
Полная версия
День
– Мы рождаемся голыми, все остальное – просто прикид, о чем не устает напоминать нам Ру Пол. Не уверен, правда, подумал ли Ру о педиатрах, – говорит Робби.
– Но домик-то за городом Вульф может иметь, как считаешь?
– Если уж тебе так этого хочется.
– Собачке его там понравится – есть где побегать.
– Арлетт, – напоминает Робби. – Собачку зовут Арлетт. А что же Лайла?
– Будет приезжать к нему по выходным, на пригородном поезде.
– Не заскучает он у нас там один?
– Ну, у него работа. В городе кабинет, плюс местные детишки.
– И все же.
– Ладно. Допустим… он повстречает фермера.
– Одинокого и тоже гея.
– Он унаследовал семейную ферму после скоропостижной смерти отца.
– Самоубийство? – спрашивает Робби.
– Да нет. Ехал на тракторе, попал в аварию. Типа того. Так вот этот парень вернулся…
– Из Сан-Франциско. Нет, скорее из Мэна.
– Да, и жил на этой ферме почти что монахом, отрекшись от мира. Подъем в пять утра, отбой в девять вечера.
– Он старше Вульфа. Не старый, но старше. Лет сорока. И не красавец.
– А почему? – спрашивает Изабель.
– Ну это… порнография какая-то. Парень из комиксов Тома оф Финланд, оказавшийся фермером.
– Но и не урод ведь.
– Нет. Обыкновенной наружности. Средний.
– Ну раз тебе такого хочется…
– Постой. Ты злишься, что ли?
– Да нет, конечно. Ты прав. Фермер не должен быть чересчур привлекательным. Такой даже интересней.
– Но ты бы предпочла более совершенную особь.
Оглядев себя в зеркале, Изабель еще раз слегка проводит кисточкой по векам. Перебор или нет? Робби знает – похоже, только он один, – что Изабель всегда сомневается в собственной внешности. На фотографиях порой узнаваема лишь отчасти. С самого детства силится увидеть хоть мельком свое подлинное, незыблемое “я”.
– Да, я всегда питала слабость к красавчикам, и ты, наверное, скажешь, что ничего особенно хорошего из этого на вышло…
Ну нет, Робби не собирается с утра пораньше обсуждать с сестрой ее брак. Изабель, вздумавшей каталогизировать свои заблуждения, придется подождать, хотя бы пока он не выпьет вторую чашку кофе.
– Посмотрю, что там Дэн с детьми делают, – говорит он.
– Минут через пять буду готова. А наш фермер, мне кажется, читает Толстого перед сном, по часу каждый вечер.
– Или Джордж Элиот. “Мельницу на Флоссе”. Вот что я бы предпочел.
– Ладно, пусть так. И вот однажды в близлежащем городке он сталкивается с Вульфом.
– Их тянет друг к другу.
– Сначала они, наверное, просто дружат, и только потом один из них признается…
– Первым признается фермер, – уточняет Робби.
– Да? Тебе так хочется?
– Для него это серьезный шаг. Он ведь не знает ни единого гея. И уверен, что Вульф тут же от него отвернется. Но ничего не может с собой поделать. И понятия не имеет, что Вульфу и самому приходится…
– Сдерживаться.
– Да, ведь Вульф-то тоже представить не может, что фермер к нему неравнодушен. Они как два шпиона: работают на одну разведку и не подозревают об этом.
– Прямо хоть “Нетфликсу” идею продавай, – замечает она.
– Да уж, пожалуй.
– Сначала все идет прекрасно. Но с каждым днем Вульф все больше времени и сил тратит на работу, а к фермеру переезжает жить его бабушка – разумеется, гомофобка.
– А может, не надо так жизненно?
– Конфликт необходим, – заявляет она. – Иначе на телевидении это не купят.
– Обойдемся без телевидения, а?
– Ладно, извини. Но просто представь: продаем им идею сериала – и все финансовые проблемы решены.
– Повременим пока. Лучше подумаем о благе Вульфа.
– А как же Лайла?
– А что Лайла?
– Она как будто вдруг… осталась не у дел, а?
– Беспокоишься о ней? – спрашивает Робби.
– Ничуть. Хочу, чтобы Вульфу было хорошо. А Лайла как-нибудь сама справится.
– К тому же ее не существует.
– Вот именно. Само собой.
Вайолет с Натаном сидят за кухонным столом и ждут, пока Дэн приготовит им завтрак. Большие пальцы Натана порхают над клавишами телефона, словно крылышки колибри. Вайолет приняла царственную, как ей кажется, позу: выпрямила спину, сложила руки на столе.
Вошедший Робби лишился звездного статуса. Фанфарами его уже встречали – в детской. А теперь он не отличается от прочих взрослых.
– Как дела? – спрашивает Дэн.
Второй раз уже за это утро, невольно отмечает Робби.
– Нормально. Все нормально.
– Ну! Мы ждем, – говорит Вайолет.
Пригнали ее сюда в этом наряде, пусть и подходящем к случаю, но лишающем уверенности в собственном очаровании, – придется теперь идти навстречу испытаниям нового дня вот такой вот, ущербной. И как посмели, спрашивается, если завтрак еще не готов?
– Потерпи, – говорит Дэн.
И соскабливает яичницу-болтунью со сковороды на две тарелки.
Он не скорбен, не меланхоличен. Просто задерганный слуга дочери и сына. Да, он намерен вернуться на сцену, но пока этот рыцарь, Дэн Тамплиер, считает свою службу почетной и готов отказаться от какой бы то ни было демонстрации собственного превосходства во имя долга.
Тоскует кто-нибудь по прежнему, вечно обкуренному Дэну, взявшему после рождения Натана, так сказать, отпуск – конечно, всего на год-другой? Оплакивает кто-нибудь (кроме самого Дэна) постепенное исчезновение того пьяного, взмокшего, голого по пояс рокера, которым Дэн – тогда, давно, забросив музыку на годик или два, – собирался легко и непринужденно сделаться снова, понянчившись с новорожденным сыном?
Намазав маслом тосты из цельнозернового хлеба, Дэн вручает детям тарелки. Напомнить бы ему, что доктор не рекомендовал Вайолет есть много сливочного масла, да и яиц в общем тоже, но на этот раз Робби воздерживается. Немного масла на корочке хлеба, подумаешь…
Нет, Дэн вовсе не против, чтобы Робби выступал как инспектор по жиру и соли. И Робби еще с ним поговорит, но не сейчас, не этим утром.
Вайолет взирает на свой завтрак с легким аристократическим отвращением. Натан продолжает тискать айфон.
– Ешьте! – велит Дэн.
И, снабдив наконец детей завтраком, поворачивается к Робби. Лицо Дэна румяно и ненасытно, черты его могучи и четки. Он похож на самого себя, он владеет самим собой как никто из известных Робби людей.
– Иду сегодня смотреть еще одну квартиру, – говорит Робби. – С видом на реку. Так во всяком случае заявлено.
– От цен просто волосы дыбом.
– Да уж, а для меня одного…
Вот зараза. Не то сказал. Твердо решивший не казаться ни бездомным, ни несчастным, Робби плошает то и дело, как ни старается.
– Все переживаешь из-за Оливера? – спрашивает Дэн.
– Нет. К чертям Оливера.
Робби бросает взгляд на Вайолет, но та ругательства то ли не услышала, то ли к своим пяти годам слышала его уже столько раз, что стала считать вполне нормальным, обыденным словом. В этом доме нет правила не выражаться при детях. Да и вообще, если уж на то пошло, почти никаких правил нет.
– Пора, стало быть, опять ходить на свидания? – говорит Дэн.
Это да, стало быть, пора. Но разве Дэну объяснишь, что это значит для гея, которому уже хорошо за тридцать, а у него ни денег, ни кубиков на животе. Дэн обитает на планете натуралов, где тридцатисемилетний мужик, одинокий, презентабельный и способный поддержать к себе интерес, – это просто клад. На планете геев условия гораздо суровей.
– Запрыгивай опять в седло, дружище, – говорит Дэн. – Где-то там кто-то ходит и ищет тебя. Кофе?
– Давай.
– Яичница какая-то странная, – заявляет Натан.
– Странный у нас ты, – отвечает Дэн.
– А это уже оскорбление.
– Ладно тебе.
– Яичница и правда смешная, – вступает Вайолет.
– Я каждое утро точно такую делаю.
– Но сегодня она какая-то странная, – не унимается Натан. – Комками.
Дэн вручает Робби кофейную кружку с черно-белым оттиском горы Рашмор. А детям говорит:
– Ешьте яичницу, будьте любезны.
Идеально выверенным тоном. Понизив голос еще на пол-октавы, не выказывая ни малейшего раздражения, но выделяя каждое слово и сообщая таким образом, что торг окончен. Правил и законов в доме, может, и нет, но Дэн лично выработал интонацию, которая означает: отставить разговоры. Интересно, думает Робби, опасаются дети разгневать Дэна или опасаются, что он откажется от роли великодушного, но справедливого отца, которого надо хоть изредка слушаться. Как бы они вели себя, не найдись здесь способных командовать и надзирать?
Переглянувшись с Робби, Дэн усмехается, возводит к небу глаза. Дети. Что тут поделаешь?
И говорит:
– Ночью новую песню дописал. Хочешь, сыграю попозже?
– Хочу, знаешь ведь.
– Шероховатостей, конечно, еще полно…
– Мне нравятся шероховатости.
– Знаю, что нравятся.
Робби и не помнит уже, с каких пор они с Дэном затеяли эту эротическую игру, этот регулярный флирт, уподобляясь сразу и двум побратимам, и давно женатым супругам. Выстреливают эти гейские разговорчики в строго приватной обстановке, они не для ушей Изабель.
Дэн знает – знает ли? – что Изабель уже собирается уходить. Или пока, так задолго, знает только Робби. Может, и сама Изабель не знает еще.
Изабель говорит, ей хочется чего-то большего, и Робби прекрасно понимает чего. Ее тайным языком он овладел в совершенстве. Чего-то иного. Чего-то не столь типичного. Сопоставимого c вечным ее стремлением обрести мелькающее где-то там, на грани видимости. Жить в стихии всеобщей любви и добродушных препирательств. В семье подружелюбней, пошумней. И чтобы лампа горела на подоконнике, а за деревьями носились по ветру звезды.
Вайолет проливает сок. И не куда-нибудь, а Натану на штаны, а значит, она это нарочно, а значит, виновна во всех смертных грехах, а значит…
Дэн приходит на помощь. Взмах губкой – и брызг как не бывало, штаны Натана объявлены незапятнанными, всякое случается, да, смиримся с этим, нас ведь ждут великие дела.
Пока Дэн занят детьми, Робби вбивает в гугле “сельские дома штат нью йорк”, находит подходящий, загружает картинку и публикует второй пост.
картинка: сельский дом, обшитый досками, первоначально белыми, но пожелтевшими от непогоды, похожий на часовню островерхим средним фронтоном, крытые веранды с обеих сторон с призраками плетеных кресел в тени, над хребтами гранитных холмов с выростами деревьев плавает неоднородное беловатое марево.
подпись: Увидели тут дом на продажу. Что если б мы надумали его купить? Рискнем.
Уже выложив пост, наносекундой позже, Робби замечает, что листья далеких деревьев на фото желтеют от первых нападок осени.
Ой! Снимок-то якобы сегодняшний, а на дворе начало апреля.
Девять лайков набирается тут же.
Не замечают, похоже, или им все равно, что фото уж никак не апрельское.
Дэн наливает Вайолет еще сока. Натан пожирает ее глазами: так бы и убил! Всю жизненную силу высасывает из пространства, его обкрадывает, воровка и ябеда, и шею выгибает как-то мерзко. Взяв со стола кружку с кофе, Дэн успевает сказать Робби: “Такое чувство, что…”, и тут в кухню поспешно входит Изабель.
– Доброе утро! – говорит.
Вайолет, вскочив, подбегает к матери. Угрюмый Натан не двигается с места.
– Доброе утро! – с энтузиазмом восклицает Вайолет.
Уже год или около того она недолюбливает мать, а потому безудержно демонстрирует дочерние чувства.
Надеется, что ли, посредством бурно изображаемой радости вызвать из небытия ту, прежнюю мать, еще не так давно внимательную и заботливую? Очень может быть.
Натан басит (вернее, изо всех сил пытается):
– Привет, мам.
Я-то все про тебя знаю, не забыла? Мне незачем подлизываться. Я твой мужчина, и это надолго.
Дэна с Робби и не замечают: стоят какие-то парни с кружками у холодильника.
– Вайолет, как по-твоему, родит хомячиха сегодня хомячат? – говорит Изабель.
– По-моему, родила уже, пока мы не видели.
– Что ж, девочкам нужно иногда личное пространство. Натан, не будешь больше обижать Саманту?
– Она толстая.
– И все-таки попробуй не огорчать ее, ладно? Ни к чему унижать человека.
Натан пожимает плечами. Ничего, мол, не обещаю.
– Не виновата же она, что влюбилась, – добавляет Изабель. – Все, мне пора.
– Я кофе сварил, – говорит Дэн.
– Заказала уже в “Старбаксе”, заберу по пути. Опаздываю дико.
Пусть и рассеянная последнее время, в этой роли Изабель по-прежнему хороша: мать, прекрасно знающая, о чем спросить (беременная хомячиха, бедняжка Саманта, безумно влюбленная), а о чем не спрашивать (проблемы Вайолет со сверстницами, оценки Натана). Вечно спешащая мать: ее люди ждут, и без нее ничего не начнется.
И как она научилась быть такой, пусть даже ради детей? Как Дэн усвоил этот тон? Они, трое взрослых, вечно импровизировали и со временем вроде бы охотно признали повзрослевших Натана и Вайолет ни больше и ни меньше как младшими членами стихийно сформировавшейся команды, по каким-то туманным юридическим причинам названной семьей. И теперь Робби шокирован, поскольку вдруг осознает (и как он это упустил?), что семья и есть то самое, чем стали эти люди, более или менее непреднамеренно, – некий конгломерат, который переживет и разлад, и даже предвидимый Робби развод, и без его присутствия здесь выживет тоже. Утрата любимого дяди, может, и разрывает сердце, но мир продолжает существовать, и география все та же, и погода.
Изабель спешит к выходу – буйство волос полуукрощено посредством полунебрежного узла, белая блузка расстегнута до той петли, где проходит граница между стыдливостью и эксгибиционизмом, – а Робби тем временем проверяет свой инстаграм. Пост Вульфа о сельском домике, телепортированном из другого времени года, набрал еще двенадцать лайков.
Изабель ушла, дети вновь принялись за завтрак, а Робби с Дэном стоят рядышком, попивая кофе.
– Выпьем же за квартиру с видом на реку, – говорит Дэн.
Вместо бокалов они чокаются кружками. Дэн – кружкой с Бобом Диланом, неприлично молодым, времен “Возвращения на шоссе 61”.
– Будем надеяться, что это та самая, – добавляет он.
Взгляд его, небесно-голубой, нордический, не отягощен глубиной. От Дэна, нынешнего Дэна, исходит приветливое недоумение, как будто он не вполне понимает происходящее, но полагает, что все обернется, непременно обернется к лучшему. Есть у исцеляющегося наркомана – исцеляющегося внутренне – такая проблема: упорно разделять свою жизнь на наркоманское прошлое, область скрытности и унижений, и чистое, трезвое настоящее, где он покупает тюльпаны, возвращаясь из продуктового магазина домой, а дома снова пишет музыку. Все в этом настоящем содействует благодати, уже хотя бы потому, что с прошлым покончено.
– Будем надеяться, – повторяет Робби.
– А тебе на работу еще не пора?
– Там сегодня асбест ищут. Забыл?
Почему-то в последнее время приходится по десять раз напоминать Дэну, что там у Робби происходит. Так и тянет спросить: Робби тут или уже ушел, как Дэну кажется?
– Ах да! Так, может, сегодня и сыграю тебе песню?
– Обязательно. Не терпится послушать.
И Дэн прекрасно это знает. Ну конечно, Робби, тебе не терпится. Они думают, он не знает. Пусть думают. Пусть считают его туповатым, как цирковой медведь, да за это отчасти и любят – он не против.
И, честное слово, если он кажется неадекватным мечтателем, переоценившим свои возможности, а Робби с Изабель просто ему потворствуют, Дэн опять же не против. О своих разумных надеждах он не распространяется.
Вот чего ни Изабель, ни Робби не знают: когда исполняешь песню, пелена обыденности в какой-то момент спадает, и ты мимолетно становишься неким сверхъестественным существом – проводником бушующей музыки, устремляющейся, взмывая, в зал. Ты подключился к ней и выдаешь ее, ты сам живое, скользкое от пота воплощение музыки, и публика ощущает это так же остро, как и ты. Всегда, или почти всегда, ты примечаешь девушку. Не обязательно симпатичную. Это чужая любовь (хочется так думать), но всего на несколько секунд – твоя, ты поешь ей, а она, можно сказать, поет тебе, вскидывая руки над головой и покачивая бедрами, она боготворит тебя, вернее, сращение тебя и песни, способное тронуть ее во всех смыслах. Эта кратчайшая любовная связь доводилась порой до логического конца (уж прости, Изабель), но всякий раз, когда так случалось, когда Дэну, будем говорить, везло, он обнаруживал, что пика наслаждения достиг раньше, взяв высокую “до”, подержав, закрутив и послав ей, – разумеется, после такого все телесное неизбежно удручает, по крайней мере слегка.
И неважно, где случалось это экстатическое подключение – пусть даже в самом паршивеньком клубе или и того хуже (ему доводилось играть в баре мексиканского ресторана в Кливленде). Не нужен Мэдисон-сквер-гарден, чтобы ощутить это чистое блаженство, доступное лишь изредка, эти почти священные судороги, когда прилюдно выворачиваешься наизнанку, позабыв себя самого, и да, такое могло произойти в мексиканском ресторане в Огайо, и нет, никто и никогда не переживал подобного.
Вот чего ни Изабель, ни Робби не понять: Дэн хочет снова пережить такие мгновения, хоть пару раз. Хочет только этого. Теперь он поет баллады, больше от рока в нем ничего не осталось, но и провозглашая красоту, легко сотворит волшебство, надо только делать это пылко и проникновенно. Посмотрите на Джони Митчелл, на Нила Янга. Дэн и такими песнями раскачает зал, он способен забраться другим под кожу, способен призвать их живые, мерцающие души. Вот чего он хочет. И хочет-то совсем чуть-чуть. Совсем чуть-чуть. И только этого.
– Надо отвести Натана в школу, – говорит он Робби.
– Хочешь, я отведу?
– Лучше поторчи тут с Вайолет, ладно?
– С превеликой радостью.
Детский садик Вайолет временно работает только днем, пока ищут замену Грете, с которой вроде не было проблем вплоть до позавчерашнего дня, когда она, велев детям клеить дальше пасхальные яйца из цветной бумаги, вышла из группы и исчезла бесследно.
Иной раз кажется, что на самом-то деле крах цивилизации начинается не сверху, не с банкиров и хозяев корпораций, и даже не с террористов и загрязнителей окружающей среды, но снизу, с учителей и воспитателей, не знающих точно, проверял ли кто-нибудь стены садиков и школ на токсичность и не войдет ли вдруг в класс человек в самодельном камуфляже и маске для Хэллоуина с винтовкой наперевес.
– Натан, – говорит Дэн, – давай-ка собирайся.
А Робби говорит:
– Вайолет, остаемся с тобой пока одни.
Та, вскинув руки вверх, кричит:
– Ура-ра-ра!
Робби начинает замечать, что Вайолет фальшивит. Неужели так рада час провести наедине с дядей, которого видит каждый божий день? В каком, интересно, возрасте дети начинают понимать, что иногда должны пародировать детей – для соответствия ожиданиям?
Или Вайолет, как и Робби, просто чувствует непримиримость между Изабель и Дэном, витающую в атмосфере? И надеется, что ее бурные детские восторги, если почаще их озвучивать, смогут заглушить зловещий, хоть и невнятный ропот, который слышится ей теперь то из-под кровати, то прямо изнутри стены.
В метро плачут только незнакомки. Никто их не знает, да и сами они, скорей всего, не узнают себя в эту минуту. Изабель таких видела. И гадала, как же они до этого дошли.
Вообще-то метро ей нравится. Нравится этот сутками грохочущий мир вечной ночи, и пассажиры нравятся, поскольку служат напоминанием, что ты отнюдь не типичный представитель человеческого вида, – и этот вот зажатый меж костюмов татуированный парень с йоркширским терьером, высунувшимся из рюкзака, и ортодоксальная еврейка в сопровождении сыновей-близнецов с пейсами, и мужчина в бабочке, с нарочитым достоинством почитывающий “Золотую чашу”, словно призрак профессора, обреченный кататься на поезде номер 4, штудируя позднего Генри Джеймса, пока Господь Бог не постановит наконец, что бедняга прибыл на свою станцию. Изабель приятен этот отрезок дня, какофония и многолюдье этого нигде, сквозь которое она с лязгом мчится из дома на работу, не находясь, однако, ни там ни там, но пребывая в междумирье и становясь, в коротких интервалах, ничему больше не принадлежащей гражданкой метро.
Она осознает, что расплакалась, лишь когда стоявший рядом мужчина вдруг отступает подальше, насколько позволяет толкучка. Сразу и не поняла.
Она старается, как может, не привлекать внимания. Роется в сумочке, но носовых платочков не находит. Тем временем мужчина (с серебристо-стальным ежиком, порезом от бритвы на подбородке) напряженно отодвигается, как и остальные (индиец в ярко-голубом костюме, парнишка с терьером), то ли уважая чужое горе, то ли нервно сторонясь ненормальной, то ли все вместе.
Изабель тоже всегда так делает. Так делает большинство. Человек не в себе, и лучше, конечно, постараться его внимания не привлекать, встретишься с таким глазами – выпалит в тебя безумной тирадой, того и гляди. К тому же Изабель осознает, что ни безупречный макияж, ни сумочка (насчет стоимости которой она Дэну соврала – мужчинам ведь не понять, какое сумочка порой имеет значение) не исключают ее полностью из разряда потенциально опасных.
Изабель не совсем понимает, из-за чего с ней такое. Видно, из-за этого чувства сдвинувшейся под ногами земли, ослабшей гравитации, связанного с переездом Робби и намерением Дэна реанимировать свою музыкальную карьеру, которой в общем-то и не было никогда, и всем это известно, кроме Дэна. А еще – с ее собственными все менее успешными потугами разыгрывать из себя мать. Вайолет замечает это притворство – и как так выходит, что замечает только она, пятилетняя?
И все же Изабель любят, о ней заботятся. Муж встает с утра пораньше, готовит детям завтрак.
Она сама захотела всего этого. Замуж захотела. Захотела детей. Захотела квартиру в Бруклине, отбросив излишнее беспокойство об ипотечных платежах.
И работать на нынешнем месте сама захотела. Справлялась хорошо. Очень старалась. И превзошла остальных. А теперь надо как-то ухитриться и дальше хотеть – и работать, и женой быть, и матерью, и обладательницей сумочки за астрономические деньги. Как-то выучиться, задыхаясь в замкнутом пространстве и разочаровавшись во всем, не ненавидеть себя за это.
Это незрело в конце-то концов. Это называется “проблемы белых дамочек”.
Даже сейчас она не говорит самой себе, оглянувшись на прошлое: “здесь я ошиблась” или “о чем я только думала?”. Ведь когда-то они с братом оба полюбили Дэна, и это было очень даже разумно: как бы они жили, не симпатизируй Робби ее мужу? Дети ей тоже были нужны. И нужны до сих пор, но, может быть, не постоянно, не каждое утро и каждый вечер. Что карьера вдруг пойдет на спад, она тоже никак не предполагала. Думала, будет и дальше заказывать фоторепортажи самым виртуозным фотографам, а потом разъезжать по их студиям и смотреть, как прилагают они свою экстравагантность к материалам, начисто лишенным таковой, вроде “Известнейших пивнушек Нью-Йорка” или “Квартир миллиардеров”. Будет и дальше заверять их: “Конечно, это напечатают, не волнуйтесь. Как я скажу, так и сделают”.
Все это имело свой резон. Имело свой резон в свое время. Пока могучий интернет не оттеснил печатную журналистику на грань вымирания, а после стал подталкивать уже и к полному исчезновению. Пока Изабель не разлюбила Дэна (без драм, путем простого разрушения равномерно избиваемых повседневностью чувств), пока дети еще были податливы и безгранично, незатейливо нежны. Пока не пришло время Робби съезжать и селиться на другом конце города. А ведь когда-то ничто не мешало рассчитывать на квартиру побольше, и даже много квартир побольше – этакое городское жилище амишей, где по мере заключения новых браков и рождения новых детей возводятся пристройки и вторые этажи, где Робби, влюбившись наконец как следует, с Оливером или кем-то другим (лучше кем-то другим, бога ради, поумнее Оливера, поироничней) тоже обзавелся бы детьми, а дети, образовав свой небольшой отряд, как сестры в “Маленьких женщинах”, учились бы большей самостоятельности и меньше пугали бы взрослых своей уязвимостью и своими запросами.
Казалось, еще совсем недавно, что Изабель не зря надеется на большее, ведь это большее можно было получить. А теперь она как та жена рыбака из сказки: наскучила волшебной рыбке своими бесконечными желаниями и в итоге лишилась всего.
И не заметила, как превратилась из главной героини собственной сказки в ее озлобленную, жадную сестрицу, двойняшку-тень, которой дали все, а она по-прежнему ворчит: маловато!
И все-таки плакать в метро – это слишком.
Изабель глядит в пол. Так оно лучше – избавляешь окружающих от угрозы зрительного контакта. Глядит на носки своих туфель, к счастью, не касающихся кожаных лоферов мужчины с ежиком – мученика, который и рад бы не прижиматься к ней так тесно, но не хочет привлекать к себе слишком много внимания, расталкивая толпу, чтобы отодвинуться.