Полная версия
Фетишизт
Лапикур вернулся вместе с Тарасом и начал звать котона, на что котон приготовился уже залаять.
С ядовитым презрением взглянув на собаку, Аврелий заткнул ей морду; позади ухмыльнулся ничем не загражденный колодец.
– Тима! Тима!—кричал Тарас.
Сердце стучало прямо в глотке. Аврелий похолодел всем телом так, что даже котон в его руках обмер и затих; не зная куда деваться, он подошел к колодцу и кинул туда собаку, тяжелую как куль с картошкой. Собака плюхнулась в воду, а Аврелий, закрыв калитку, убежал к себе и, только остановившись у двери в дом, увидел, как на коврике для ног разлегся довольный Рыжик.
– Да, Петро, я был идиотом. Безмозглым фуфелом. Даже не поинтересовался, что там с их псинкой в конце концов приключилось. Вообразил себе невесть что и, не разобравшись, ринулся делать дела. Это между прочим и на тебя сейчас похоже.
Гогман прищурился.
– Ты о Бирюлевых вспомнил?
– Пес у них был, котон. Помнишь, наверное.
– Так это твоя проказа?
Гогман неожиданно для Аврелия засмеялся.
– Реля, ты, конечно, глупец, но и пса они, по старости, давно хотели отправить на покой. Да, об этом случае много смеялись и даже окрестили Тоталом утопленников, в шутку, разумеется.
Аврелий слабо и бесцветно улыбнулся.
– Вон оно как.
Гогман приобнял Аврелия за плечи.
– Вот видишь, не так уж «твое» лучше «его». В сущности, это
две идентичных ситуации.
В кабинет постучались и зашел Коля Краков, секретарь на полставки у Гогмана.
Скептически оглядев Аврелия с Петро, он дернул усом и произнес, ужасно коверкая:
– Товарышы комбатанты,—Коля усмехнулся,—к вам Бырулевы пр-рыехалы. Некый Тарас, Марыя и третый, не запомныл-с его.
Бессознательное
– Аврелий, черт ты эдакий, сколько лет не виделись!
Тарас и Аврелий обменялись рукопожатиями.
Младший Бирюлев с тех пор изменился мало. Разве что поредела под столичный бриллиантин его знаменитая тюркская шевелюра, а на щеках, наоборот, отросли крысиные бакенбарды. В остальном же бледная личина Тараса с опухшим туфлеобразным носом и выдающейся вперед губой осталась прежней. Рядом с Тарасом встала Маша, тоже не особенно привлекательная, но серьезная женщина в курточке и длинной тяжелой юбке. Сзади пристроился Лапикур.
– Друзья, какая встреча!—развел руками Гогман.—Зайдем в дом—поговорим.
Вся делегация тут же закивала головами и пошла за Гогманом во флигилек, где он и решил ее на время устроить.
У порога их встретила сияющая, как вымытый таз, и, по всей видимости, заранее уведомленная Катерина.
– Здравствуйте!
Все пятеро прошли в гостиную. Расселись по диванчикам.
– Запоздали, запоздали чуток. Обещали днем,—улыбнулся Гогман, закинул ногу на ногу и подпер ладонью подбородок.—Ну-с, как вы были в Ашгате?
– Чудно были,—вздохнул Тарас.– Не помню, я вам рассказывал или нет? Нет, наверное. Толком не общались, вот только раз письмо вчера вечером отослал вам—а так, почте нашей нет доверия. На заводе по самую глотку достали опять бастовать. Как будто не хватило им первой революции! Год очухивались и вот опять начали! Сил моих больше нет. Так ведь и брюхо вспорют!
– Вспорют-вспорют,—добавил Лапикур.
– Всенепременно,—шепнула Маша.
– Так вы бежать собрались?
Все трое на вопрос Гогмана переглянулись.
Аврелий скривился. Тарас всю жизнь прожил в Ашгате среди дистиллированных граждан, о чем сам Аврелий, выросший в Недокунево, только мечтал. А сейчас Бирюлев бежит из столицы. Куда? Опять туда, где лучше.
– Приходится,—согласился Тарас.—Мы, честно говоря, не долго думали. В Ашгате жить невозможно. Половина собрали вещи и двинули из страны, пока правительство еще занято шашнями с Немчинией. Мы тоже решили. На водник сначала, а оттуда в Краслпорт. К вам заехали на денек, повидаться.
– Дерем когти, Петро,—вставил Лапикур.
– В Краслпорт,—прошелестела Маша и съежилась.
– Что ж,—Гогман сложил пальцы домиком,—в Краслпорте хорошие рестораны. Лучшие лобстеры на всем Альбионе, между прочим. Кстати, о еде,—Гогман кивнул Аврелию,– Рель, посмотри, приготовила что-то Катя или нет? Пора ужинать.
Аврелий лениво поднялся и вышел из гостиной. Сейчас он искренне полагал, что Бирюлевы своим присутствием оскверняют его флигилек. На сердце висела тяжесть: как хорошо было, когда здесь жили только он да Катя. Потом явился первый грех—Ханс и раз осквернил дом; за ним пала Катенька и осквернила дом во второй раз; тут пришли Бирюлевы и довершили третьим. Мерзко. Как будто на плечах находилась уже не его голова, ходили по полу не его ноги и думали в черепной коробке чужие мозги.
Зайдя на кухню, Аврелий грустно обвел сальную конуру взглядом.
– Готово?
– Минуточку,—Катерина грохнула кастрюлей. Аврелий вжал голову в плечи и вышел.
Навстречу ему выскочил Ханс, тихо ойкнул и скрылся на кухне.
«А может, прав в кои-то веки Гогман, старый хрен? Ну, чем Ханс отличается от других мальчишек? Такой же раздолбай, похотливый сучонок и мразь. Время такое, люди такие—дерьмо в обертке. И никакие репрессии, никакие шпицрутены уже не помогают».
***
Катенька сегодня превзошла саму себя и даже больше. Аврелий тогда подумал, что все-таки зря он обесценивал ее лагерный суррогат— первый секс на нее повлиял благотворно.
На столе дымились тушенные бараньи хвостики под уваренной эспаньолой, рядом лежал вальдшнеп, обложенный сухими хлебными корочками, тут же стоял почти настоящий пармский сыр из палаццето Марь Санны; скрипучие, как старые матрацы, огурцы; свиная колбаса, однажды выдранная на Тверской; чеснок, кольца лука, соленое мясо, корнишоны и маслянистая редька.
Настроение Аврелия, совершенно ошалевшего при взгляде на стол, быстро дрогнуло и переменилось: с младенческой улыбкой он думал, что в сущности Гогман—хороший человек и достоин большего, что Ханс—так уж и быть, во флигильке приживется, нужно только подождать, и Катя, святая Катя, на самом деле ни в чем не виновата, а все это война и обстоятельства.
Поглядев на еду, может быть, с секунду, все собравшиеся в конце концов голодно ощерились.
Захрустели огурцы вместе с пуговицами на рубашках, стали ломаться косточки вальдшнепа и разрываться в клочья Тверская колбаса. Еда стекала по желудкам и симфонически урчала. Застолье оказалось отменным, а самое главное—очищающим умы и души.
Ханс с Катенькой отстранились и о чем-то зашептались.
Тарас, икнув, потянулся за эспаньолой. Из всех сидящих в процентном соотношении он выжрал больше всего и сейчас с раскрасневшимся набухшим носом потянулся за добавкой. Под ним завизжала половица, и Тарас, не издав ни звука, бухнулся вместе с едой на пол. Со счастливым, но обескровленным лицом и раздутым голым пузом, по которому заструились синюшные вены, Тарас торжественно утих.
– Реля,—Гогман, смутившись, подавил отрыжку,—глянь-ка, что с ним.
– Дохляк,—отшутился Аврелий.
Присутствующие слабо засмеялись, а Маша, вдруг почувствовав себя дурно, решила напоследок привести Тараса в чувства. Толкнув его раз-другой, Маша озаботилась. Тарас не шевельнулся, но посинел как мертвец. Все вместе они собрались вокруг него, как пограничные столбы, и стали слушать сердце. Ни стука, ни шевеления, только сардоническое чваканье желудочных соков.
Стало неловко и тихо.
– Умер,—пролепетала сердобольная Маша и грохнулась в бессознательное.
Неловкое чувство
Аврелий сидел на кровати и, сощурившись, глядел, как за окном кружатся увесистые снежные хлопья.
Тарас, что выяснилось, действительно вчера скончался. Выходило неловко. Машу привели в чувство, успокоили, посидели, подумали. Тараса отнесли в дальную комнату, накрыли простыней и велели Хансу гнать в село за священником. Ханс скоро вернулся и сказал, что дальше своего носа во дворе не видит. Опять молчаливо уселись друг напротив друга. Лапикур сообщил, что днем приплывает их пароход. Подумали еще. В конце концов решили, что завтра утром Лапикур с Машей уедут, а Гогман организует похороны по приезде священника и черкнет им вдогонку весточку.
Единственное, выходило дорого доставлять в Краслпорт.
С утра Бирюлевы отъехали: Маша держалась сурово, а потом все равно разревелась как девчонка. Лапикур только пожал плечами: «Все однажды уходят на дно, так отчего ж горюниться?»
Аврелий их не провожал. После вчерашнего ужина все его желания сводились к одному простому и человеческому— хорошо выспаться. Распрощавшись со всеми по-тихому, Аврелий ушел к себе.
С минуту он сидел, бодрствуя. Десятый утра. Это значило, что Бирюлевы часа два-три назад уехали. Аврелий про них не думал. Немного он думал про Тараса, но более в том плане, что его флигельку приходится уживаться с тарасовой тушей. В остальном же все мысли Аврелия занимал сегодняшний сон. Аврелию такие снились редко—быть может, еще в детстве, он точно не знал—и были над всеми остальными снами особенно яркими и пугающими. Не знал он также и то, к чему такие сны вообще снятся, но чувствовал—неспроста.
Он был снова гимназистом. И снова в родительском доме. Рядом шастал опять этот Рыжик. В кресле была мать. Аврелий сидел на гладком и невероятно холодном полу, глядя на нее снизу вверх. Как дурак без штанов, без подштанников, голой кожей на вымощенной до белизны древесине.
Аврелию стало стыдно. Он сидел перед матерью полуголым. В какой-то момент даже решил, что хотел мастурбировать, но мать его обнаружила. Стыдно стало еще больше. Страсть как боялся он, что его за этим однажды снова увидят, и тогда хрупкий мир окончательно порушится, никакие уже руки ему не помогут. Поднимут на смех, изобьют.
Плакать хотелось. Как назло, он отчего-то был возбужден и, когда мельком взглядывал на мать, от ее неясного выражения возбуждался еще больше, но ни прикрыться, ни объяснить словами ничего не мог. Мать пристально смотрела на Аврелия, и ему казалось, что вот сейчас она спустится и вырвет хер вместе с яйцами.
А она только смотрела, не моргая. Завтра об этом узнают все на свете, и Аврелию уже не будет никакого житья в гимназии. Он, наверное, где-нибудь повесится или нарочно сойдет с ума, чтобы его отвезли отсюда подальше и оставили наедине с собой.
Но мать ничего не сделала. Отвернувшись, она спокойно вышла, и Рыжик как ни в чем ни бывало попрыгал за ней следом.
Было жарко, гнусно и тяжело в животе. Аврелий решил—это что-то значит.
***
Гогман курил на улице, стоя под навесом флигелька.
– Петро? Как думаешь, до пригорка сегодня нормально ехать?—Аврелий выполз на улицу после Катькиного кофея и теперь мучительно взмаргивал, каждый раз посматривая на небо, очистившееся после вчерашней бури.
– Хочешь навестить родителей?
Струйка дыма улетела в небеса.
– Пожалуй, надо. Что с Тарасом?
– Благое дело—навещать предков,—Гогман облокотился о поручень и слабо улыбнулся.—Я послал мальчика из интерната в село. Надеюсь, он вернется хотя бы к обеду. А что касается твоей поездки, то у Дмитрия стоят свежие лошади, можешь сходить к нему, пока он не укатил за гробом. Тогда вместо него пошлю кого-нибудь другого.
Аврелий ушел в стойло.
***
Сегодня в Недокунево было хорошо. Снега скатертью устилали кровавые перегонные поля и сверкали под солнцем не хуже столичных бриллиантов. Под копытами трещали примятые ногами тракты, которыми вели немчинцев. Где-то в снегу алел забытый немчиновский шеврон.
Было замечательно, солнечно, в меру холодно—как будто не стреляли за лесом, а собирались праздновать Рождество и все к этому готовилось: люди, природа, небеса.
Скоро Аврелий прибыл к родительскому дому.
Парадная колоннада, окружавшая подъездную, простояла недолго и оказалась вычищена. На память остался только торчащий штык, возле которого по привычке ставили телеги.
Усадебный дом встречал гостей портиком, на фронтоне которого висели заляпанные инициалы. Никому не нужный, просевший бельведер, как гангрена нависал сверху и подмигивал голыми, черными дырами. Однажды он обязательно должен был провалиться.
Вздохнув, Аврелий запахнулся и пошел ко входу.
Возле старой беседки стояли люди.
Аврелий передернул плечами.
Это были фанерные обманки. Отец мечтал о саде перед домом, но сада выстричь так и не смог, поэтому обманки достались Аврелию как игрушки. У них раньше были имена, которые сейчас Аврелий уже не помнил.
Дверь в дом была не заперта. «Какие же дураки,—подумал Аврелий.—Впрочем, воровать у нас все равно нечего».
Зайдя в парадную, по которой бегал наперегонки колючий ветерок, Аврелий распахнул пальто, шарф с перчатками рассовал по карманам и прямо так пошел.
– Ма-ам?
Ответа не было, поэтому Аврелий решил найти ее сам. Искать было несложно: Лиза не изменяла своим привычкам и коротала дни в зале.
– Ай?—удивилась она и шустро вскочила с места.—Филечка? Ты пришел?
Аврелий остановился перед матерью, скучающе оглядел зал и, поняв, что от камина становится жарко, бросил пальто на диван.
– Ну нет, ма. Я это. Аврелий.
– Ой-ей, Филя, ну как же ты не кстати. Курдюк этот бараний дома, а ты принесся. Вот если он тебя увидит, что ж это начнется тогда.
Аврелий упал в кресло и глянул на мать. Истощенная гарпия с растрепанной копной серенько-рыжих, подкрашенных волос метала из глаз зубочистки. Почему-то так вышло, что Лиза после отъезда Аврелия замкнулась в себе и стала избегать Франка, а, когда Аврелий к ней все-таки приехал, вдруг назвала его чужим именем, одним, другим, третьим. Он перепробовал на себе уже с десяток имен, но мать, как прокаженная, останавливаться как будто не хотела и называла Аврелия то Филечкой, то Андреем, то Петром по особым праздникам. Потом Аврелий от Гогмана понял, что это ее любовники. Разные. По молодости и не только. С тех пор Аврелий к родителям приезжать перестал, хотя и думал иногда, что нужно им прислать доктора. Но мысли эти были короткие и бредовые и быстро забывались, а угрызений совести Аврелий не испытывал.
– Брось, Лиза,—начал он, давясь собственными словами, но в конце концов подыгрывая.—Я в гости, просто так. Как живется?
– Как? Мерзотненько. Чаю принести?
– Кофе?
– Только чай.
– Неси чай.
Лиза вернулась с чаем. Аврелий хлебнул и сморщился.
– Почему без сахара?
– Какой сахар, Филечка? До вас, может, не дошло, а у нас уже ревизия прокатилась. Все, козлы, себе высосали. Поэтому живем, как в бадье с навозом. Еще и проблемы мои начались, Филечка, ой-ей, половые, это все от плохого питания, говорю тебе. Это я к тому, Филечка, что понимаешь, если надо тебе, то…
– Не надо,—отмахнулся Аврелий.—Скажи лучше, как отец…Франк, то есть, живет?
—На кой тебе этот черт рогатый?—Лиза гневно сощурилась.—Я-то, когда выходила за него, думала, он оправился. Красивый все-таки был, приятный. Слушки за ним ходили, а я, дура, не верила. Сперва нормально жили. Как все. Сегодня так, завтра этак. А однажды он взял и сбежал к Гогману. Почему он все за место держался, кобель? Все из-за этого Петро. Но Петро был мужиком. Он выставил этого болвана за дверь, и, если бы не я, которая со страху бросилась искать его жирную задницу в ночь, так бы и околел под дверью, как шавка.
Аврелий эту историю знал. Мать ее рассказывала каждый его приезд, и каждый новый приезд он задавал вопрос об отце вновь, в надежде услышать что-нибудь другое, но заводилась старая шарманка: «Какой же все-таки Франк такой-сякой».
Аврелий так, впрочем, тоже думал. Не только об отце, но и о матери. О всей своей родне. И о себе, порой, тоже.
– А твой сын что?—улыбнулся Аврелий.
– Хоть бы сам педерастом не стал,—сплюнула на пол Лиза.—Я за ним наблюдала. Весь в отца повадками. Лишь бы не увязался с каким-нибудь… тьфу. Бабу ему, бабу-у!—Лиза жалостливо всхлипнула, охнула и, отобрав у Аврелия оставшийся чай, с причмоком отпила.
Тут Аврелий решил, что достаточно.
Встав с места, он прошел мимо матери и поднялся на второй этаж, где по его прикидкам должен был находиться Франк. Отец действительно сидел в своей спальне наверху, изучая руководство по казарменно-полицейскому воспитанию, и мотал толстой ногой.
– Здравствуй, пап.
– Аврелий?
Франк поднял глаза и отложил книгу.
– Неожиданно, весьма. Но рад тебя видеть,—принужденно выдавил он.—У нас тут, правда, немножко грязно, нечищено. Тебе как?
– Здесь всегда было грязно, пап. Царское бабло шло куда угодно, только не на дело.
– Да, да, да,—пробормотал Франк.—Хорошо получаешь на работе? Хватает? Все есть, не нуждаешься?
– Живу вдоволь и лучше вас. Деньги сносные.
Аврелий хотел еще добавить, что Гогман ему делает премии к зарплате чуть больше, чем они есть, например, у Зигурта или у Романа Геннадьевича, но решил, что это все детское бахвальство, и замолк.
Франк, однако, начал сам:
– Гогман, значит-с, исправно платит?
– Исправно.
– Сам хорошо живет?
– Хорошо.
Франк кивнул своим мыслям, поводил грязным пальцем по оттопыренной ярко-розовой нижней губе и, крякнув, тяжело поднялся с места; подошел к Аврелию, по-свойски положил ему руку на плечо.
– Он также делает?—спросил Франк, имея в виду свой жест и Гогмана.
– Бывает, что да.
Франк не то вздохнул, не то всхрюкнул от смеха, затем полюбовно разгладил складку пиджака на плече Аврелия и, удостоверившись, что все исправно, облизал флис чуть ли не до рубахи.
– Передай ему от меня мой baiser aérien.
– Ну разумеется. Спасибо, пап, что остаешься в здравом уме.
Франк не ответил. Его внимание вновь заняло чтиво в крепкой как кость бывшего императора обложке.
Они всегда кому-то врали, врали и врали. Бесконечно, запойно, как будто все по-старому. И Аврелий тоже врал, прекрасно понимая, что жизнь, если когда-то и была, закончилось давным-давно. Они все приобрели эту дурную привычку: постепенно сходить с ума. И врать. Много врать.
Аврелий походил еще по коридорам, даже не заглядывая в старые комнаты, выкинул свой пиджак в загаженную кладовую, попытался вспомнить что-то давнишнее и родное, но не смог, подумал, что пора ехать домой и, окинув последним всеобъемлющим взором свой склеп, вышел, не попрощавшись. Снова он чувствовал себя неудобно и глупо. Глупо оттого, что вдруг поверил. Сон только зря его расстроил.
На улице поддали градусы. Заскрипел еще сильнее снег под полозьями. Пришлось запахнуться глубже.
Оказавшись возле своего флигелька, Аврелий с удовольствием вздохнул, несмотря на то что нос от мороза ужасно чесался. Успокоившись, он двинул к дому, ожидающему его все утро. Выкинул из головы бредни и зашел.
Катерина на пару с Хансом сидела за столом, по-детски несуразно и искренне смеясь, а напротив них, потягивая бурду, гоготал Тарас-зараза.
Снегопад
—Ты уже вернулся, Реля?
Гогман слегка коснулся локтя Аврелия.
– Петро? Че здесь происходит?—Аврелий оперся о дверные наличники, почувствовав слабость в ногах, и указал Гогману на стол.
Петро только задумчиво пошевелил бровями.
За столом сидел Ханс, давясь снедью, а рядом хозяйничала Катерина—обычное зрелище, и никакого Тараса. Аврелий обознался.
– Поговорим на улице, или ты пойдешь отдыхать?—спросил Гогман.
Аврелий только развел руками и вернулся на тераску.
– Мне казалось, что я видел Тараса за столом. С ума сойти можно.
– Иногда такое бывает. Ничего не случается просто так и, кто знает, быть может это о чем-то говорит?
– Да, согласен. Это говорит о том, что моя башка совсем прогнила и поэтому выдает такие финты помимо воли. Боже, храни отца с матерью.
Гогман не ответил, но, вероятно, улыбнулся. Аврелий не смотрел на него, как не смотрел и по сторонам. Просто шел туда же, куда Петро, глядя на свои тяжелые башмаки с отстающей подошвой, из-за которых теперь под пятку запрыгивал снег и там же и таял.
Беднота была повальная. В общем-то плохо, когда денег нет, но еще хуже, когда они есть, но не тратятся, потому что вещи, для которых они должны тратиться, в Недокунево не водятся. Поставки производятся лишь раз в месяц.
Конечно, Аврелий соврал отцу, сказав, что живет в довольствии. Впрочем, Франк это тоже понял. Взаимное понимание требует взаимной лжи.
Да, деньги в Недокунево водились, но были также нужны, как трупу молебны. Гогман пачками отвозил воспитанников в лагеря на работы, а взамен получал скромное финансирование. Деньги от детского труда отправлялись в Ашгат—Ашгат отсылал провизию, вещи и учебные прибамбасы. Это была дьявольская Сансара, главным посредником которой было Недокунево—тощее, грязное гузно, извергающее переваренные харчи с барского стола.
Гогман привел Аврелия на кладбище, —туда, где свежей землей приветствовала гостей могила Тараса,—и усадил на деревянный короб; сам сел на другой короб, достал вновь цигарку и, извиняюще кашлянув, закурил.
– После твоего отъезда пришел священник. Отпели Тараса. Похоронили. Письмо я написал и Бирюлевым отправил. Скупо вышло, но как уж сделали—на более и не способны.
– Глупая ситуация, глупая,—Аврелий пожал плечами.
– А человек ведь нелепо умирает,—кивнул Гогман сам себе.—Что бы ни происходило, он обречен на смерть без смысла. Разумеется, когда человек умирает раньше времени—нелепо, когда умирает случайно, как Тарас—нелепо, но и когда умирает своей смертью—тоже нелепо. Зверюшки всякие живут на свете, не задумываясь, и смерть их вроде как незначительна, а человек всю жизнь проживает с мозгами, но потом в конце концов также, как все, умирает. Спрашивается, для чего жил? Вот говорят: учись, сам себя учи и других, а какой в этом толк? Все равно помираешь неучем. Разве это не нелепо?
– Петро, я кабы знал суть этой херни—тебе бы сказал.
– Да я сам с собой скорее. Все-таки волей-неволей в голову приходят такие соображения, а отвязаться от них трудно. Глупо это.
Посмотрев на Аврелия, Гогман продолжил:
– Как прошла встреча с семьей?
– Зачем спрашиваешь, если знаешь ответ? Когда было хорошо?
– А ведь знаешь, было,—Петро закинул ногу на ногу и поднял голову к небу.—Было, Реля, но ты еще маленький тогда ходил. Во-первых, у всех тогда водились хорошие состоянии. У меня дела шли в гору, у вас в семье прекрасно жилось—не хорошо, не плохо, зато не шатко. Ты учился, Лиза платья чуть ли не каждый день меняла, Франк без дела не сидел. Сейчас другое. Все разломали. Нет больше опоры. У вас там бог весть что творится. Раньше-то Оно под землей таилось, под коркой, а как все разломали, Реля, я тебе отвечаю, выползло наружу.
– Ты про отца что ли? Так он всегда больным был.
– Ну, и про него тоже. Все-таки здраво мыслить он умел. Но состарился. Как и все мы.
– Он, кстати, тут передать хотел…
– Я знаю,—Гогман покосился на Аврелия.—Я знаю, что он хотел передать и каким образом. Реля, мне достаточно поглядеть на тебя.
– Это точно.
Оба замолчали, как будто решив обдумать сказанное. Сидеть так было холодно, но они все же сидели, не чувствуя холода. Кресты, припорошенные снегом, тоскливо гнулись к земле от стыда и старости: ободранные, гнилые, одинокие они не хотели, чтобы на них глядели люди.
Возле могилы Тараса была другая, Николая Гликмана, умершего давным-давно; неприглядная кособокая почивальня, заросшая сорняками, которых под толщей снега увидать было нельзя.
– Почти декаданс.
– Никола вот хорошим человеком был, но рано умер,—тихо сказал Гогман.—Благослови Господь его душу.
– Никола?—Аврелий почесал щеку и с удивлением взглянул на тощий крест.—Это тот самый Никола, который кота мне подкинул? Пьяньчужка эта?
Гогман промолчал.
– Петро, он был смешон, по правде говоря. Мне сколько тогда было…ну-с, не помню точно, да это и не важно, я был зеленый как ботва. Знаешь же, что Никола часто приезжал к нам на дачу и оставался ночевать? Вот. У нас тогда баню недавно построили. Никола приехал с дороги, устроился в кресле. Я лежал на кровати, вроде как читал что-то. Кровать была, конечно, шикарная. Просто изумительная. Во-первых, высокая, как каланча. Во-вторых, мягкая до невозможности. Сейчас таких нет ни у кого.