Он метался по горнице – пять шагов к двери, резкий поворот, пять шагов к окну. Глаза дикие, невидящие. Потом рухнет на стул, схватившись за голову руками, громадное тело бессильно раскачиваясь из стороны в сторону. Взгляд пустой, устремленный в какое-то пятно на полу, словно он уже видел там конец. Подойти к двери? Рука дрожала, тянулась к скобе – и отдергивалась, будто обожженная. Страх парализовал богатыря сильнее любой цепи.
Рэйн же, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу, стискивал кулаки до боли. Губы беззвучно шептали имя Саэля, бога мудрости, снова и снова, как заклинание, как последнюю надежду. «Спаси ее. Сохрани. Возьми что угодно, но спаси…» Мысли путались, сливаясь в один яростный порыв – вырвать мать из когтей этой невидимой, чудовищной боли. Молитва была не смирением, а битвой. Единственной, которую он мог дать.
Вскоре, стоны страдания, сменил детский плач и крики матери прекратились.
Навсегда.
Дверь скрипнула. Повитуха вышла, лицо серое, как пепел. В руках – сверток.
– Девочка… – голос сорвался.
Улыбки не было.
Никакой.
Малышка, вопреки мраку за окном, была розовой, дышала ровно.
Отец рванулся вперед, лицо исказилось гримасой надежды, тут же смытой ужасом.
– Реана?.. – хрипло, будто горло перехвачено удавкой. – Поч… почему молчит?
Он ворвался в комнату, спотыкаясь о порог. Воздух внутри был тяжелым, пропитанным кровью и потом. – Любимая?.. – Голос Нэда, всегда такой уверенный, сломался. Он рухнул на колени у постели, схватил ее обмякшую руку. Запястье безвольно болталось, холодное. Раскаленные слезы кузнеца капали на остывшую кожу. – Родная… Дочка… Видишь? Здоровенькая… Назовем… как ты хотела… Слышишь? Очнись! Не бросай… – Рыдания душили его. Он прижимался губами к холодной коже, тряс ее, будто мог разбудить.
Рэйн застыл в дверном проеме. Мир поплыл и перекосился. Дикий вопль отца, медвяно-сладкий запах крови, безжизненное лицо матери воскового оттенка – все сплелось в оглушающий гул, вышибающий почву из-под ног. Хрупкое что-то внутри – каркас его детства, скрепленный ее улыбками, – треснул с хрустом разбитого стекла и рассыпался на осколки, режущие душу.
Рэйн рванул с места.
Бежал.
Сквозь огород, через хлипкий плетень, в чащу леса. Ноги сами несли, спотыкаясь о корни, хлестали ветки по лицу. Воздух свистел в ушах, но не заглушал ярости, клокотавшей внутри.
Проклясть всех!
Вечных, невечных, землю, небо!
Он ненавидел этот мир, вдохнувший жизнь в сестренку и забравший мать. Ненавидел до тошноты, до хруста в сжатых кулаках.
Когда силы иссякли, а легкие горели огнем, он рухнул на колени в промокшую, жухлую траву. Рыдания вырвались наружу – недетские, горловые, надрывные. Слезы текли ручьем, смешиваясь с грязью на щеках, выворачивая душу.
Плакал, пока не осталось ни слезинки, ни звука.
Плакал, пока сознание не утащило его в черную бездну.
И там, в глубине, ему приснилось нечто лучезарное. Теплое, золотое, обволакивающее нежностью. Мамин голос, смех, запах свежего хлеба…
Он очнулся на руках. Отец нес его домой через предрассветный лес. Лицо Нэда было серым от усталости, под глазами – черные провалы, но в глазах светилось дикое, почти безумное облегчение. Он сбил ноги в кровь, ища сына в ночи.
– П-прости… пап… – прошептал Рэйн, язык еле ворочался. Сознание снова поплыло в теплую тьму.
На следующее утро деревня собрала погребальный костер. Каждый нес полено – не просто дрова, а щепку своей памяти. На корявой древесине углем, ножом, мелом выводили слова: «Добрая», «Песню её помним», «Лучшая учительница». Последняя дань Реане, отдавшей жизнь за новую.
И тогда маленький Рэйн увидел ее в последний раз. Бледную, как лунный свет на снегу, исхудавшую до тени. Но прекрасную. Бесконечно, невозможной красотой, что проступала сквозь смерть – как сквозь туман проступают очертания любимого берега. Красотой, которую не могла затмить даже вечная тишина.
После прощания с Реаной, Нэд словно втянул голову в плечи, съежился. Кончина жены не просто огорчила его – она сломала хребет его души. Добродушная улыбка, та самая, что озаряла лицо богатыря, исчезла навсегда, похороненная под щетиной и глубокими складками горя. От блистательного кузнеца с золотыми руками не осталось и тени. Вместо него в доме поселился призрак. Призрак, который начал пить. Вернее, не пить – тонуть. Утопать в мутных волнах дешевого пойла, безвременно отдавшись на милость Довракара, Вечного Осушенного Бокала.
Дождь барабанил по крыше, словно отчаянный пленник, рвущийся внутрь. Рэйн стоял на пороге кузни, вдыхая сырой, холодный воздух, пытаясь заглушить ком в горле. В доме стояла тишина. Не уютная, а гнетущая, звенящая пустотой. Слишком тихо.
Раньше… Раньше здесь жили звуки. Мамино пение, доносившееся с кухни, пока она месила тесто – негромкое, убаюкивающее. Ее смех – серебристый и легкий, когда отец, закопченный и пропахший дымом кузни, врывался в дом, подхватывал ее на руки, оставляя на светлом фартуке четкие черные отпечатки своих могучих пальцев. Теперь единственные звуки – слабое повизгивание Лины в колыбели да хриплое, прерывистое дыхание отца. Он лежал в углу, на грубом полу, прижимая к груди пустую бутыль из-под крепчайшего зернового. Обхватил ее обеими руками – костяшки пальцев белели от напряжения. Цеплялся за гладкое стекло, будто это не посудина, а спасительная соломинка, последняя нить, связывающая его с миром живых, который он сам же и отверг.
Гора забот обрушилась на хрупкие плечи двенадцатилетнего Рэйна. Детство кончилось в день, когда погас очаг.
Теперь каждое утро начиналось с топора. Зима в Хинделе – не шутка, и поленницу нужно было навалить по самую крышу. Топор, отцовский, был неподъемно тяжел. Первый удар – скользнул, оставив на сыром полене жалкую зарубку. Второй – тоже. К десятому замаху ладони горели огнем, а по дереву рукояти проступали липкие алые пятна. Кровавые волдыри лопнули, но хотя бы одно полено – с треском! – раскололось пополам. Рэйн стиснул зубы, загнав обратно предательский комок в горле. «Зима будет долгой», – эхом звучал в голове мамин голос. Он шершавым рукавом грязной рубахи смахнул с лица что-то мокрое – пот? Слезу? Теперь он понимал цену ее слов. Щепки хрустели под подбитыми гвоздями сапог, как мелкие кости под кулаком Довракара. Он вытер лоб, вдруг почувствовав ледяной ветерок воспоминания…
…Ему шесть. За столом, уставленным чашками с парящим чаем. На пергаменте – причудливые круги, сплетенные в узор, похожий на корни древнего дуба. Реана смеется – легкий, переливчатый звук, – подбрасывая в воздух высушенный цветок небесно-голубого оттенка.
– Смотри, Рэй! Лунор. Месяц спящих камней и тайного цветения.
Ее палец, тонкий и уверенный, обвел символ, напоминающий пробивающийся сквозь камень росток. За окном выла метель, затягивая стекла ледяными кружевами, но в горнице дышалось легко: пахло горячим ржаным хлебом, душистым медом и мамиными сушеными травами.
– А вот – Морат. – Она улыбнулась тепло, будто говорила о дне именин, а не о месяце увядания и завершения. – Твой месяц, орленок. Двадцать первое число. Под свист ледяного ветра, что выл, словно загнанный зверь. Старики суеверно шепчут – в Морат громко смеяться опасно, духи-стражники границы миров ревнивы к радости живых. – Она наклонилась к нему, и в ее глубоких глазах отразилось золотое пламя свечи. – Но я-то знаю правду. Это они, те самые духи, прислали тебя мне. Самый драгоценный дар посреди самой промозглой стужи.
Ее рука, нежная и прохладная, легла поверх его маленькой ладошки, прижимая ее к ледяному стеклу, за которым кружился белый ад.
– Видишь? Даже Мортаринн, Владычица Вечного Покоя, бессильна, украсть весь свет в этом месяце не может. Ты – мой огонек, Рэйн. Мой лунарский огонь, что не даст увяданию съесть надежду. Конец, лишь предвестник начала.
Ее пальцы ласково провели по его волосам, а улыбка была таким теплым, таким безмятежным убежищем, что на миг забывалась вьюга за окном.
Рэйн потянулся к пергаменту, тронув пальцем угрюмое, бородатое личико в одном из кругов.
– А этот?
– Торганор, Несокрушимый. – Мать легонько щелкнула его по лбу. – Гора, что ходит. Будь негодником – придавит, как букашку!
Она развязала с тонкого запястья простой красный шнурок, сплетенный вручную. На нем – восемь узелков, каждый туго стянут, каждый разного размера. Обвила шнурок вокруг его ладони, закрепив.
– Запомни их порядок, сердцем. Каждый узел – Вечный. Каждый – урок. Они научат тебя чувствовать миг: когда сжать кулак для удара… а когда – разжать ладонь, чтобы принять чужую боль или отдать свое тепло.
…Хруст щепы под сапогом вернул его в настоящее. Ледяной ветер свистел в ушах. Ладони пылали, а в груди, где секунду назад горел тот самый "лунарский огонек", теперь зияла пустота, холоднее мортаринновой вечности. Он стиснул топорище окровавленной рукой и снова занес его над очередным поленом. Удар…
Уборка стала еще одной каторгой в его новом мире.
Пыль висела в воздухе тяжёлыми саванами, как пепелище после пожара. Рэйн вымел её из углов – серые клубы взметнулись в луче света, словно духи покидаемого дома. Протёр липкий стол, где немытая посуда застыла немым укором. Поднял осколки кружки – той самой, что отец швырнул в стену прошлой ночью, когда в погребе не нашлось ни капли вина. Острые грани блеснули в засохшей луже супа – его жалкой попытки воскресить мамин рецепт. Горечь провала стояла на языке крепче пригоревшей корки.
На кухне его ждало новое поражение.
Горшок прикипел намертво. Рэйн скрёб лопаткой по дну, выцарапывая чёрную, как ночь Мортаринн, корку. Звук – сухой, скрежещущий – резал нервы. Каждый сантиметр очищенного металла давался ценой стёртых в кровь пальцев. А за спиной… за спиной рыдала Лина. Её плач, тонкий и беспомощный, резал слух острее скрежета железа. Каша в миске отдавала гарью, а молоко прокисло до вонючей сыворотки. Он сунул ей в липкую ладошку последний кусок хлеба с мёдом – тот самый, что принесла тётушка Нира, словно подаяние нищим.
«Сходить бы к ней… спросить, как варить эту драморову кашу…» – мелькнула мысль. Но оставить плачущую сестру или бросить пригоревший котёл? Выбор между двух зол. Он был прикован к этому месту цепями ответственности – каторжник у разбитого горшка и детских слёз.
С самого детства кузница манила Рэйна магией огня и стали. Он мог часами наблюдать за отцом – этим яростным титаном у наковальни. Детское сердце замирало в священном трепете: под аккомпанемент лязгающего металла, шипения масла и вечной похабной ругани поддатого мастера рождалось чудо. Его брань была частью ритуала, мантрой, без которой, казалось, даже божественный клинок не обретет остроту.
Теперь же святилище молчало. Горн остыл до костного холода. Инструменты покрылись рыжей проказой ржавчины. А заказ старосты на подковы не терпел отлагательств. Перед глазами всплыло воспоминание – яркое, как вспышка раскаленного металла:
– Пап! Дай попробую! – восьмилетний Рэйн подпрыгивал у наковальни.
Нэд грохнул смехом, что эхом отозвалось под сводами:
– Ковать? Мал ещё, орлёнок! Горн раздуть не осилишь – мехи тебя тяжелее! – Он продолжал хохотать, подбоченясь, лицо лоснилось от пота и хмеля.
– А вот и осилю! – Рэйн надулся, запрыгнул на мехи, налег всем весом. Раз. Два. Угли вспыхнули алым вулканом. Смех отца резко оборвался.
– Проклятье… И правда смог. – Он растерянно почесал затылок, оставив сажную полосу. – Ладно… Гляди в оба, щенок. И не зевай…
Рэйн раздул угли с той же яростью. Первая подкова вышла кривой, как путь пьяницы из таверны. Вторая – не лучше. К третьей попытке пальцы онемели, потеряв чувствительность к боли. Молот тянул руки к земле неподъемной тяжестью. Жар печи лизал лицо волнами, плавя кожу. Заготовка за заготовкой превращались в бесформенный лом. Он бил снова – сквозь боль, сквозь усталость, – а в углу, под грубой рогожей, храпел отец. Поверженный великан, утонувший в винной трясине после ночного паломничества к алтарю Довракара. В дальней горнице безмятежно посапывала Лина – единственный свет в этом царстве распада.
Заказы иссякали. Медяки таяли, как снег на раскаленной наковальне. А каждое новое "паломничество" отца в таверну высасывало из дома последние соки, оставляя лишь пустые бутылки да горький осадок безнадеги.
Ночной крик вонзился в сон, как нож. Рэйн сорвался с постели, сердце колотясь о рёбра. В отцовской горнице царил полумрак, разорванный конвульсиями фигуры на полу. Нэд бился в припадке, как подстреленный зверь, выкрикивая обрывки слов: «Реан… не уходи… прости…»
– Пап! – Рэйн бросился к нему, пытаясь прижать дёргающиеся руки. В следующее мгновение – ослепительная боль! Локоть отца со всей силой врезался в переносицу. Тёплая солёная струйка побежала по губам. Кровь.
Но он не отступил. Впился пальцами в отцовскую рубаху, прижимая бьющееся тело к полу, чувствуя, как под тонкой тканью ходит ходуном изуродованное трепетание мышц. Так и держал – сквозь боль, сквозь страх, сквозь солёный привкус на губах – пока судороги не отпустили.
Нэд замер. Медленно открыл глаза – мутные, невидящие, затянутые пеленой похмелья и горя. Продирал их кулаками, словно сквозь паутину.
– Реана…? – хрип вырвался из пересохшего горла, похожий на скрип ржавых петель.
– Я… Рэйн… – прошептал мальчик, сглотнув ком. Слезы жгли, смешиваясь с кровью на губах.
Взгляд отца остановился на нём. На секунду – всего на хрупкую секунду – в глубине мутных озер мелькнуло что-то человеческое. Узнавание? Стыд? Невыносимая боль? Рэйн успел подумать, что это – отблеск того самого человека, что когда-то подбрасывал его к потолку, смеясь громовым смехом.