bannerbanner
«Благо разрешился письмом…» Переписка Ф. В. Булгарина
«Благо разрешился письмом…» Переписка Ф. В. Булгарина

Полная версия

«Благо разрешился письмом…» Переписка Ф. В. Булгарина

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 11

Булгарин откровенен и эмоционален в профессиональных вопросах, критических баталиях и тем более в дружеских взаимоотношениях, открыто демонстрируя в письмах чувства. Это одно из существенных отличий булгаринских писем от писем пушкинского круга, для которых характерна закрытая внутренняя жизнь. Л. Я. Гинзбург полагала, что внутренняя жизнь Батюшкова, Вяземского, как и «бурная эмоциональная жизнь Пушкина почти не оставили следов в их обширной переписке. Люди пушкинской поры в письмах легко сквернословили и с упорным целомудрием скрывали сердечные тайны. Они с удивлением и брезгливостью отвернулись бы от неимоверных признаний дружеской переписки 1830–1840-х годов»[24]. Письма Булгарина, напротив, хранят следы многочисленных эмоциональных заверений и признаний в приязни, в дружбе-любви. Перед нами любопытный пример «литературной эволюции» приема (в терминологии Ю. Тынянова), перекочевавшего из сентименталистской традиции в эпистолярий более поздней эпохи, минуя новации пушкинского круга. (Вспомним существенное влияние сентиментальной традиции на раннюю прозу Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого.) Булгарин льстит, когда просит Глинку о помощи: «…не откажите тому, который до гроба не перестает гласить, что я горжусь тем даже, что люблю вас столько, как ни один в целой России» (с. 94); дружески иронизирует, сравнивая себя с античной богиней Дианой, влюбленной в прекрасного Эндимиона (там же), однако это не помешало ему отправить довольно сухое письмо ссыльному Глинке, возможно, в силу сложившихся обстоятельств (предполагаемая перлюстрация). Еще более драматичен и выразителен, как известно, финал его многолетних дружеских взаимоотношений с Гречем, утешая которого в период неудач, Булгарин заверял: «Фаддей никогда не изменит тебе. Скорее солнце переменит течение, нежели я изменюсь в моих к тебе чувствах. В нужде постою за тебя жизнью и именем…» (с. 172–173).

В то же время неуживчивость и переменчивость булгаринского характера совмещались с умением при желании и необходимости восстанавливать и укреплять отношения, о чем свидетельствуют письма к М. Н. Загоскину. Дружеская переписка Булгарина с Н. И. Гречем, А. С. Грибоедовым, А. О. Корниловичем, Н. В. Кукольником, К. Ф. Рылеевым дает возможность увидеть готовые сюжеты человеческих отношений: восторженных обещаний, разрывов, ссор и примирений. Среди корреспондентов дружеской переписки Булгарина его знакомые со времен юности А. Я. Стороженко и В. А. Ушаков. Именно в переписке с ними можно видеть стремление Булгарина к рефлексии, исповедальности, попытку выстроить некий завершенный психологический характер. Таково, к примеру, носящее исповедальный характер письмо Булгарина Ушакову от 21 февраля 1827 г., восстанавливающее отношения спустя десять лет после их знакомства. Один из важнейших мотивов, включенных в построение авторского эпистолярного образа и в целом «литературной личности» в письмах Булгарина, – мотив зависти и вражды литературного окружения, в письме Ушакову он признается в желании завершить литературную карьеру. После этого письма они на долгие годы становятся друзьями и сотрудниками. Через год Ушаков соберется в Петербург, и Булгарин, приглашая друга остановиться у себя в доме, создает в письме заманчивый образ семейного дружеского круга, отделенного тем не менее от внешнего столичного мира, несмотря на его спокойствие и социальную гармонию: «Мы живем в Питере, как у Христа за пазухой. Тихо, смирно, взяточники и мошенники кроются во мраке; честным и добрым защита. Только я решительно отказался от света и обществ светских. Я счастлив дома, в полном смысле слова. Несколько приятелей навещают меня – и время проходит в трудах и отдыхе» (с. 144). Способность увидеть в этом лишь «упоенную песнь торжествующей свиньи, которая съела правду без остатка»[25] выглядит все-таки изрядным преувеличением. Восстанавливая дружеские отношения с А. Я. Стороженко спустя много лет после знакомства, Булгарин вновь, как и в письме Ушакову, признается в безотрадных переменах, произошедших с ним за эти годы: «Живу, как живет осина и береза, с той разницей, что они молчат и не чувствуют, а я чувствую, глотаю желчь и молчу» (с. 428).

Письма к друзьям позволяют увидеть не только смену жизненных обстоятельств и настроений Булгарина, но и выработку принципов самовыражения человека постромантической эпохи. Нельзя не заметить, как отличаются, становясь эмоционально сдержаннее и точнее, процитированные исповедальные самохарактеристики Булгарина конца 1820-х – начала 1830-х гг. от более раннего признания: «Я весь составлен из недостатков и слабостей; чувствую и плачу иногда» (с. 169). Сохранившаяся переписка Булгарина с Гречем позволяет восстановить контекст их взаимоотношений, в том числе довольно бурных реакций Булгарина по разным поводам, дает богатый материал для наблюдения над складывающимися в письмах принципами самопрезентации, поисками языка, для фиксации «внутреннего плана» дружеских взаимоотношений. Взаимные обиды и оправдания составляют содержание писем не только темпераментного и эмоционального Булгарина, но и сдержанного Греча, дававшего в своем учебнике профессиональный совет в дружеских письмах «избегать излишней чувствительности, которая легко может сделаться приторною»[26]. Любопытной и редкой чертой самохарактеристики Булгарина в письмах Гречу предстает образно называемое им «пуделевским проницанием» умение разбираться в людях, в хитросплетениях интриг (с. 172). Эту собственную черту позднее в своих мемуарах он атрибутирует Савари – главе наполеоновской тайной полиции. Симптоматична лексико-семантическая парадигма, в которую включается в мемуарном тексте «пуделевское проницание»: ловкость, полицейский ум, шпионство – то есть те самые качества, которые приписывались Булгарину его недругами.

На фоне переписки пушкинского круга отличительным моментом булгаринской эпистолярной саморепрезентации в дружеской переписке является открытое выражение семейных привязанностей, любви к жене и детям. Говоря о детях (и не только о своих), Булгарин сентиментален до приторности, его «купидончики», «ангельчики», «милушки» и «персички» заставляют вспомнить Макара Девушкина Достоевского. Однако порой трудно игнорировать реальный контекст подобных «сентиментальностей»: Булгарин и Греч поддерживают и утешают друг друга, когда первый «был в сумасшествии», узнав о тяжелой болезни своего трехлетнего сына Владислава, а второй в эти дни похоронил сына Николая; именно Булгарин забил тревогу в связи со смертельной болезнью другого сына Греча (Алексея) и вызвал друга в Петербург. Тема семьи в дружеской переписке Булгарина тесно связана с темой малого дома-усадьбы, «любезного Карлова», противопоставленного большому дому-отечеству, для которого он так и остался чужаком. Говоря о любви Греча к путешествиям, Булгарин признается: «…страсть для меня непостижимая и необъемлемая умом моим <…>. Расхаживая и разъезжая по Европе, я всегда думал: “Господи, дашь ли ты мне угол, где бы я мог сидеть спокойно!” <…> повторяю – что нигде не могу быть счастливым, как с семьей в моем Карлове» (с. 175).

Неудивительно, что в письмах Булгарина почти нет ни арзамасской словесной игры на эротическую тему, ни обсценной, табуированной лексики и рискованных эвфемизмов сексуального характера, самое большее, что он себе позволяет, – шутливый эротический парафраз без излишней откровенности: «Вместо гор книг в богатых переплетах, которыми он окружен, желаю я ему хотя одну немочку в ситцевом переплете, но тепленького содержания, чтоб разогреть его сердечко…» (с. 476–477), и польскую поговорку в оправдание слабости покойного Бенкендорфа к женскому полу: «Поляки говорят: lubi fartuszek (т. е. любит передничек) – да и мы с тобой не гнушаемся под него заглядывать!» (Гречу, с. 175).

В построении эпистолярного автообраза место эротизма занимает «рыцарство» в польской оркестровке. Свидетельство тому – особая страница дружеской переписки Булгарина, его письма к А. А. Воейковой (по свидетельству Греча, Булгарин оказался в числе тех, кто был очарован Воейковой[27]). Сохранившиеся два письма к ней хранят следы подчеркнутой эмоционально окрашенной почтительности. Пожалуй, именно в этих булгаринских письмах наиболее отчетливо дает о себе знать авторская интенция, названная Л. Я. Гинзбург «автоконцепцией»: «Человек знает, осознает все то, что в его душевной и физической жизни не подходит к идеальной модели, но он как своего рода художник отбирает и соотносит нужные ему элементы этой жизни, отодвигая другие, хотя и не изгоняя их до конца из сознания. Подобные автоконцепции с их скрытой эстетической потенцией не являются ни обманом, ни самообманом. <…> совершается не обман, а построение нужного образа»[28]. В булгаринском письме Воейковой от 13 февраля 1821 г. выстраивается именно такой авторский образ – верного «рыцаря и вместе с тем почтительного и покорного слуги» прекрасной дамы, самой Александре Андреевне придаются идеальные черты: она «ангел доброты», вносящий в жизнь «веселье, утешение и счастье». Булгарин вряд ли оригинален (что не отменяет искренности): сравнение Воейковой-Светланы с ангелом в это время было общим местом в поэтических посланиях, посвященных ей. Вписывая отношения с адресатом в литературный контекст, Булгарин вносит определенные обертоны в «автоконцепцию», призванные передать его смущение, смятение и восхищение, «почти божественное поклонение» той, чье внимание и доброту он, по собственному признанию, «не заслужил». «Святое имя дружбы» кодирует стиль второго письма, выстраивает авторский образ и образ адресата. Любопытно, что Булгарин подписывается как «ваш почитатель и ваше творение», что может вызвать недоумение, которое помогает понять признание другого поклонника Воейковой – Н. М. Языкова: «Забуду ль вас когда-нибудь / Я, вами созданный?» (К А. А. Воейковой (1824)). В итоге Воейкова – идеальный адресат письма и поэтического послания – обретает черты Музы и Пигмалиона, пробуждающего к творческой жизни своих поклонников. Однако Булгарину, как не раз случалось в его жизни, не удалось удержаться на высоте «рыцарского» и дружеского общения.

При всем многообразии тем булгаринской дружеской переписки можно обозначить некую семантическую и стилистическую доминанту, кодирующую эпистолярий, – это травма идентичности и связанные с ней мотивы предательства, зависти, неприятия чужака. Восходящие к ней вопросы национальной принадлежности проходят через всю дружескую переписку Булгарина: это обсуждение и польской идентичности в русском мире, и своего «руссизма» в немецком окружении Лифляндии. Тема национальной самоидентификации никогда не исчезает из переписки Булгарина и Греча: даже в ранние (лучшие) годы их дружбы, расстроенный и обиженный отношением к нему как к чужаку, Булгарин восклицал: «Я помню, что я живу между Вислою и Волгою, и довольно» (с. 171). Время от времени Греч язвительно отзывается о поляках, объясняя характер Булгарина его «сарматской башкой»[29] и называя «польским маньяком»[30], а Булгарин отвечает выпадами против немцев: «…как вещь немец бесподобен, как человек – дрянь. – Есть исключения, this is exception! Но как редки эти исключения!» (с. 175). Эти споры обрели хотя и не явный, но публичный характер в полемике Булгарина и Греча о польских музыкантах братьях Контских, высоко оцениваемых Булгариным, – по крайней мере «немузыкальная» подоплека полемики была очевидна. Польский вопрос после восстания 1831 г. – сложная, болезненная и тем не менее самая устойчивая по своей частотности тема дружеской переписки Булгарина с А. Я. Стороженко. Защита польских интересов – языка, культуры, открытости для других регионов России, методы смягчения и привлечения поляков на правительственную сторону – все время в поле зрения булгаринских писем к Стороженко[31].

IV

Отмеченные тематически-мотивные особенности дружеской переписки Булгарина корреспондируют с особенностями эпистолярной стилистики. По сравнению с профессионально-деловым письмом значительно расширяется диапазон включенной в дружеское письмо иноязычной лексики: наряду с преобладающими французскими словами и выражениями Булгарин активно пользуется заимствованиями из латыни, немецкого и польского языков. Немецкий язык нередко служит для характеристики остзейцев, воссоздает их живую речь. К польскому (поговорки, формулы вежливости и проч.) Булгарин обычно обращается в письмах к корреспондентам, в той или иной степени понимающим польский язык, – Кукольнику, Стороженко. В письмах корреспондентам, не знающим польского языка, Булгарин, как правило, дает перевод или русский эквивалент: «У поляков есть пословица: “Kraść milione, a kochać się w królewnie”, т. е. уж если красть, то миллионы, а влюбляться, так в королевну!» (Гречу, с. 176).

Функции иноязычных включений многообразны – нередко в одном письме Булгарин может обращаться к разным языкам и разным культурным контекстам. Так, в попытке культурной и профессиональной самоидентификации он стремится отделить европейское в себе и в адресате от непросвещенного – восточного: «Но я неспособен к воейковщине и мелочам азиатским (verstehen?[32]) <…> чтобы по приезде моем, представляя, сказали: “C’est M-r de Bulg[arin] Redacteur des archives du Nord et du feuilleton litteraire[33], etc.[34]”» (Гречу, с. 169). Культурно-идентификационную функцию выполняют и апелляции к цитатам на языке оригинала, и французские поговорки. Потрясенный арестом А. Н. Греча, Булгарин обращается к Библии, немецкому и французскому языкам, обосновывая свою позицию как норму для европейца и христианина (с. 206–207).

Более сложным по составу по сравнению с профессионально-деловой перепиской оказывается и паремиологический и цитатно-реминисцентный план дружеской переписки, как и круг вызываемых им ассоциаций. Библеизмы и отсылки к Священному Писанию используются Булгариным как в иронической функции, подобно арзамасскому письму, так и в прямом смысле, в том значении, какой они имеют в источнике. Многочисленные литературные реминисценции в зависимости от установки создают свободный, близкий к разговорному, ироничный или обличительный стиль. (О лифляндцах: «Я им, как король Лир своим дочерям: отдал мое царство – т. е. сердце, а они в него просто накакали!» (с. 473).) Среди любимых цитат – неверно приписанные кронштадтскому знакомцу (возможно, впервые услышанные от него) А. Ф. Кропотову строки из В. К. Тредиаковского («Плюнь на суку, / Морску скуку!») и пословица «Варвара мне тетка, а правда сестра»; по словам П. А. Каратыгина (с неверным указанием в качестве источника романа Свифта), это была любимая поговорка Булгарина[35], он приводил ее в разных вариантах, в том числе перефразируя: «Я вас очень люблю, но Варвара мне тетка, а “Сев[ерная] пчела” – сестра!» (с. 191).

Наряду с хорошо известными идиоматическими выражениями, в письмах Булгарина встречаются и более редкие. Так, он с обидой и ревностью пишет о новых друзьях Греча: «Я уже не умею говорить с тобой! – Сижу в горохе!»[36] (с. 176). Искушенный в русском языке, Греч оценит образность этого выражения, подхватит и не раз повторит в своих письмах. Не менее «выисканным» выглядит и устаревшее просторечное выражение в характеристике дерптского общества: «Все эти служаки на один солтык!» (с. 483). Точно так же, как в дружеской переписке пушкинского круга, при включениях чужого слова в эпистолярии Булгарина мы имеем дело со стилистической игрой, художественным приемом, направленным на создание ассоциативного эмоционально-смыслового поля. Смысловая емкость нередко достигалась сменой стилистических регистров в тексте письма. Стиль писем Булгарина энергичный и выразительный, допускающий ироническое обыгрывание пафоса или обрыв возвышенной риторики в иронию. Какие бы эмоции у нас ни вызывал отклик Булгарина на дуэль и смерть Пушкина, но ему нельзя отказать в экспрессии и запоминающейся лапидарности: «Корчил Байрона, а пропал, как заяц» (с. 439).

Влияние булгаринской эпистолярной манеры (близкой к стилистическому самоопределению его постоянного оппонента Вяземского как «наездничество пера»[37]) на стиль Булгарина-критика и журналиста, автора газетных фельетонов несомненно. Главной приметой фельетонного стиля стала свободная форма письма, композиционно воссоздающая беседу, переходящая с одной темы на другую, дающая мимолетные, но запоминающиеся оценки явлениям и людям, с включением цитат и даже собственных поэтических импровизаций (к примеру, так откликнулся Булгарин на сообщение о смене руководства в департаменте Министерства просвещения (с. 483–484)).

Переписка Булгарина существенно дополняет картину литературы своего времени, восстанавливая существенные детали литературных взаимоотношений и позволяя уточнить некоторые историко-литературные реалии.

Очевидно, что в предложенной русскими формалистами и их последователями типологии эпистолярия, выделяющей в качестве основных типов письма «архаистов» и письма новаторов-арзамасцев, письма Булгарина ближе к арзамасскому письму. С новаторским типом эпистолярия его письма сближает такое же «культивирование профессионального подхода к литературе, значение, придаваемое остроумному разговору, удачному каламбуру, экспромту и т. п., – атмосфера пародии (и на врагов, и на друзей)»[38]. Немало точек соприкосновения в стилистике и поэтике писем Булгарина и с хорошо изученными письмами литераторов пушкинского круга более позднего этапа: это и «широкая ассоциативность повествовательных форм»[39]; и «сознательное литературное отношение к материалу, выработка принципов самовыражения, <…> включение точки зрения адресата в структуру письма, <…> важность цитации, стилизации, иноязычия, пародирования, игры на столкновении нескольких контрастирующих тематических и стилистических планов»[40]. По всей видимости, отмеченные тенденции не ограничиваются лишь дружеским кругом «Арзамаса» или пушкинским кругом и следует вести речь о большей подвижности эпистолярного стиля эпохи и большем диапазоне наметившихся стилистических тенденций в письмах первой половины XIX в. Очевидно, что письма Булгарина в неменьшей мере выполняли функции, сближающие их с журналистикой, критикой и публицистикой, точно так же активно участвуя в выработке литературного языка, значительно расширяя наши представления о том, как «стихия интеллигентской речи разрушала и сменяла книжную словесную семантику»[41].

В письмах Булгарина существенную роль играет самовыражение, стремление к авторской самоидентификации, которая имеет по преимуществу профессиональные характеристики: его эпистолярное лицо – образованный и европейски ориентированный русский литератор, журналист. Вместе с тем если модели исторического и литературного характера, нашедшие отражение в письмах, были основательно изучены на примере писем пушкинского круга и некоторых русских критиков первой половины XIX в., позволив увидеть в этих письмах «памятник тех процессов умственной жизни русской интеллигенции 1830–1840-х годов, которые предсказывали метод и подготовили материал для русского романа второй половины века»[42], то эпистолярий Булгарина, Греча, Полевого и других литераторов-профессионалов, имевших в эти годы огромную читательскую аудиторию в России, оказался вне филологического интереса и ждет своего часа.

V

Обычно письма писателей (если это не классики, у которых они включаются в полные или приближающиеся к ним по составу собрания сочинений) печатаются очень выборочно, отбираются те, которые написаны литераторам, родственникам или близким друзьям. Однако Булгарин представляет интерес не столько как писатель, сколько как журналист и издатель, поэтому особенно важна его переписка с коллегами по редакции, авторами, цензурой и т. д. Исходя из этого в сборнике публикуются письма лицам разного общественного положения и разных профессий. Однако в него включены далеко не все известные письма Булгарина. Было отдано предпочтение большим подборкам писем одному автору, ранее не печатавшимся письмам и, разумеется, письмам, ценным для характеристики условий, в которых действовал тогда журналист и писатель. За пределами книги остались многочисленные письма в III отделение, опубликованные в сборнике «Видок Фиглярин: Письма и записки Ф. В. Булгарина в III отделение» (М., 1998), деловые письма, связанные со службой Булгарина в Министерстве народного просвещения и Комиссии коннозаводства, письма, написанные Булгариным в связи с процессом его двоюродного дяди, которым он долго занимался и обращался при этом к разным влиятельным людям, а также малозначительные письма с мелкими просьбами или по очень частным поводам (см. в приложении список всех известных нам писем). В случае публикации писем какому-нибудь адресату мы приводили также письма ему от этого человека, если они сохранились (исключение было сделано только для многочисленных писем Булгарину Грибоедова и Греча, которые недавно печатались в научных изданиях[43]). Но Булгарин вел переписку и со многими другими людьми, письмами Булгарина которым мы не располагаем и письма которых поэтому в книгу также не включены. Это А. А. Бестужев, Д. В. Веневитинов, В. А. Вонлярлярский, Н. И. Гнедич, Д. В. Дашков, И. И. Дмитриев, В. А. Жуковский, М. Т. Каченовский, Ф. Ф. Кокошкин, К. П. Масальский, А. Н. Оленин, Е. Ф. Розен, Е. П. Ростопчина, Н. П. Румянцев, П. П. Свиньин, О. И. Сенковский, И. Н. Скобелев, А. Ф. Смирдин, В. И. Туманский, Н. И. Тургенев, А. С. Хомяков и другие отнюдь не рядовые литераторы, журналисты, историки, государственные деятели, а также многие читатели, на письма которых Булгарин отвечал.

Письма в сборнике печатаются не в общей хронологии. Они разбиты на восемь подборок (письма историкам, литераторам, сотрудникам газеты «Северная пчела», цензорам, чиновникам, книгопродавцам и издателям, друзьям, знакомым), внутри каждой подборки адресаты даны в условной хронологии.

Письма печатаются в основном по подлинникам, если для публикации была использована копия, это оговаривается в комментариях. Ряд писем был ранее опубликован, а в дальнейшем утрачен, тогда была использована публикация, кроме того, в ряде случаев, если письмо было напечатано в авторитетном издании, мы тоже печатали по публикации, а не по оригиналу.

Орфография писем приведена в соответствие с современными нормами, однако написание слов того времени, особенно отражающих особенности булгаринского написания (ценсура, механисм, нумер, ералашь, гошпиталь, бог (нередко со строчной буквы) и др.), сохранено. Недописанные автором части слов даны в прямых скобках, в такие же скобки взяты слова, добавленные нами. Подчеркивание в оригинале одной линией передается при печатании курсивом (как и во времена Булгарина), подчеркивание тремя линиями – полужирным шрифтом.

Вместо слов, которые не удалось прочесть, стоит: [нрзб.].

Булгарин был непоследователен в написании названий периодических изданий, статей и книг, он мог использовать курсив (заменявший тогда кавычки), мог писать просто с прописной буквы, а мог (в поздний период своей деятельности) применять и кавычки. В настоящем издании написание унифицировано: названия статей, книг и периодических изданий взяты в кавычки.


Благодарим Екатерину Георгиевну Вожик, Ольгу Валерьевну Гусеву, Тимофея Ивановича Животовского, Светлану Алексеевну Ипатову, Веру Аркадьевну Мильчину, Андрея Михайловича Ранчина, Михаила Львовича Сергеева, Татьяну Кузьминичну Шор, Манфреда Шрубу, Петра Валерьевича Шувалова и Василия Георгиевича Щукина за помощь в подготовке сборника.


Н. Н. Акимова, А. И. Рейтблат

Переписка с историками

Переписка Ф. В. Булгарина и К. Ф. Калайдовича

Приступив в 1822 г. к изданию «журнала истории, статистики и путешествий» «Северный архив», Булгарин стал устанавливать связи с историками, археографами, палеографами и архивистами. Помимо него, активное участие в журнале приняли многие его петербургские знакомые: А. О. Корнилович, В. Н. Берх, П. Г. Бутков, В. М. Головнин, П. А. Муханов, А. И. Левшин, Е. Ф. Тимковский, П. А. Цеплин. Привлек Булгарин к сотрудничеству в журнале и ряд ученых из Виленского университета, с которыми познакомился во время длительного пребывания в Вильне: И. Лелевеля, И. Снядецкого, О. Сенковского, И. Онацевича и др.

Но профессиональных историков явно не хватало. В Петербургской академии наук преобладали немцы, которые нередко плохо владели русским языком, да к тому же могли печататься в отечественных и зарубежных академических изданиях. Булгарин обратил свой взор к Москве, где было немало специалистов, прежде всего среди выпускников Московского университета. Он завязал знакомство с П. М. Строевым, М. П. Погодиным, А. Ф. Малиновским, но первым был авторитетный историк и археограф Константин Федорович Калайдович (1792–1832), собиратель и публикатор средневековых рукописных сочинений. Он служил в Московском архиве Коллегии иностранных дел, был членом кружка Н. П. Румянцева, а с 1822 г. (за месяц до первого письма ему Булгарина) стал главным смотрителем Комиссии печатания государственных грамот и договоров. Калайдович охотно согласился сотрудничать в «Северном архиве» и напечатал в 1823–1825 гг. 7 статей, переводов и публикаций документов. Письма Булгарина датируются 1822–1824 гг., однако и позднее Калайдович не прервал контакты с ним, в 1826–1827 гг. поместив в журнале еще две публикации [44]. В 1827 г. он тяжело заболел и прекратил научную работу, а в 1832 г. умер.

На страницу:
2 из 11