bannerbanner
Под подозрением. Феноменология медиа
Под подозрением. Феноменология медиа

Полная версия

Под подозрением. Феноменология медиа

Язык: Русский
Год издания: 2000
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Субмедиальное пространство необходимым образом остается для нас смутным пространством подозрений, догадок, опасений – но также неожиданных открытий и невольных прозрений. За знаковой поверхностью публичных архивов и медиа мы неизбежно предполагаем манипуляции, заговоры и интриги. Отсюда ясно, какого рода ответ на медиаонтологический вопрос мы ожидаем услышать, – ответ этот не имеет ничего общего с каким бы то ни было научным описанием. Скорее мы, как зрители медиальной поверхности, надеемся, что темное, скрытое, субмедиальное пространство когда-нибудь обнаружит, выдаст себя. Добровольная или вынужденная откровенность субмедиального пространства – вот чего ждет зритель медиальной поверхности. Речь идет о другой истине знаков, которая не является результатом отношения знаков к обозначаемым ими объектам: это не истина сигнификации, а истина медиальности. Каждый знак означает что-то и на что-то указывает. Но одновременно каждый знак что-то скрывает – и не отсутствие обозначаемого объекта, как это иногда утверждается, а просто-напросто участок медиальной поверхности, на котором этот знак материально, медиально расположен. Тем самым знак преграждает взгляду доступ к своему медиальному носителю. Медиальная истина знака проявляется только тогда, когда он устраняется – и таким образом открывается возможность рассмотреть свойства носителя. Выяснить медиальную истину знака – значит устранить, ликвидировать этот знак, всё равно что стереть грязь с медиальной поверхности.

Медиаонтологическое вопрошание устремлено к пробелу, пустому месту, интервалу в знаковом слое, покрывающем всю медиальную поверхность, – к ее демаскировке, разоблачению, раскрытию. Иначе говоря, мы, как зрители медиальной поверхности, ожидаем, что медиум станет сообщением, носитель станет знаком. Конечно, можно сказать, что никакое выявление сокрытого, никакое медиаонтологическое утверждение, никакой акт откровенности со стороны носителя не могут полностью устранить первоначальное подозрение. Ведь субмедиальное пространство исходно определяется как пространство медиаонтологического подозрения – следовательно, подозрение это невозможно окончательно преодолеть и устранить. Но это еще не означает, что мы понапрасну ожидаем события субмедиальной откровенности. Эффект откровенности возникает в тот самый момент, когда кажется, что медиаонтологическое подозрение подтвердилось, то есть когда зритель получает указание на то, что скрытое субмедиальное действительно обладает иными качествами, нежели медиальная поверхность. В этом случае у зрителя возникает впечатление, что он наконец отыскал пробел на медиальной поверхности и получил доступ к внутреннему устройству субмедиального пространства, а его догадки и страхи подтвердились. Следовательно, проникновение в субмедиальное пространство только тогда выглядит достоверным, когда оно отражает исходное медиаонтологическое подозрение: для подозрения только его собственное отражение кажется достаточно убедительным. Поэтому задача теории медиа не в том, чтобы доказать, что зритель при этом снова ошибается, лишний раз удваивая фигуру подозрения, – ни медиаонтологическое подозрение само по себе, ни его отражения в субмедиальных глубинах ничего не доказывают и не опровергают. Возникает скорее другой вопрос: почему, как и при каких условиях возникает эта убедительная для зрителя проекция медиаонтологического подозрения? Иначе говоря, как возникает эффект откровенности, медиальной истины, (само)разоблачения медиального?

Тщательному анализу этого эффекта посвящена бо́льшая часть этой книги. Поэтому здесь я лишь вкратце охарактеризую стратегию этого анализа. Речь идет о поиске знаков, внушающих зрителю впечатление аутентичных сообщений медиума – то есть сообщений самого подозрения. Однако, как и в случае инновации, такие знаки лишь относительно недолго могут функционировать в качестве лакун, позволяющих проникнуть в субмедиальное пространство. Вскоре после этого они начинают восприниматься как «обычные» знаки, преграждающие доступ к медиальному. В случае медиальности мы имеем дело с той же экономикой, что и в случае инновации. Более того, обе экономики во многих отношениях переплетены друг с другом. В обоих случаях речь идет о создании эффекта бесконечности, который сохраняется на протяжении короткого времени, но который позднее может снова возникнуть благодаря другим знакам. Конечно, в случае медиальности речь идет не о бесконечности предполагаемой реальности вне архива, а скорее о смутной, скрытой бесконечности его носителя. Носитель архива отличается прежде всего тем, что он, так сказать, обеспечивает знакам архива долговечность. А это значит, что только проникновение в субмедиальное пространство, то есть только подтверждение подозрения, может дать зрителю разъяснение относительно времени архива.

Стало быть, носителем архива оказывается подозрение – причем то же самое медиаонтологическое подозрение, которое грозит подорвать этот архив. И поскольку медиаонтологическое подозрение бесконечно – ведь его невозможно полностью преодолеть путем проникновения во внутреннее архива, – постольку медиум подозрения открывает для архива потенциально бесконечную перспективу времени. Западный модернизм часто описывается как эра подозрения, подорвавшая все общепринятые ценности, традиции и очевидности, в силу чего снова и снова предпринимались попытки защитить эти традиционные ценности от подозрения и подвести под них «прочный фундамент». Но эпоха модернизма неслучайно является также эрой архивации par excellence. Если модернизм, с одной стороны, разрушил все старые фундаменты – потому что все они оказались конечными, нестабильными и шаткими, – то, с другой стороны, он придал культурным ценностям новый, намного более стабильный фундамент – само подозрение. Подозрение невозможно преодолеть, отбросить или подорвать, ведь оно конститутивно для рассмотрения медиальной поверхности: всё, что показано, автоматически становится подозрительным, – и подозрение служит носителем медиального, поскольку оно заставляет предполагать, что позади всего видимого скрывается нечто невидимое, выступающее как медиум этого видимого. Следовательно, подозрение не только разрушает все прежние фундаменты, но и заменяет их новыми. Подозрение постоянно переписывает старые знаки на новые медиа, отчего оно, если угодно, является медиумом всех остальных медиа. При этом переписывание с одного медиума на другой следует экономике подозрения, которую и предстоит описать.

I Субмедиальное пространство

Субмедиальный субъект и поток знаков

Как уже было отмечено выше, субмедиальное пространство по своей сути есть пространство подозрения. Но в этом смысле оно есть также пространство субъективности, поскольку субъективность – не что иное, как чистое, параноидальное и вместе с тем неизбежное предположение, что позади видимого скрывается нечто невидимое. Действительно, субъективность нельзя увидеть, нельзя воспринять – она никогда не возникает как знак на медиальной поверхности. Субъективность – это всегда то, что заложено внутри, что скрывается и остается в тени. Недаром во время вечерней прогулки мы иногда говорим: видишь того темного, подозрительного субъекта на другом конце улицы? Эта фраза объясняет сущность субъективности лучше, чем тысячи философских систем. Субъективность принадлежит темному, принципиально недоступному, недосягаемому пространству подозрения. И поскольку медиаонтологическое подозрение, наследующее классическому онтологическому подозрению, представляет собой наиболее радикальную форму подозрения – ведь оно проецируется в пространство, конститутивным образом исключающее опытное познание, – постольку субмедиальное пространство оказывается пространством субъективности par excellence.

Господствующий ныне философский дискурс отличается, как известно, резкой враждебностью по отношению к субъекту, в силу чего расценивается как критический. Однако субъективность, преодолеваемая при этом, – это субъективность зрителя, рассматривающего медиальную поверхность. Справедливо указывается, что зритель может видеть только то, что ему показывают. Зритель не может сам «представить» себе вещи и поэтому зависит от того, что ему позволено увидеть. Неоспорим тот факт, что видение зависит от показа: то, что не показано, нельзя и увидеть. Однако встает вопрос: кто или что показывает?

Напрашивается ответ: субмедиальная субъективность – вот кто показывает. И никакая деконструкция видящей субъективности не способна затронуть субъективность показывающую, потому что эта последняя не прозрачна и очевидна, а темна и загадочна. Впрочем, субъективность видящего также проявляется лишь тогда, когда он направляет свой взгляд на себя самого и таким образом становится носителем медиальной поверхности для себя самого. И опять же, субъективность в этом случае выражается в подозрении, которое зритель направляет на себя самого. Всякая субъективность есть субъективность другого, которую мы предполагаем скрытой за его поверхностью. Субъективность – это то, что кажется мне подозрительным в другом, что вызывает страх, что дает мне повод для жалоб и обвинений, для привлечения к ответственности, для борьбы и протеста – словом, для политики. Только в том случае, если за картиной мира предполагается скрытое существование Бога, мы находим возможность для политической позиции. Но если всё происходит абсолютно «закономерно», то нет никакого шанса для протеста, возможно лишь научное описание. Недаром пространство политического постоянно сокращается с тех пор, как сначала природа, а затем и общество стали предметами научного объяснения.

Отношение современного философского дискурса к скрытой, темной субъективности подозрения носит достаточно амбивалентный характер. Позиции варьируют от медиаонтологического атеизма до агностицизма и деизма. Одни утверждают, что существует только медиальная поверхность, за которой ничего нет. Подобное радикально атеистическое утверждение весьма проблематично, ведь субъективность, по сути, и есть это самое «ничто». Другие авторы гораздо более осторожны и предпочитают в неоагностическом духе говорить о «другом». Этот другой служит псевдонимом для субмедиального пространства подозрения: речь идет об ускользающем от всякого рассмотрения «основании» знаковой игры, происходящей на медиальной поверхности. Этот медиаонтологический «другой» отличается, впрочем, тем, что он абсолютно безобиден. Он просто ускользает – а в остальном не делает ничего плохого, равно как и ничего хорошего. Но отсюда видно, что медиаонтологический другой – это скорее «материя», нежели «дух», ведь дух соблазняет, преследует, карает и награждает. Ничего подобного нельзя сказать о другом, описываемом языком деконструкции. Этот другой является не субъектом какого-либо действия, направленного на зрителя, а всего лишь ускользающим от зрителя материальным основанием – веществом, субстанцией, материей, фюзисом, которые вдруг приобрели странную застенчивость, не позволяющую им отныне показываться на глаза.

Но тем самым принимается вполне определенная предпосылка относительно свойств субмедиального пространства, и эта предпосылка приводит к многочисленным теоретическим трудностям. Мы вынуждены тематизировать материальный носитель, который при этом, однако, непознаваем; он пассивен, но в то же время постоянно ускользает от нас благодаря «дифференции» и т. д. и т. п. Следовательно, мы всё время топчемся где-то неподалеку от скрытой субъективности, не осмеливаясь, однако, сделать решительный шаг и предпочитая вместо этого лелеять парадоксальную фигуру непознаваемого, недоступного и одновременно самодвижущегося материального. Хотя субмедиальный другой почти отождествляется со скрытой субъективностью и приобретает способность «выглядывать» из внутреннего пространства за медиальной поверхностью или по собственной воле являться зрителю наподобие привидения, этот «другой» всё еще по-деистски пассивен: он наблюдает, но ни во что не вмешивается.

Такой другой ни у кого не вызывает страха – отчего и не требует к себе особого внимания. Язык постструктуралистского другого насквозь деполитизирован, он не позволяет сформулировать требование или жалобу. Часто утверждается, что мы живем в эпоху подозрения, что подозрение в наши дни обострено как никогда прежде, ведь оно направлено против субъективности. Но именно в результате подобной десубъективации субъекта подозрение останавливается на полпути. Подозрение не будет радикальным, если оно не предполагает в другом субъективности – и, стало быть, подлинной опасности. С предположениями относительно темной, опасной субъективности, скрытой в субмедиальном пространстве, мы сегодня сталкиваемся в основном в контексте массовой культуры. Это особенно характерно для голливудского мейнстрим-кино, где под подозрение попадают почти все мыслимые субмедиальные пространства: в этих фильмах автомобили, холодильники, компьютеры или телевизоры, не говоря уже о чужих и прочих космических пришельцах, излучают целенаправленную и настойчивую разрушительную энергию. Современная массовая культура – это прежде всего культура радикального сомнения, тогда как доминирующий философский дискурс, отрицающий субъективность, напротив, кажется утешительным и прекраснодушным. Но, как известно, тайный заговор извлекает дополнительное преимущество из отрицания самой его возможности. Поэтому дискурс, направленный против субъективности, выглядит как особенно непроницаемый фрагмент медиальной поверхности, скрывающий за собой особенно серьезную опасность.

Если бы субъективность и впрямь можно было деконструировать, это означало бы не печальное поражение разума, а благую весть. Привлекательность постструктуралистского дискурса состоит прежде всего в том, что он выступает глашатаем этой вести, сулящей читателю избавление от тревожных подозрений. Ведь если субъект существует, значит, нам есть чего бояться. Скрытое присутствие субъекта всегда обнаруживается через страх, через смущение, через неуверенность, которые мы перед ним испытываем – причем независимо от того, предполагается ли субъект вне нас или в нас самих. Субъект манифестирует себя не какими-то специальными знаками, а смутной угрозой, излучаемой равным образом всеми знаками и аспектами реальности, предчувствием за знаковой поверхностью темного субмедиального пространства, которое мы не можем увидеть и в котором именно поэтому угадываем опасность для себя. Только в мире без субъективности можно чувствовать себя комфортно и безопасно. Как сказал Сартр, «ад – это другие». Мы являемся адом и для нас самих постольку, поскольку мы на себя смотрим. Если бы субъект действительно был деконструирован и рассеян бессубъектными, бессознательными силами бесконечной знаковой игры, это означало бы спасение из ада. Но в обещание этого спасения, которое дает нам деконструктивистская мысль, трудно поверить настолько, чтобы действительно успокоиться. Оно выглядит как очередная уловка скрытого субъекта – как знак особо коварного заговора в субмедиальном мраке. Провозглашение благой вести о собственном исчезновении позволяет субъекту укрыться наилучшим образом и стать еще более опасным.

Теоретические начала дискурса об упразднении и исчезновении субъекта следует искать, как известно, во французском постструктурализме 1960–1970-х годов, зародившемся в оптимистической атмосфере революции шестьдесят восьмого года. Конечно, было бы крайне несправедливо сводить воедино совершенно разных авторов этого направления – глубоко своеобразных и оригинальных мыслителей, которых невозможно объявить репрезентантами определенной доктрины. Тем не менее под влиянием этих столь разных и столь блистательных умов на интеллектуальной сцене постепенно воцарилось сравнительно однородное умонастроение, при котором определенные мнения, высказывания и позиции считаются едва ли не самоочевидными. И первое место среди них занимает убеждение, что субъект исчезает в медиальной игре знаков, что знаки образуют постоянный и бесконечный поток, не поддающийся ни обзору, ни контролю. Отсюда следует также, что перед лицом сверхмощи медиа субъект лишается способности контролировать и стабилизировать границы между смыслом и не-смыслом, духом и материей, истиной и ложью, культурой и природой, конвенциональностью и спонтанностью и т. д. И вот эти границы растворяются и уступают место бесконечной, неструктурированной, пребывающей в постоянном движении, протекающей во времени и пространстве массе знаков, которая не поддается никакому сознательному контролю, описанию и учету и поэтому препятствует также любому последовательному отправлению власти от лица индивидуального или государственного субъекта контроля. В этом и состоит радостная, революционная, оптимистическая весть постструктуралистской мысли: благодаря постоянному движению и перемещению своих значений знаки уклоняются от сознательного контроля со стороны власти. Свободен тот, кто постоянно течет вместе со знаками: он избегает любого возможного контроля, надзора и дисциплины.

Субъект понимается постструктуралистами в первую очередь как инстанция контроля, претендующая на то, чтобы быть прозрачной для себя самой и регулировать отношение между знаком и смыслом, означающим и означаемым, высказыванием и референтом, то есть процесс сигнификации. Властные притязания этой инстанции основываются, согласно постструктуралистской теории, на ложной предпосылке, будто сигнификация изначально производится самим субъектом, в силу чего значение знака соответствует тому, что субъект сигнификации «думает» при его употреблении. В соответствии с этой предпосылкой и осуществляется контроль над сигнификацией, практикуемый субъектом через возвращение к первоначальной интенции, то есть к первичному смыслообразованию: понять знак в этой перспективе – значит спросить, как «исходно» определялось его значение, какой смысл первоначально ему придавался. И если субъект исходно осуществил акт сигнификации, то он чувствует себя вправе пересматривать и исправлять ее дальнейший ход, коль скоро со временем она удаляется от своего источника. Именно это представление о исходной сигнификации, осуществленной субъектом, к которой всегда можно вернуться, чтобы ее перепроверить, как известно, и было подвергнуто критике со стороны как структуралистской, так и постструктуралистской мысли.

С точки зрения классического структурализма смысл знака создается не в результате сознательного акта сигнификации, осуществляемого субъектом, а в результате взаимных различий знаков в рамках определенной и для субъекта изначально бессознательной знаковой системы. Причем с точки зрения структурализма эта система существует только в настоящем времени: никакое обращение к первоначальному, ранее заложенному, историческому значению не помогает пониманию того, что означает знак здесь и сейчас в отношении к другим знакам. Впрочем, в классическом структурализме различия внутри определенной знаковой системы, а также различия между отдельными знаковыми системами всё еще постижимы для субъекта в силу своей конечности и обозримости.

Но с точки зрения постструктурализма структуры, системы и, соответственно, число дифференций бесконечны и поэтому принципиально не поддаются сознательному контролю со стороны субъекта. Субъект уже потому не в состоянии отрефлексировать свой язык, что метаязык, в котором он нуждается для осуществления такой рефлексии, также является языком – и его невозможно однозначно отличить от изучаемого языка-объекта. Следовательно, говорящий субъект не способен ни вернуться к истоку своего языка, ни описать, понять, проконтролировать знаковые дифференции в их актуальном состоянии. Пока субъект мыслит и говорит, он остается в пределах языка и поэтому теряется в нем, приходит к смыслу знака путем его (само)рефлексии всегда слишком поздно, а именно тогда, когда вся знаковая игра незаметно переместилась, и субъект плывет вместе с потоком знаков, растворяется в нем, теряет всякий контроль над дифференциями, игра которых увлекает язык всё дальше и дальше. Таким образом, первоначальное, конститутивное свойство знаков состоит в том, чтобы скрывать, утаивать от субъекта дифференции, продуцирующие их смысл. И по мере возрастания фактической власти медиа в обществе образ бессильного субъекта, уносимого бесконечным потоком знаков в ночное море сигнификации, выглядит всё более убедительно.

Это плавание в море языка, должно быть, не так уж неприятно для субъекта, поскольку речь идет, судя по всему, о теплых водах ласкового Средиземноморья. Наслаждение текстуальностью сродни прекрасным отпускным впечатлениям. Вместе с субъектом исчезает всякая угроза, а вслед за ней и онтологическая тревога. Постоянно сам себя деконструирующий язык – это дружелюбное море, где не водятся акулы, где можно не страшиться штормов, где скалы не преграждают пути, а температура воды всегда постоянна. Плавание в необозримом море бесконечного – переживание, описываемое мистиками всех времен, включая Шопенгауэра и Ницше, как экстатическое и возвышенное. Однако никто сегодня уже не верит в то, что Другое языка может быть суммировано если не понятием, то хотя бы ощущением, переживанием. Постструктуралистский Другой, понимаемый как бесконечная игра знаков, дифференций, симулякров, кодов, не поддается не только наблюдению и постижению, но и переживанию в качестве возвышенного единства. Производство и восприятие любых знаков, включая знаки переживания, определяются, таким образом, бесконечной эвакуацией смысла, исполнения, присутствия. Возникает вопрос, зачем говорящий вообще отправляется в плавание по морю языка, вместо того чтобы продолжать спокойно лежать на берегу, если между морем и берегом нет больше никакой разницы. Постструктуралистский, деконструктивистский дискурс обладает, однако, пропагандистской интенцией, обычно упускаемой из виду. Человек не только должен признать, что всё течет, он должен сам начать активно течь и других побуждать к тому же – ликвидировать границы своего языка, отказаться от всякой стабильности, пребывать в неопределенности, открыться навстречу другому.

При этом в постструктурализме говорящий должен отказаться от окончательных решений и всегда оставаться осторожным, осмотрительным и мобильным. Его дискурс должен двигаться одновременно на разных уровнях – и ни в коем случае не поддаваться однозначной классификации. К тому же, поскольку каждый дискурс так или иначе сам себя деконструирует, то есть с самого начала должен быть внутренне противоречивым, автор избавляется от страха противоречить самому себе. В сегодняшнем дискурсе внутреннее противоречие не только не считается недостатком – оно становится решающим преимуществом: внутренне противоречивая форма дискурса есть проявление высочайшей учтивости автора по отношению к читателю. Это уже не «авторитарный» или «тоталитарный» автор, постулирующий определенный тезис, который читателю может показаться непонятным, странным или даже возмутительным. Скорее автор делает читателю предложение, от которого тот не может отказаться. Нам как читателям остается только согласиться с дискурсом, который сам себе противоречит, – ведь мы отвергаем либо один тезис, либо другой, противоположный. Но если текст содержит в себе и тезис, и антитезис – вернее, деконструирует границу между ними, – то нам остается лишь порадоваться подобной услужливости с его стороны.

Тем самым философия текучего смысла достигает новой ступени экстаза – бесконечного экстаза рынка, заявляющего о себе как запретное именование целого. Так называемый антиавторитарный дискурс, призванный освободить поток языка от субъекта надзора, властного контроля и цензуры, на поверку оказывается актуальной рыночной и менеджерской стратегией. Океаническое чувство растворения в бесконечном, бессубъектном, необозримом море знаков принадлежит ныне к числу нормативных рыночных конвенций и прекрасно знакомо любому владельцу акций. Современный рынок мнений, на котором выступают теоретики со своими текстами, представляется не менее фрагментарным, плюралистичным, необозримым и текучим. Каждому, кто выступает на этом рынке как производитель или продавец, в качестве обязательного условия необходимо сегодня демонстрировать интеллектуальную независимость. Только таким путем инсценируются всё новые игры со знаковыми дифференциями, которые в состоянии поддерживать непрерывное течение языка. Ведь если кто-то хочет постоянно иметь собственное, особое мнение, он должен постоянно его менять и раз за разом деконструировать – иначе он рискует в ближайший момент оказаться в неприятном положении, будучи вынужден разделить это свое мнение с кем-то другим.

К тому же требование сформировать собственное, индивидуальное мнение изначально исключает возможность согласиться с текстом того или иного автора, ведь в противном случае может возникнуть впечатление, что читатель поддался чужому мнению: сегодня мы беремся за книгу с твердым намерением читать, ни в чем не соглашаясь с автором, что бы тот ни написал. Поэтому современный автор уже не может рассчитывать на то, чтобы убедить, научить, просветить публику своими текстами. Выказать такое намерение означало бы рассердить читателя, который, подобно суверенному буржуа, хочет иметь свое собственное мнение обо всём на свете и любое поучение со стороны автора – такого же человека, как и все остальные, – воспринимает как наглость и заведомо его отвергает. Ясно сформулированная идея может заинтересовать только ограниченное меньшинство, небольшой сектор клиентуры на рынке мнений – а именно тех людей, которые и прежде придерживались того же мнения, что и автор. Большинство же, напротив, чувствует себя оскорбленным этим мнением или, что еще хуже, просто остается равнодушным. Поэтому автор, поставивший перед собой цель убедить кого-то в правоте своих взглядов, с самого начала проиграл.

На страницу:
2 из 4