
Полная версия
Под подозрением. Феноменология медиа
Медиаонтологическое подозрение и философское сомнение
Подозрение, что за видимой и постижимой опытным путем поверхностью мира скрывается нечто такое, что ускользает от нашего взгляда, нашего опыта и таит в себе угрозу для нас, конечно же, не ново. Оно определяло всю историю западной философской мысли. Сущность, субстанция, Бог, власть, материя или бытие – вот лишь некоторые из имен того скрытого другого, существование которого онтологическое подозрение предполагало во внутреннем мира. По крайней мере со времен Платона философия постоянно стремилась познать и назвать это скрытое, избавившись тем самым от страха перед ним. Но подозрение именно потому является подозрением, что его предмет непознаваем, о нем можно только догадываться – и, таким образом, подозрение невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть. По этой причине в начале Нового времени философия в лице Декарта пришла к выводу, что источник онтологического подозрения нужно искать не «в мире», а в самом «наблюдателе».
Эта интерпретация подозрения одновременно интерпретировалась Декартом как право зрителя картины мира суверенно управлять онтологическим подозрением в форме субъективного гносеологического «сомнения». При этом главным приобретением зрителя оказывается власть свободно распоряжаться временем подозрения. Картезианский философ уполномочен свободно решать, когда ему начать работу сомнения и когда он может счесть, что достиг достаточной степени очевидности, чтобы эту работу завершить. С точки зрения Декарта, онтологическое подозрение не обладает силой овладевать душой зрителя помимо его воли и его сознательного согласия. В результате преобразования онтологического подозрения в философское, гносеологическое сомнение устраняется страх зрителя насчет его собственной участи, который и придает онтологическому подозрению всю его остроту. Но без этого измерения страха сомнением и в самом деле можно легко управлять – и, если необходимо, прекращать его. Эта власть над началом и концом подозрения решительно отличает посткартезианскую, научную, мысль от докартезианской, религиозной в своей основе, мысли, одержимой гораздо более жестоким подозрением – подозрением, что мыслящего как результат его мысли ждет либо рай, либо ад. Научно мыслящий зритель сомневается, изучает и, следуя этим путем, приходит к определенным выводам. Но эти выводы лишь в том случае являются «его» выводами, если он сам может решать, когда ему начать сомневаться и когда закончить. Если же подозрение возникает само по себе – подобно тому страху, который застигает нас вопреки нашей воле на темной улице, – тогда ценность наших выводов невелика. Вместо того чтобы сказать: «вот я и пришел к ясным научным результатам», мы в этом случае можем лишь сказать: «вот теперь я немного успокоился, потому что улица больше не кажется мне такой уж темной».
Вопрос, в какой мере мы можем управлять своим сомнением, имеет решающее значение для любой теории познания и любой теории медиа. В этом смысле всё еще по-картезиански мыслит тот, кто уже не верит, что его сомнение может закончиться вместе с достижением ясных результатов, но всё еще полагает, что он распоряжается началом сомнения, что он может принять решение сомневаться – а не что само сомнение настигает и охватывает его, как охватывает страх. В этом последнем случае речь идет уже не о гносеологическом сомнении, а о параноидальном и неумолимом онтологическом подозрении, прекратить которое невозможно. Субъект этого подозрения – уже не зритель, а скрытое, субмедиальное пространство, излучающее смутную угрозу сквозь медиальную поверхность мира. Подозрение, если угодно, субъективно, но его субъектом выступает внутреннее измерение субмедиального пространства, находящегося под подозрением. Зритель же – не субъект подозрения, а всего лишь его жертва, его объект. Кьеркегор был первым и, возможно, единственным выдающимся посткартезианским философом, описавшим сомнение как состояние, которое возникает само по себе, овладевает человеком против его воли и ввергает его в «страх и трепет». Однако Кьеркегор по-прежнему стремился сохранить за человеком свободу выбора, поддаться ли ему сомнению или «эстетически» уклониться от него: таким образом, выбирая сомнение и себя к нему приговаривая – пусть задним числом, – кьеркегоровский герой вновь присваивает его. Стало быть, и Кьеркегор не пытался полностью освободиться от картезианской власти над онтологическим подозрением[4].
Если картезианский зритель картины мира может эффективно управлять своим онтологическим подозрением, то, разумеется, лишь исходя из определенной теологической предпосылки. С точки зрения Декарта, человек видит только то, что ему показано, – и, как известно, к основным предпосылкам картезианской мысли принадлежит теологическое убеждение, что мир показывается нам не злым демоном, а добрым Богом, который не хочет нас обмануть. Конечно, эту предпосылку нельзя опровергнуть. Если онтологическое подозрение предполагает существование субъекта в темном, опасном, угрожающем пространстве за поверхностью мира, то нет никакой необходимости в том, чтобы этот скрытый субъект и сам непременно был злым, демоническим и скрытным – он вполне может быть божественным, светлым и правдивым. Но мы этого не знаем – и поэтому нам остается лишь уповать на откровенность этого субъекта, на его готовность явить нам свое истинное лицо. Поскольку Декарт постулирует скрытого субъекта онтологии как правдивого Бога, он лишает онтологическое подозрение остроты и превращает его в философское, гносеологическое сомнение. Почти вся философия посткартезианской эпохи – от Канта и Гегеля до Гуссерля – пыталась освободиться от этой гипотезы чуждого нам, скрытого субъекта, на которого мы ссылаемся как на источник всего того, что мы видим, – освободиться ради достижения полной ясности наших представлений и нашего мышления. Но подозрение, что вещи внутри себя иные, чем они нам кажутся, так и не удалось полностью преодолеть, пусть тематизировалось оно прежде всего теми авторами Нового времени, которые были довольно далеки от основного течения академической философии, такими как Маркс, Фрейд или Ницше.
У Маркса внутреннее измерение социального мира обнаруживает себя как скрытые экономические силы и отношения, изнутри детерминирующие реальность человеческой жизни, но обычно предстающие перед человеческим сознанием в искаженной, «ложной», неискренней форме. У Фрейда внутреннее манифестируется как либидинозное бессознательное, скрывающее свои истинные свойства и динамику за внешними симптомами. А у Ницше внутреннее появляется как воля к власти, которая для достижения своей жизненной цели должна оперировать ложью и иллюзиями, полностью занимающими поверхность сознания. У всех этих авторов онтологическое подозрение играет ключевую роль: с их точки зрения, вещи необходимым образом предстают перед зрителем картины мира в ложном виде. Лишь в немногих исключительных случаях – таких как социальные революции, сновидения невротиков или волевые порывы белокурых бестий – внутреннее измерение мира обнаруживает себя в своей истине, задним числом подтверждая первоначальное подозрение. Однако никто из этих авторов не ставит вопрос, почему их открытия вызывают эффект откровения. Вместо этого они просто постулируют «истинность» своих учений, следуя самому обычному, научному представлению об «истине». Таким образом, истина обнаружения скрытого и эффект медиальной откровенности, играющие центральную роль в этих учениях, ими не осознаются и представляются как натуралистическая, научная очевидность. Возникает впечатление, будто субмедиальное пространство столь же «объективно» и в той же мере поддается научному писанию, как и медиальная поверхность.
Правда, поздне́е онтологическое подозрение обостряется у Хайдеггера: он ясно говорит, что бытие, показывающее нам сущее в его целостности, невозможно понять с объективной и научной точки зрения, так как оно всегда скрывается за образом сущего в силу онтологической дифференции. Однако хайдеггерианское бытие, как указывает сам философ, также не может преодолеть свое происхождение от «фюсиса». Самосокрытие бытия описывается Хайдеггером как квазифизический процесс, вызывающий у зрителя лишь иллюзию того, что за поверхностью мира скрывается некий субъект. Всё мышление онтологической дифференции направлено именно против такого онто-тео-логического подозрения. Декарт сделал философское сомнение основой человеческой экзистенции – «мыслю, следовательно, существую» в контексте картезианской философии означает, по сути, «сомневаюсь, следовательно, существую». Хайдеггер объявляет само онтологическое подозрение и производное от него философское сомнение эффектами квазифизического процесса самосокрытия бытия, в которое вовлечен и человек, поскольку он тоже существует «в мире».
Тем самым само онтологическое подозрение оказывается под подозрением – под подозрением, что оно есть всего лишь эффект квазифизического процесса, протекающего «в объекте» подозрения. Хайдеггер выступает против традиционной гипотезы, согласно которой созерцатель обладает властью над своим подозрением, и хочет показать, что причина подозрения не в субъективности зрителя, а в самосокрытии бытия. Складывается впечатление, что онтологическое подозрение у Хайдеггера окончательно лишается силы: философ уже не обязан задавать вопрос, кто или что скрывается за поверхностью мира, теперь он может довольствоваться демонстрацией наивности самого онтологического вопроса – и именно потому, что этот вопрос одновременно оценивается им как неизбежный и необходимый. Как известно, эта хайдеггеровская стратегия, объявляющая онтологическое подозрение эффектом самосокрытия бытия, оказала значительное влияние на постструктуралистские теории бесконечного смыслопроизводства. Вопрос о смысле знаков встречается с аргументом, что движение сигнификации делает референт в равной степени доступным и скрытым: в акте означивания знак скрывает означаемое посредством того же самого акта сигнификации, которым он указывает на это означаемое. А поскольку все референты, в свою очередь, являются знаками, речь идет о самосокрытии потенциально бесконечной знаковой игры. Это самосокрытие игры знаков и вызывает у зрителя иллюзию «внутреннего», от которой этот зритель, однако, должен освободиться, поняв иллюзорный характер своего подозрения.
Но основная проблема деконструкции онтологического подозрения – не в том, что она всё еще прибегает к традиционной риторике понимания, а в том, что подозрение, которое она стремится преодолеть, специально подгоняется к этой цели и обезвреживается. Квазиматериальный, автоматически протекающий процесс самосокрытия не вызывает у зрителя особого страха, чувства угрозы, направленной лично против него, и поэтому не дает зрителю никакого шанса протестовать, жаловаться, обвинять, бороться и привлекать к ответственности. Десубъективация онтологического означает одновременно его деполитизацию. Единственная политика, возможная отныне, – это политика различения между знаками на медиальной поверхности, в то время как онтологическая политика, включая политику медиаонтологическую, становится немыслима. Против самоскрывающейся знаковой игры невозможно возразить, заявить протест, на нее невозможно подать в суд – никакой субъект не несет за нее ответственности. Если постхайдеггерианская, постструктуралистская стратегия что-то и преодолевает, то разве что гносеологическое, картезианское сомнение. Но она не в силах преодолеть более глубокое, онто-тео-логическое подозрение, которое относится не к логике производства смысла, а к логике скрытых манипуляций и угрозы. Онтологическое подозрение в своем первоначальном, теологическом, выражении предполагает страх зрителя за свое тело и свою жизнь, равно как и заботу о спасении души после смерти, а не просто чисто теоретическое сомнение в истинности того или иного высказывания о смысле бытия.
Более того, если все знаки одинаково сомнительны, поскольку все они равным образом участвуют в игре самосокрытия, философ получает власть над ними. Наблюдая за бесконечной игрой знаков, философ с одинаковым правом может обратить свое сомнение на любой знак в любой момент – когда бы и по каким причинам он ни счел это для себя удобным. Сомнением на счет сомнения можно управлять без особого труда, поскольку оно сохраняет одинаковую эффективность при любых обстоятельствах. Такая стратегия гибкого сомнения особенно заметна в академическом дискурсе деконструкции. К какому бы знаку (а их немало) он ни обращался, жест теоретика, по сути, сводится к тому, чтобы застыть перед этим знаком в состоянии бесконечной растерянности, неуверенности и задумчивости. Деконструктивистский дискурс всё время плывет против течения языка, которое постоянно подталкивает его в противоположном направлении, к преодолению сомнения – к раскрытию сокрытого. Это риторическое движение против течения языка и почти сверхчеловеческие усилия, предпринимаемые деконструкцией, чтобы удержаться на месте, придают ей в глазах читателя неповторимую и вполне заслуженную харизму.
Вместе с тем бросается в глаза, что этот дискурс с особой охотой принимает позу возвышенной растерянности перед такими знаками, которые в настоящее время особенно модны в современной культурной и академической среде. Выглядит так, будто мы имеем дело с художественной инсталляцией, которая переносится с места на место и одинаково успешно приспосабливается к любым конкретным условиям, – причем ее неотразимая привлекательность есть следствие ее неизменности. Это своего рода неподвижность среди всеобщего движения. Как только теоретик встречается со знаком, он впадает в квазикаталепсическое состояние, вызванное следующим вопросом: не делает ли то, что он видит, скрытую реальность (или радикально другое) одновременно доступной и сокрытой и/или недоступной и несокрытой? Он считает, что наивно было бы сдвигаться с места, пока не будет найден окончательный ответ на этот вопрос. Между тем ясно, что эта неокончательность должна длиться бесконечно долго, поскольку дело касается вопроса, ответа на который не существует уже потому, что он указывает на недоступность, то есть самосокрытие языка, внутри которого формулируется этот вопрос. Поэтому нас радует дискурс, который по своей сути всегда неизменен и в то же время кажется бесконечно разнообразным и легко модифицируемым. Ведь этот дискурс в равной степени приложим ко всему видимому и слышимому, его можно в любом месте и при любой возможности с одинаковым успехом инсценировать. А поскольку он бесконечен, его можно в любой удобный момент начать и закончить. Но одновременно этот дискурс глубоко серьезен. Ему чужда фривольность. Человек деконструктивистский сидит перед загораживающей обзор стеной знаков как перед стеной плача, ждет, надеется и проливает слезы. И когда бы мы ни подошли, чтобы взглянуть на него, он сидит в одной и той же позе. Так деконструктивистская мысль отправляет все знаки в плавание – но, в то время как все остальные люди плывут, человек деконструктивистский сохраняет неподвижность, поскольку он может начать и закончить свою работу деконструкции в любой точке потока и в любой момент.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Гройс Б. О новом // Борис Гройс. Утопия и обмен. М.: Знак, 1993.
2
Так, Жан-Франсуа Лиотар прославляет движение капитала, нарушающее табу и преодолевающее границы, которое невозможно отличить от движения желания. См.: Лиотар Ж.-Ф. Либидинальная экономика / пер. В. Лапицкого. М.; СПб.: Изд-во Института Гайдара, 2018. С. 163 и сл.
3
Режиссер Питер Уир, 1997.
4
Kierkegaard S. Abschliesende unwissenschaftliche Nachschrift, erster Teil. München: Eugen Diederichs, 1957. S. 143 f.