
Полная версия
Музей суицида
Но в тот раз он не поделился со мной своей личной историей, а я в том шикарном отеле скрыл от его пронзительного взгляда многое, не мог предугадать, насколько нам предстоит сблизиться, и что те поиски, на которые он в будущем меня отправит, в итоге изменят и его существование, и мое.
Меня занимали другие мысли, другие проблемы.
Просителю непозволительно говорить о себе правду.
2
И что же мог сделать этот проситель?
Уж точно не рассказать Орте эту запутанную историю о зигзагах моего революционного пути. Да и пришел я в отель не для того, чтобы размышлять о той сокрушительной потере, которую мы до сих пор не можем осознать. Я попросил Орту выйти из его драгоценного миллиардерского уединения, чтобы он помог мне дотянуться до людей с помощью совершенно иной истории, в которой рассказывалось бы о том, как людей, подобных Эдгардо, можно было воскресить, спасти от смерти. Как сам Альенде спас Орту. Спас меня.
Вот что мне следовало теперь подчеркнуть.
– Я обязан жизнью Альенде, – заявил я твердо. – Если бы я вырос в любой другой латиноамериканской стране – Колумбии, Венесуэле, Гватемале, Мексике, Перу или Аргентине, где я родился, – если бы в молодости я находился там, я уже был бы мертв: я присоединился бы к какому-нибудь восстанию, и мой труп сейчас гнил бы неизвестно где. Но я жив – а это налагает на меня огромную ответственность. И работа еще не завершена, – добавил я, – сейчас надо не дать угаснуть тому пламени, которое зажег Альенде.
Если я правильно оценил Орту, следующий ход будет за ним.
Так и оказалось.
– Эта работа – если я могу быть полезен… Вы упоминали о чем-то, что меня заинтригует.
Я сунул руку в портфель и достал оттуда книгу, подвинул ее к нему. Это был американский перевод моего романа «Вдовы», которому предстояло выйти в свет через две недели.
Он не спешил взять ее в руки.
– Роман? – спросил он. – Ну-ну.
– Про desaparecidos, – сказал я.
Дальше: кратко изложить сюжет. Трупы людей, похищенных армией, появляются, избитые и безликие, в реке, протекающей через греческую деревушку. Их забирает старая упрямая карга, помесь Антигоны с троянкой, которая намерена хоронить каждого, как своего отца, своего мужа, своего сына, бросая вызов военным и подвергая опасности своих близких. Однако Орта не дал мне даже начать.
– Desaparecidos, – проговорил он мрачно. – Пропавшие без вести, хуже убийства. Лишить людей погребения, словно их никогда не существовало. Новые Nacht und Nebel, нацизм. Ночь и туман – спустя десятилетия после Гитлера, после Треблинки. Словно мы ни черта не поняли. Похоже, некоторым легко забывать.
– Ну вот: женщины в романе не позволяют миру забыть. И я тоже.
И жест – возможно, слишком торжественный – в сторону книги, которая так и лежала нераскрытой на элегантной белой скатерти.
– Видимо, для вас это глубоко личное. То есть вы, видимо, знали многих пропавших без вести.
– Этот роман вырос из моего знания.
Я ожидал, что он возьмет книгу, вернется к причине нашей встречи. Однако его больше заинтересовала та боль, которая отразилась на моем лице, – больше заинтересовало то, как ее понять, как предсказать… еще одно его неотвязное стремление.
– Расскажите, – попросил он, – расскажите мне про кого-то из них. Цифры так абстрактны, а вот истории… Расскажите про свою последнюю встречу с каким-то вашим другом, который позже… про кого-то, чью могилу вы до сих пор не можете навестить.
– Что вы хотите узнать?
– Сознавали ли вы, что будет с ним. Или с ней.
– Эдгардо Энрикес. – Даже если бы я только что не вспомнил про своего друга, его имя сорвалось бы с моих губ, потому что я и правда предсказал, что с ним станет. – Один из руководителей МИРа. Париж. Начало 1976 года. Эдгардо приехал на митинг солидарности с Чили, произнес зажигательную речь, поклявшись отомстить за своего брата Мигеля. А потом, когда мы сели перекусить, я спросил: «И что теперь, Поллито?»
– Поллито? Цыпленочек?
– Он вечно бегал за Марко Антонио, старшим братом, и так мы его прозвали в детстве – и это прозвище к нему приклеилось. Поллито. И я спросил: что предпримешь дальше? А он ответил – как я и ожидал, но надеялся, что все-таки нет: «Мне надо вернуться. Там я смогу что-то изменить. Этого бы Мигель от меня ожидал». А я схватил его за руку и прошептал… скорее даже охнул: «Не надо, Эдгардо. Эдгардо, тебя убьют».
– Вы увидели, что его ждет. Увидели его будущее.
– Бесполезно, потому что, еще не договорив, я понимал – он, конечно же, меня не послушает. Спустя несколько месяцев за ним пришли в Буэнос-Айресе. Он погиб в пыточном лагере виллы Гримальди в Сантьяго, там был очевидец, его узнали по крикам. Его отец – его тоже звали Эдгардо, он был у Альенде министром образования – спросил женевскую Комиссию по правам человека при ООН: что же это за мир, где родителям сообщают, что их сына пытают, и это значит, что они могут надеяться, что он жив – что их единственная, извращенная, невыносимая надежда – это что его продолжают пытать. Но он не выжил. Тело Цыпленочка так и не нашли.
– И ваш роман – это дань ему и другим, ваша попытка дать ему те похороны, которых его и его близких лишили история и диктатура.
Я никогда не рассматривал «Вдов» именно так – но да, он был прав. Мне открылась возможность рассказать Орте о моем плане: вручить в ближайшие восемь дней экземпляры этого романа всем конгрессменам и сенаторам, а также всем начальникам избирательных штабов с просьбой наложить санкции на диктаторский режим до тех пор, пока он не предоставит сведения о нахождении desaparecidos.
– И для этого вам нужно…
– Питер и Кора Вейс обещали десять тысяч долларов в случае, если кто-то предоставит такую же сумму.
– И вы думаете, – проговорил Орта, – что это даст… какой-то результат?
– Я предвижу широкое освещение в средствах массовой информации, а дружественные законодатели полагают, что мой проход по Конгрессу будет способствовать принятию решения, осуждающего чилийские репрессии, в особенности исчезновение людей. Но не скрою: эти встречи лицом к лицу будут полезны и мне лично.
При этом признании глаза Орты загорелись. Он подался вперед:
– Потому что вы продадите много книг? На несколько часов станете знаменитостью?
Я покраснел.
– Возможно. Но на самом деле гораздо важнее то, что я намерен попросить каждого сенатора, каждого конгрессмена, каждого помощника, с которым я встречусь, настаивать на том, чтобы правительство Чили позволило мне вернуться домой. Если я подниму за границей достаточно громкую шумиху, хунта может решить, что лучше иметь меня там, где меня можно контролировать, подвергать цензуре.
– И вы вернетесь, рискуя жизнью, рискуя своими близкими.
Странно было в точности повторять слова Эдгардо, сказанные так давно в Париже:
– Мне надо вернуться домой. Там я смогу что-то изменить. – И еще я добавил то, чего Эдгардо не говорил: – Мне тошно жить в изгнании.
Орта не умолял меня этого не делать, не предостерегал, что меня убьют. Просто кивнул и дал знак Пилар Сантане. Она подошла и выложила на стол чековую книжку и золотую авторучку.
– Десять тысяч долларов, – сказал он. – Ариэлю Дорфману?
– Я не хочу прикасаться к этим деньгам, – ответил я. – Выпишите его на издательство «Пантеон Букс / Рэндом Хаус». Они доставят мне книги.
Он выписал чек и отдал мне. Я притянул к себе книгу и подписал («Другу, который помог этим словам пойти в мир, а их автору – вернуться домой»). Он прочел автограф, улыбнулся – и снова взялся за свою магическую авторучку.
– Еще десять тысяч, – сказал он, – вашему фонду помощи чилийским деятелям искусства.
Теперь, когда я познакомился с Ортой, моя обычная реакция – «народ Чили вам благодарен, чилийские деятели искусства вам благодарны, вы всегда будете в наших сердцах» – показалась немного избитой и затасканной. Так что я выбрал gracias – короткое, но прочувствованное.
– Поблагодарите тогда, когда вам разрешат вернуться в Чили. Если в тот момент вам понадобится помощь, дайте нам знать. – Почувствовав, что это предложение может меня смутить, он поспешно добавил: – Все, что позволит вам продолжать творить. Потому что… – Тут он помедлил. – Интересно: у вас не было желания написать роман об Альенде?
– Никогда, – ответил я, не колеблясь. – Эта тема мне слишком близка. Если бы я меньше его уважал… возможно. Но мое восхищение убьет свободу, возможность формировать сюжет, как он меня поведет. Это была бы ленивая книга, полная легенд, без отступлений. Романист, пишущий о реальном человеке из прошлого, должен быть готов предать этого человека, солгать ради того, чтобы поведать более глубокую истину. Я так никогда не смогу. Это было бы эксплуатацией. Писатель должен быть безжалостным.
– Безжалостным? Правда?
– Если вы не готовы пожертвовать всем ради ваших персонажей…
– Даже близкими?
– Молишься, чтобы до такого выбора дело не дошло. Но на самом деле я уже оставляю семью – тех реальных людей, которых люблю больше всего, – без внимания, пока провожу часы… даже месяцы… с книжными персонажами, которые… ну, я хочу сказать, эти вымышленные мужчины и женщины существуют только потому, что я их вызываю, и если я не буду им верен, они завянут, словно растения без воды. Такая полная отдача моим творениям дает мне право быть безжалостным, приговаривать их к смерти или гибели, провалу, или слепоте, или одиночеству – как потребует сюжет.
– А если бы вы были персонажем одного из ваших романов, вы были бы так же жестоки с самим собой?
– Я ни за что не стал бы этого делать: это было бы мучительно. Но если я когда-то и решился бы пойти на такой литературный эксперимент – то да, я был бы жесток по отношению к себе самому – безжалостен. Я был бы готов обнажить все слабости, изобрести такие слабости, которых у меня даже нет, – если бы это сделало книгу интереснее.
– Беспощадный подход, – сказал Орта. – Даже пострашнее бизнеса. Потому что там готовы приносить в жертву других, но не самих себя. А вот вы…
– Падальщики, – откликнулся я. – На авторов следует вешать табличку: «Берегись хищника». Мы преследуем добычу, реальную или вымышленную, мы высасываем кровь у попавшихся нам навстречу людей, мы…
– Как я! – рассмеялся Орта. – Вы когда-нибудь поместите меня в роман. Вы будете так же беспощадны ко мне?
– Вы под запретом, – пообещал я. – Как Альенде.
– Через сто лет кто-то вроде вас смог бы написать про Альенде?
– Наверное. Кто-то смог бы его успешно романизировать, получить доступ к подобию его мыслей и чувств – к подобию, потому что это будет не Альенде, а кто-то другой, посмертная придуманная фикция. И притом у этого автора возникнут проблемы. История Альенде насколько невероятна, что от результата, скорее всего, будет разить недостоверностью. Читатели станут возражать: нет, такого быть не могло. А когда герой настолько высокоморален, а злодеи настолько мерзки, то не остается места недосказанности и нюансам, которых требует жанр. В персонажах привлекает уязвимость, непредсказуемость. И ничего святого быть не должно.
Орта взял в руки свой экземпляр «Вдов».
– И все же в этой книге вы говорите о desaparecidos. Разве они не святы?
Я покрутил в руке вилку, положил ее обратно, задумался над таким ответом, который прекратил бы этот допрос: мне становилось все более неуютно. Кажется, он бросает мне обратно мои слова, что я паразитирую на чужой боли, ищет возможность отказаться от своего предложения мне помогать.
Я сказал:
– Наверное, поэтому мой сюжет разворачивается в Греции во время Второй мировой войны, и я придумал повествователя-голландца, который тоже будет арестован гестаповцами и пропадет без вести. Дистанцировался от бед Чили, чтобы лучше о них поведать. Вы спрашивали, удавалось ли мне предсказать будущее. Ну… такая писательская стратегия позволила мне сделать именно это.
В глазах у Орты зажегся интерес:
– Предсказать будущее?
– Пока я писал «Вдов», не было обнаружено ни одного тела desaparecido. Через две недели после того, как книга вышла на испанском, первые трупы нашлись в заброшенной шахте в Лонкене. В романе я сделал ставку на то, что тела не получится вечно скрывать – и история подтвердила мою правоту.
– Значит, никакого романа про Альенде.
Орта явно был человеком упорным.
– С Альенде не будет никакой напряженности, никакой тайны, – настаивал я. – Мы знаем, чем закончилась его история, знаем, что военные его убили. Он завершен, его не лишили его места в истории. Осталось только за него отомстить, судить его убийц.
– Верно, – уступил Орта, – не имеет никакого смысла писать роман об Альенде. Он мог бы даже повредить тому делу, в которое он верил. Писателям нужно играть со своим материалом, а это настолько серьезно, что… И поскольку вы – участник этой истории, вы не смогли бы остаться в стороне, вам пришлось бы выставить себя напоказ, а это рискованно. Делать список со своей жизни, искажать ее до неузнаваемости. А если ее узнавать, то… не всегда стоит возвращаться к тому, что в прошлом было не так. – Он вздохнул. – Долбаные воспоминания!
Пилар застыла где-то рядом – возможно, слишком близко. Слышала ли она его последнюю фразу? Он посмотрел на нее – кажется, с раскаянием, еще раз вздохнул и встал.
– Извините, что так быстро ухожу. Ты все сделаешь, Пилар?
Она достала кредитку, доброжелательно мне кивнула и ушла из зала. Орта не ушел за ней: протянул над столом руку для рукопожатия и на несколько секунд задержал мою руку.
– Прошу вас остаться. Получите удовольствие от бранча, шампанского и любых других блюд из меню. Может, взять их с собой для родных? – Тут он наконец убрал руку. – Я редко выхожу из своей квартиры на Манхэттене, но, когда это случается, меня, увы, ждут встречи. Дела. Скучно, но необходимо. Иначе я не мог бы помогать вам или кому-то еще. Но поверьте: я предпочел бы часами общаться с кем-то вроде вас, кто тесно сотрудничал с Сальвадором Альенде…
Я тоже встал. Опасаясь, что он снова вернется к мысли о романе про Альенде, я решил нанести встречный удар – сделать так, чтобы опрашиваемым оказался не я, а он.
– Рад, что вы снова заговорили об Альенде. Понимаю, что вы спешите, но вы упоминали, что он дважды спас вам жизнь. И мне интересно, когда это случилось во второй раз?
Он покачал головой:
– Это было бы слишком долго. Но обещаю рассказать при нашей следующей встрече. В другой раз. Возможно, в победившей Чили?
И он ушел.
Ушел – и мне подумалось, что он на самом деле тут толком и не присутствовал, словно он не мог быть созданием из плоти и крови, словно здесь был призрак, сотворенный моей фантазией, – слишком хорошо отвечавший моим потребностям, чтобы существовать в реальности.
У меня были все основания думать о нем в течение следующих восьми дней, когда я ходил по зданию Конгресса, встречался с законодателями, подписывал мой роман – и еще больше оснований помнить о нем, когда спустя четыре месяца сестра Анхелики позвонила из Сантьяго и сказала, что я оказался в списке граждан, которым можно вернуться в страну. Вспоминал о нем, потому что он за мной следил – каким-то образом узнал, что мое имя стоит среди тех изгнанников, кому разрешено вернуться. А может, это Пилар Сантана не выпускала меня из поля зрения – по его указанию или по собственной инициативе. Как бы то ни было, именно она позвонила мне через несколько дней после радостного звонка моей свояченицы, когда мы строили поспешные планы полета в Сантьяго, стремясь оказаться там в десятую годовщину переворота. Пилар от лица Орты предложила оплатить авиабилеты для всех четверых – для меня, Анхелики и двух наших мальчиков: этот щедрый жест решил бы наши финансовые проблемы, но я не стал нарушать свой принцип не брать денег для себя и отказался.
– Я передам мистеру Орте, – сказала Пилар. – Он огорчится, но не удивится. Он попросил меня передать вам, что по-прежнему рассчитывает снова встретиться с вами – возможно, в победившей Чили.
Хотя до такой встречи прошло семь лет и состоялась она в Нью-Йорке, а не в Чили, я вспомнил эти слова, услышанные сначала от него, а потом от нее, когда народ моей страны действительно одержал победу, когда мы победили страх и Пиночета в плебисците, в котором наш диктатор не рассчитывал проиграть, но который тем не менее открыл путь к постепенному восстановлению демократии. Столько лет страданий – и вот наконец поздно вечером 5 октября 1988 года я оказался на улице Сантьяго, заполненной мужчинами, женщинами и детьми, которые отвоевали свою землю у оккупантов и узурпаторов.
И в вихре этой безумной радости я не вспомнил бы ни слова Орты, ни их повтор Пилар, если бы в тот момент, когда я плясал со своими соотечественниками, когда мы пели «Оду к радости» Бетховена, радости этого дня и того будущего дня, когда все люди станут братьями, я не увидел мельком – как мне показалось, увидел мельком или даже меньше, чем мельком, кого-то похожего на Орту на краю кипящей толпы. Искра в прозрачных, ввалившихся синих глазах за стеклами массивных очков, рыжая шевелюра, высокий, как у Орты, рост – кто-то, зачарованный видом людей, победивших преследование и смерть и осмелившихся думать о своем освобождении… Эта сцена повторяла ту, что он видел на улицах Сантьяго за восемнадцать лет до этого, когда Чичо стал президентом. То лицо – если это было оно, а не галлюцинация или непонятно откуда взявшийся двойник – быстро исчезло. Если это был он, то либо он меня не узнал, либо сделал вид, что не узнал, но в любом случае эта фигура – просто промелькнувшее пятно на краю толпы – была упрямо одинокой и желала оставаться таковой, определенно не хотела присоединиться к карнавалу, словно ощущая (хотя сейчас я просто приписываю тому человеку, кто бы он ни был, то, что позже узнал про Орту), что не заслужил, по крайней мере пока, права участвовать в этом празднестве… прячась, постоянно прячась.
Если бы это был он – и если бы он подошел ко мне, я бы громко объявил: вот человек, который был на нашей стороне в самые отчаянные минуты, олицетворение того, как нас поддерживали из-за границы и давали прибежище в бурю. Я приветствовал бы его как брата («День, когда все люди станут братьями» – мы пели эту песню, Сuando todos son hermanos), как нашего благодетеля, моего благодетеля – одного из тех верных, кто ни разу не усомнился в том, что мы победим в битве за память, в битве, которую начал вести и в которой начал побеждать Альенде, когда предпочел умереть в «Ла Монеде», но не сдаться. Да – именно так бы я сделал, если бы тот человек, который мог оказаться Ортой, ко мне подошел.
Однако та призрачная фигура исчезла, а меня унес поток празднующих: я слишком рвался приветствовать новую зарю, ради которой мы столько потрудились, был переполнен решимости помнить тех, кто был убит или стал инвалидом во время нашего долгого пути к свободе, чтобы долго задержаться мыслями на Орте, на годах скитаний или на том, как часто мне приходилось унижаться, охотясь за помощью, которая сделала этот вечер возможным.
Во время нашего разговора в его манхэттенских апартаментах спустя полтора года я не стал упоминать о том мимолетном взгляде, не говорил о нем и в следующие месяцы, в наши столь важные встречи, сначала в Чили, а потом, в конце, в Лондоне, так что не могу сказать, действительно ли он приезжал в Сантьяго в октябре 1988 года, или это была иллюзия, сбой в синапсах мозга. Выяснить личность того теневого человека можно было, только последовав за ним, когда он растворился в толпе, выследить его с такой же неуклонностью, какую он продемонстрировал в отношении меня. Если бы я это сделал, если бы схватил его за руку – как он схватил меня в отеле «Хей-Адамс», – за руку, которая без колебаний была протянута в ответ на наши нужды… мои нужды… если бы утащил его к друзьям, сорвавшим голоса, торжествуя победу, которую Орта, как и Альенде, предсказывал… если бы вовлек его в наши общие объятия, это было бы данью справедливости, возможностью прямо тогда продемонстрировать ему мою благодарность. И если бы я так сделал, все было бы иначе тогда, когда восемнадцать месяцев спустя меня вызвали в Нью-Йорк на встречу с ним.
Находясь в изгнании, ты накапливаешь долги – и труднее всего платить по долгам благодарности: они тебя преследуют, эти мысли о том, как сказать спасибо тем, кто приходил тебе на помощь в трудные минуты, как выразить свои чувства врачу, который осмотрел твоего больного ребенка бесплатно, профессору, который подписал бумаги, свидетельствующие об учебных занятиях, которые назначались только для того, чтобы тебе продлили визу, – всем, кто позволял пользоваться своими квартирами, оплачивал гостиничные номера и трапезы тебе и твоей семье, таскал твои скудные пожитки вверх и вниз по лестницам, находил тебе работу, когда все было совсем плохо… Как продемонстрировать свою благодарность?
Поэтому я надеялся, что Орта окажется в числе тех иностранцев, кого пригласили отпраздновать наше возвращение к демократии, когда 11 марта 1990 года Пиночет должен был передать бразды власти нашему новому президенту Патрисио Эйлвину. Он был избран с убедительным преимуществом в конце 1989 года, и я снова там присутствовал: снова праздничное шествие, танцы на улицах – но на краю толпы не видно было Орты. Именно его отсутствие побудило меня отправиться в уже не действующее Переходное управление, где шли лихорадочные приготовления к инаугурации. До нее оставалось меньше месяца, а предстояло разобраться еще с очень многими вещами, и новое правительство ожидала масса проблем.
Наше семейство прилетело в Сантьяго благодаря помощи моих родителей, чтобы проголосовать за Эйлвина, а также оценить возможность вернуться насовсем когда-нибудь в середине 90-х. Это будет непросто. Мое место временного преподавателя в университете Дьюка приносило гроши, а мои книги не отбивали даже скромные авансы. Конечно, я не стал говорить об этом тогда, в Переходном управлении, тем людям, мимо которых поспешно проходил. Конечно, я мог быть с ними откровенным – они все были моими товарищами по Сопротивлению. Сколько смертей и исчезновений мы оплакали, сколькими неудачами, бедами и поддержкой делились – как в изгнании, так и в Чили… демонстрации, страхи, мечты о переменах к лучшему! Очень скоро люди из этого временного кабинета, которые сейчас продумывают процедуры инаугурации Эйлвина, займут крупные посты в его администрации, будут лавировать в бурных, опасных водах новой страны, которую необходимо защищать, пока старая будет продолжать саботировать демократию из своих бесчисленных властных анклавов.
Я обнялся с ними, спросил про детей, получил представление о том, в каких министерствах они будут работать, дал понять, что не имею ни малейшего интереса к возможным предложениям работы, а перед тем, как попрощаться, отдал список тех, кто из-за границы вносил наибольший вклад в нашу победу. Я подчеркнул роль Орты. Если учесть его склонность к скромности и анонимности, он, скорее всего, оказался вне их поля зрения.
Там он и остался. Никто его не пригласил.
Как будто я сам был в том положении, чтобы поскандалить из-за этого.
Меня тоже забыли пригласить.
Проходили дни, превращаясь в недели, настал и закончился январь, февраль перевалил за половину – а из Сантьяго так и не было ни словечка. Я был слишком гордым, чтобы спросить, не затерялось ли приглашение на 11 марта. Или меня вычеркнули, когда пришло время сокращать список? Разве Энрике Корреа, ныне правая рука Эйлвина и переговорщик процесса передачи власти, не хвалил мою работу и мою поэзию? Я боролся с диктатурой не ради того, чтобы меня превозносили, селили в шикарном отеле, оплатив все расходы. Но меня задевало то, что я не буду присутствовать при том волшебном моменте, когда Пиночет будет вынужден уйти.
Я старался не хандрить, сосредоточиться на утренних занятиях в университете Дьюка и вечерней работе над дерзким романом – он назывался «Убийства в посольстве», – который будет полон отступлений и той критики левых, которую я не позволял себе публично высказывать в годы диктатуры, чтобы не давать оружия в руки нашим врагам. Вот только мне не удавалось написать ни слова. Стоило мне сесть за работу над придуманным мной персонажем – детективом, который пытается понять, кто убивает находящих убежище в посольстве, где он и сам укрылся после путча в Чили, – как меня охватывала печаль: сколько мы потеряли после переворота, так много плохих воспоминаний.
Не только те первые десять лет изгнания и отчаяния, которые пережили столь многие, каждый по-своему, но и то, что выпало на долю нашей семьи после 1983 года, когда мы стали перемещаться между нашей родиной и Соединенными Штатами, чтобы я мог худо-бедно находить средства, которые бы позволили нам вернуться. То, что теперь я чувствовал себя забытым и брошенным моими прежними товарищами, оставляло место только для травм: Анхелика во время одной из демонстраций получила такую порцию слезоточивого газа, что ее горло так и не восстановилось, во время митинга протеста в Сантьяго солдаты били меня по ногам и спине, и еще было то роковое утро, когда по возвращении в Чили в 1987 году меня с малышом Хоакином арестовали прямо в аэропорту и выдворили в тот же день в наказание за мою заграничную кампанию против диктатуры. Именно то мучительное заключение и его травмирующее воздействие на нашего младшего сына сказалось на наших планах и заставило отложить неизбежное возвращение в Чили до тех времен, пока Пиночет не уйдет из власти, чтобы мы смогли планировать будущее, не боясь репрессий. Это решение имело свои последствия: если бы я жил в Сантьяго, а не досадовал вдали из-за приглашений и неблагодарности, я легко смог бы попасть на инаугурационные церемонии – возможно, даже получил бы место в Переходном управлении, где это я решал бы, кто будет приглашен, и добился бы для Орты почетного места. Вместо этого – вот он я, отравленный паранойей, прикидывающий, нет ли у меня тайного врага, который на меня обижен или мне завидует – настолько влиятельного, чтобы отомстить мне, вычеркнув мое имя из всех списков, либо тайком, либо даже открыто, затаившись в трясинах переходного периода ради возмездия. Но нет – такого не может быть. Неужели я и правда решил, что кто-то преследует меня с безумным упорством маньяка, которого мне никак не удается создать для моего будущего романа? Истина, скорее всего, была гораздо более обидной: приглашения нет из-за моей незначительности.