Звериная страсть
Звериная страсть

Полная версия

Звериная страсть

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Его поцелуи, горячие и торопливые, перекочевали на щёки, на лоб, на веки. Его ладони, шершавые от тетивы и ветра, нежно обхватили мое пылающее лицо, и от них пахло хвоей и дымом далёких костров.

Он смотрел на меня так, будто перед ним было не просто девичье лицо, а что-то диковинное и бесценное.

— Знаю... Богосуженая ты мне, Шура, — благоговейно прошептал он мне в висок. — Знаю. В костях чувствую.

Он крепко обхватил меня за плечи, прижимая к груди, что вздымалась часто и глубоко, будто боялся, что я снова выскользну, как лесная тень.

***

— Когда же ты вернешься? — выдохнула я, узнав, что ему надо в свои карпатские края — семью повидать, дела уладить.

Лукьян мягко улыбнулся, взял мою руку и, поцеловав ладонь, начал загибать пальцы один за другим.

— Смотри, — загнул он мизинец. — Сейчас серпень, август по-новому. Потом — вересень, листопад, грудень... И к самому студню, к Коляде, я уже буду тут, душа моя. — Он сжал мой кулачок в своей широкой, теплой ладони и снова поднес к губам. — Солнцеворот вместе встретим!

Он нехотя разжал пальцы, и я почувствовала на безымянном пальце прохладное прикосновение металла.

В полутьме сеновала тускло блеснуло маленькое серебряное колечко — простое, без камней, но такое тяжелое от смысла.

Я ахнула, а Лукьян притянул меня к себе, уткнувшись лицом в мои волосы, и жадно вдохнул, словно пытаясь запомнить запах.

— Вернусь — и свадьбу сыграем. Только дождись, любовь моя... — прошептал он, проводя рукой по моей распущенной косе.

И я ждала. Считала убывающие луны, короткие дни и длинные ночи, до той поры, когда он вернется из-за гор и возьмет меня в жены перед лицом наших Родных Богов и всей общины.

***

Четыре месяца пролетели, как один долгий, насыщенный день. Всю осень и начало зимы я провела подле бабы Озары, впитывая знахарские премудрости и тайные обережные узоры. Светлое время было заполнено трудом и учением. Но ни одна темная, звездная ночь не обходилась без мыслей о Лукьяне. Сердце взмывало ввысь, как перелетная птица, от одной лишь надежды — скоро, скоро.

И вот настал конец студня — время, когда он обещал вернуться. Я не знала дня и часа, но душа трепетала при виде каждой тропинки, ведущей из леса.

С самого утра баба Озара была чернее тучи. Она бушевала из-за того, что староста велел ставить новые заборы да капканы вокруг огородов, чтобы ловить лесную живность, которую она подкармливала.

Позавтракав и замесив тесто на праздничный колядный каравай, мы отправились в деревню — делать свой обычный обход, навещая хворых.

Едва войдя в село, я почувствовала — в воздухе висит недоброе. Взгляды людей бегали, шепоток, злой и тревожный, полз от дома к дому.

— Мухоблуды опять? Штаны на лавках просиживаете! — гаркнула бабушка на мужиков, кучкой толпившихся у сборной избы.

Я еле сдержала смешок, следуя за ней.

— А ты чего ржешь аки мерин за спиной? — фыркнула она, обернувшись ко мне на пороге. — Ходишь пыней нынче, Шурка! Гордая пава! А коли твой карпатский сокол не воротится?

Ее лукавый, острый взгляд пробрал меня до мурашек.

Я стиснула зубы и гордо вскинула голову.

— Воротится! Любим мы друг друга. Кольцо его на мне! — я выставила руку с серебряным ободком.

— Побрякушка эта? Тьфу! Не обещание! — усмехнулась она. — Обещание крепкое через обряд дают, или... кровью скрепляют!

— Не надо нам крови, бабушка! Верю я ему. Знаю — вернется.

Старуха вздохнула, натягивая мне на голову шерстяной платок потуже.

— Смотри, Шурка, всех женихов отвадишь — потом шишки грызть будешь.

Я лишь слабо улыбнулась, следуя за ней в избу.

— Чужеяд этакий! — зарычала Озара на старосту, восседавшего во главе стола с кружкой в руках. — Где видано, чтобы родня заборами друг от друга отгораживалась? Клетки из домов сделать хочешь? Не позволю! — она ударила своим дубовым посохом об пол, и стены, казалось, вздрогнули.

— Да ты в деревне-то и не живешь! Какое тебе дело, старча лесная? — огрызнулся мужик.

— А кто по полнолуниям упырей от ваших порогов отгоняет? Мавок, бесов всяких? — ведьма презрительно окинула взглядом нарядную горницу.

— Все равно, слово за мной! — топнул сапогом староста, привставая.

— За тобой, за тобой, черт веревочный! — сплюнула старуха. — Загубишь и деревню, и связь с Родом! Помяни слово!

— Попрошу так не выражаться! — залился краской мужчина.

— Проси, курощуп! — фыркнула бабушка, уперев руки в бока.

Лукаво подмигнув мне, она вышла в сени, и я поспешила за ней.

— Что?! — рявкнули нам вслед, но я уже выскользнула на морозный воздух.

Ведьма обернулась на пороге в последний раз.

— Оглох, что ли? Орать будешь — слух вовсе пропердишь! Нюх и совесть уже, видно, у черта на завалинке оставил...

Проводив ее к другим старейшинам, я осталась одна в белом, заснеженном сердце деревни.

Решив сделать что-то доброе, я направилась к дому своих.

Пронизывающий холод щипал щеки, пока я сжимала в окоченевших пальцах мешочки с целебными снадобьями для племянников.

У родовой избы из трубы вился ленивый, жирный дым, пахнущий печеным хлебом. Даже в сенях был слышен смех ребятни и голоса.

Милава встретила меня в дверях, ее лицо озарилось теплой, родной улыбкой.

— Сестра! Как раз вовремя! — воскликнула она, коротко обняв меня. — Малые прихворнули, твои травы — первое спасение.

Мы уселись у печи, в уютном круге света и тепла, и принялись делиться новостями. Милава жаловалась на заботы и косилась на соседского парня, а я слушала, согревая руки о глиняную кружку с иван-чаем.

Когда солнце начало клониться, заливая снег розоватым золотом, мы с сестрой присоединились к общим приготовлениям к Коляде.

Улицы пестрели красными лентами, вплетенными в плетни и голые ветви деревьев. Воздух звенел от смеха, звона колокольчиков и припевов старинных колядок.

Мы работали плечом к плечу, ловко завязывая узлы, развешивая гроздья рябины — ее кроваво-красные ягоды, не тронутые морозом, считались сильной защитой от сглаза и хвори.

День перетек в вечер, и народ начал стекаться к главному кострищу.

Видя, что сестра устала, я взяла ее работу на себя и отправила домой отдыхать. Она благодарно кивнула, и во взгляде ее промелькнуло что-то невысказанное, прежде чем она растворилась в толпе.

Оставшись одна, я осторожно поднялась по скрипучей лестнице у сборной избы, чтобы развесить последние гроздья рябины под самой стрехой.

Увлекшись, я не заметила, как обледенелая ступенька под ногой внезапно дрогнула и подломилась. Я вскрикнула, почувствовав, как мир опрокидывается, и приготовилась встретить холодные объятия сугроба.

Но падение внезапно прервалось. Чьи-то сильные руки подхватили меня в воздухе, удержав от удара.

Отряхнув страх, я подняла глаза на своего спасителя. Его широкая, знакомая улыбка разогнала остатки тревоги, заставив сердце бешено забиться.

— Лукьян... — беззвучно прошептали мои губы, а нос уткнулся в мягкую меховую опушку его кафтана. До меня донесся тот самый, давно забытый, но памятный до боли запах — чужая хвоя, горная полынь и дорожная пыль.

Я широко раскрыла глаза, боясь, что это морок. Но встретила его взгляд — медовый, теплый, настоящий.

Нет, не сон. А будь это и сон — я готова в нем остаться навек.

— Вернулся я к тебе, душа моя! — рассмеялся он, и его голос, такой живой и звучный, разнесло морозным ветром по улице.

Слезы навернулись на глаза, и я нежно обхватила его лицо руками, тону в этих глазах, чистых и глубоких, как лесные озера.

— Суженый мой, я так ждала... Боялась, что позабудешь.

Лукьян слабо улыбнулся, оглядев мое лицо, будто сверяя его с памятью.

— Шура... Да как же я без тебя-то? Ты — свет, что ведет домой даже в самой черной чаще. Ты — душа, без которой моя не полна.

Казалось, время остановилось, пока мы стояли, обнявшись, а заснеженный мир вокруг потерял всякую важность.

***

Следующим днем деревня готовилась к очистительному обряду в бане. Вчера мне почти не удалось побыть с Лукьяном наедине — его сразу же утащили старые знакомые-охотники, праздновать возвращение. Тосковала я по нему, но виду не подавала.

Бабы собрались в общей бане — низком, крепком срубе на окраине, от которого в морозный воздух валил густой, душистый пар.

Баба Озара осталась присматривать за приготовлениями к ночным колядкам, а мы с Милавой присоединились к женщинам.

В парилке, в густом, обжигающем жару, все молчали, погруженные в свои мысли. Но в предбаннике, за самоваром, поднялся такой гомон и смех, что стены дрожали.

Потерявшись в этой сутолоке, я решила выйти остудиться, и Милава, поежившись, вышла со мной. Но, не выдержав леденящего ветра, она быстро юркнула обратно, оставив меня одну любоваться тихим падением крупных, пушистых снежин.

Я не знала, что безмятежность эту ждет нежданная встреча.

Лукьян, облаченный лишь в грубое полотенце, обмотанное вокруг бедер, выскочил из мужской бани через дорогу вместе с другими мужиками.

Его полуобнаженное тело, блестящее от пота и пара, что клубился от широких плеч, застало меня врасплох.

Щеки вспыхнули, но отвести взгляд я не могла.

Его глаза округлились от удивления, едва остановившись на мне, в тонкой, промокшей от пара рубахе, которая почти ничего не скрывала.

Его взгляд медленно скользнул по моим бедрам, обтянутым мокрой тканью, задержался на груди — и он застыл, будто пораженный.

Я тоже окаменела.

Не выдержав напряжения, Лукьян резко развернулся и почти влетел обратно в предбанник, захлопнув дверь с такой силой, что с крыши бани каскадом рухнула шапка снега.

Вздрогнув от хлопка, я наконец опомнилась и поспешно накинула на себя первый попавшийся под руку платок.

Когда остальные мужики, укутанные в простыни, высыпали наружу, гогоча и толкаясь, я невольно услышала обрывки их разговора.

— Видал, как карпатского нашего баня-то вздыбила?! Три ушата ледяной на себя вылил — и всё нипочем! — хохотал один. — Вот это карась заморский! Не чета вам, репам местным!

— У них, чай, бань-то порядочных и нет! Вот он и возбудился, в радости что помылся наконец! — вторил другой.

Меня охватила волна стыда и какого-то странного, сладкого неверия. Неужели мое тело... так на него подействовало?

От этого осознания я впала в легкий ступор. Глаза блуждали по заснеженным дорожкам, а на губы наплыла смущенная, но бесконечно довольная улыбка.

***

Рано стемнело, и на чистом, морозном небе зажглись первые, яркие звезды.

Старая ведьма, появившись будто из самой темноты, окликнула рыжего молодца, когда тот направлялся после бани к общинной избе.

— Подь-ка сюда, милок. Покумекать надо, — позвала она, и в ее голосе странно смешались доброта и непреклонность. — Вижу, Шурка моя тебе по нраву. Не слепая я, хоть и стара, как гриб-дождевик перезрелый.

Лукьян смущенно улыбнулся.

— Да что вы, бабушка, не стары вы...

— Ооо, твое бы слово, да Богам в уши! — крякнула Озара. — Да глухи они нынче, слышат только поступки. А поступок твой, милок, должен быть. Обряд сделать надо.

— Обряд? — парень смотрел на нее, силясь понять. — Говорите вы, бабуль, немного загадками...

— А то я не вижу, что аки баран на новые ворота уставился! — гаркнула она, но в глазах искрилось веселье. — Жениться на Шурке тебе надо. И увезти ее отсюда. Ухаживания твои — что мёд для пчелы. Расцвела девка... Но гляди, коли воду мутишь без толку, я эти мутилки с корнем из тебя повыдергаю! А коли наобещаешь с три короба да уколесишь обратно...

Парень цокнул языком и твердо покачал головой.

— Люблю я ее, бабушка Озара. Не лгал я ей. Увидел — и пропал. Сердце мое с той поры только для нее и бьется, а глаза просыпаются, чтоб лик ее увидеть.

Ведьма прищурилась, изучая его.

— Не врешь? Знавала я таких...

— Не знавали. Я ради нее на все готов.

— ...Ох, и подкинула же доля нам жениха заморского! — всплеснула руками Озара. — Ну, смотри, коли соврешь да скользким окажешься, карасик...

— Жена мужу пластырь, а он ей пастырь, — хмыкнул Лукьян, подбоченившись. — У нас в роду так говорят!

Старуха приподняла бровь, причмокнув.

— Переиграть меня в мудреностях задумал?

— Никак нет. Учусь говорить, как народ ваш, — мудро.

— Сей народ — не я. И не Шурка. Хоть она тут и родилась, но не одна из них. Не деревенские мы. Не древляне, — голос ведьмы стал холодным и четким, как лед. — Лес — дом наш. А язык леса тебе не взять.

— Это почему?

— Чаща страха не терпит. Не станет говорить с тем, кто ее тьмы боится, — вынесла она приговор.

— А я разве боюсь?

— А мне откуда знать, милок? Мое дело — указать.

За этой внезапной мягкостью в ее глазах скрывалась тревога. Чуяла старуха беду, что клубится на горизонте, да не могла разглядеть, откуда ждать, и как уберечь свою ученицу.

ШУРА

Когда шумное застолье в общинной избе подошло к концу, я почувствовала, как Лукьян осторожно касается моей руки под столом.

На его губах играла та самая, согревающая душу улыбка, и, не раздумывая, я вышла за ним в ночь.

Луна, полная и тяжелая, висела низко, заливая серебром заснеженные крыши и палисадники, пока мы шли мимо них, держась за руки.

В груди нарастало тихое, сладкое предвкушение, пока мы приближались к старому сеновалу на околице.

У входа Лукьян зажег маленькие глиняные лампадки, висевшие на стропилах. Душистый запах сухого сена смешался с мягким светом, сотворив мир уютный и отдельный.

Мы устроились на мягкой соломе, прислонившись к тюкам, и смотрели в щель в крыше, где между досками чернело бархатное небо, усыпанное алмазной россыпью.

Мы говорили, наверное, часами, делясь надеждами и тихими мечтами. Слова Лукьяна, шепотом вливаемые в мое ухо, были так нежны, что казалось, они ласкают сам воздух у моей кожи.

Пока он говорил, кончики его пальцев выводили невидимые узоры на моей ладони, и по телу пробегали мелкие, приятные дрожи.

В разгар беседы взгляд его стал пристальнее, в нем затеплилась какая-то глубокая, неизбывная тоска.

Не в силах сопротивляться больше, он наклонился и приник губами к моим, растопив меня до самого нутра в медленном, сладком поцелуе.

Растаяла я в его крепких объятиях, чувствуя, как между нами расцветает что-то настоящее, нерукотворное.

Но как ни сильно я хотела его, я знала — дальше нельзя. До летней свадьбы, до венца — рубеж этот не перейти. Хранила я свою девичью честь, как зеницу ока, в ожидании того дня всем сердцем.

С тщательно скрываемой горечью в глазах Лукьян понял мое колебание.

С тихим вздохом он отстранился, заглянув мне в лицо.

— Выходи за меня, любовь моя, хоть завтра! Свяжем жизни, ибо знаем оба — созданы мы друг для друга!

Я не могла не улыбнуться его нетерпению, хорошо понимая его причину.

Нежно взяв его лицо в ладони, я подбирала слова.

— Знаешь, сердце мое замирает от одного твоего взгляда. Но давай не спешить, Лукьян... У нас есть время набраться мудрости, навыков, прежде чем станем единым целым и заживем своей семьей.

Глаза его блеснули пониманием, а лицо смягчилось от нежности и глубочайшей привязанности.

Он взял мои руки и благоговейно прикоснулся к ним губами.

— Ты права, краса моя. Настоящая любовь терпелива. Будем лелеять каждый миг, зная, что наш союз станет лишь крепче, когда время придет.

Мы оставались в объятиях друг друга, глядя на звезды, пока ночь медленно синела на востоке.

Я укуталась в овчинный тулуп, улыбаясь, чувствуя ровное дыхание жениха у своей шеи.

— Месяц мой ясный... Ты же не уйдешь, когда солнце взойдет? — прошептала я и погрузилась в сладкую пучину сновидений.

Жертвоприношение

Утро началось не с рассвета, а с какофонии — дикий гам, лай собак и пронзительные женские вопли ворвались в наше убежище в сеновале. Мы с Лукьяном вскочили одновременно, сердцебиение в унисон с барабанной дробью тревоги, набатом бившей где-то внизу.

Он спустил меня по лестнице, крепко держа за талию, и прежде чем выйти в холод, притянул к себе. Его янтарные глаза, подернутые утренней дремотой, встревожились, став цветом темного меда. Он молча, крепко поцеловал меня в лоб — печать, оберег, молчаливый вопрос.

Мы вышли навстречу студеному, серому утру. Лукьян прикрыл меня полой своего заячьего полушубка, и мы, спотыкаясь, стали пробираться сквозь снежную круговерть к центру деревни, где уже клокотала черная точка людского смятения.

Бабы, сбившись в кучу, кричали наперебой. Их голоса, пронзительные и сорванные, крошились на морозном воздухе. Слово «нашли» резало слух, как стекло. Нашли на опушке, у старой вербы. Тело. Вернее, то, что от него осталось — клочья плоти, разбросанные с такой методичной жестокностью, что даже привыкшие к лесным опасностям древляне не могли скрыть ужаса. Всё вокруг было залито чернеющей на снегу кровью.

Шепот, густой и злой, уже созрел в толпе: вурдалаки. Окаянные. Пришли из Нави, чтобы собрать свою кровавую дань. Их холодная, нечеловеческая жестокость была как печать.

— Стой, бабы!! Не галдеть! — грянул над толпой хриплый окрик.

Толпа расступилась, как вода перед камнем, и в её середину врезалась баба Озара. Лицо её было бледнее снега, а глаза горели холодным синим пламенем. Послышался ропот — сперва тихий, потом набирающий силу. Шепотки, полные страха и злобы: «Не уберегла... Чары её ослабели... Лесная ведьма...»

— Загузасткам слова не давали! Цыц!!! — рявкнула она так, что даже вороны с крыш срывались. Но страх людей уже переродился в гнев, ищущий виноватого. Шепот лишь усилился.

Тогда вперед вышла я. Голос мой дрожал, но слова выговаривала четко: обряды сработают с новым полнолунием, как работали всегда, сколько лет бабка Озара бережет деревню от всякой навьей нечисти!

И в этот момент, из-за спин старейшин, вышла Беляна. Шаг её был легок, взгляд — ясен и холоден. Она не кричала, говорила четко, словно ножом резала: «А я видела. Ночью. Её. На самой околице, у той тропы, что к месту... тому ведёт».

Воздух вырвало из моих легких. Гнев толпы, как стая гончих, мгновенно свернул с одной тропы и ринулся на другую — на меня. На меня!

Лукьян шагнул вперед, заслонив меня собой своей широкой спиной. Его голос, низкий и твердый, настаивал на моей невиновности. Но признаться, что мы были вместе, он не мог. Не по трусости. По закону. Незамужняя девица, проведшая ночь с парнем... Это клеймо, пятно на всю жизнь, после которого ни один порядочный род не примет невесту. Моя честь была бы растоптана в глазах всех, даже если бы кровь с меня смыли.

Благодарность к нему согревала ледяную пустоту внутри, но взгляды, что впивались в меня и в бабку, были острее кос. Я сжала кулаки так, что ногти впились в ладони, глядя, как Беляна, бросив на меня последний, торжествующий взгляд, растворяется в толпе.

Во мне вскипело дикое, слепое желание броситься за ней, вырвать правду когтями... Но костлявая, железная рука Озары впилась мне в запястье.

— Окстись! Не дури, Шурка! — её шёпот был обжигающе тих у самого уха. — Никто тебе не поверит теперь. Молчи. Молчи, если жизнь дорога.

Когда мы отступили от бушующего людского моря, внутри загорелось иное чувство — несправедливость, острая, как щепка под ногтем. Шёпотки и взгляды жгли спину. Но тепло руки Лукьяна и стальная хватка бабки держали, не давая рассыпаться в отчаянии. Я поклялась себе, не богам, а самой себе — правду эту, чёрную и страшную, я раскопаю. Чтобы очистить имя ведуньи. Чтобы вернуть себе невинность, которую у меня украли словами.

***

— На вече придёшь сегодня, — говорила баба Озара Лукьяну, пока мы укрылись в нашей избе. Она говорила тихо, но каждое слово было как гвоздь, вбитый в дерево. — Скажешь всем, что Шурка — твоя суженая. Что ночь с ней провёл по праву жениха. Чтобы эти мордофили, что бочку на неё катят, лукошки свои прикусили.

Лукьян вздохнул, закрыв глаза. На его лбу легла тень.

— А разве она сама не отперлась уже?

— А кто ж ей поверил-то? — старуха горько усмехнулась. — Сколько ведьмам добра не делать, лес не сторожить — всё равно по суждениям да по поверьям Чернобога судить будут. Ищут жертву, Лукьян. Не виновника — жертву. Чтобы страху своему преклониться.

***

Во второй половине дня старейшины созвали вече. Бабу Озару позвали — не как советчицу, а как обвиняемую. Многие смотрели на неё враждебно, искоса.

— Что мне законы ихние: мне все судьи знакомы! — фыркнула она, отпивая из блюдца чай с шиповником, густой, как кровь. — Но сходить надо. Чую, языки ихние без присмотру — того и гляди, такое заговорят, что потом не расхлебаешь.

Я помогла ей собраться, завязала платок потуже. Она ушла, прямая и несгибаемая, как старый дуб.

Наводя порядок в горнице, я наткнулась на неё — на ту самую, заговорённую пластину полированной меди в резной оправе из черного дерева. Бабка называла её «оком Нави». Руки сами потянулись к ней.

Дыхание замерло. Я прошептала старые слова, те, что слышала от неё в детстве. Поверхность меди, вначале мутная, вдруг ожила. Не отражением комнаты, а словно туманным окном, в которое я глядела сверху.

Я видела избу советов. Видела, как бабка стоит в тени у печи, молчаливая, как тень. А мужики, красные от гнева и страха, кричали, стучали кулаками по столу. Говорили, что её чары — дым, что лес её больше не слушается. Что нужна настоящая защита. Сильная. Как у предков.

И тогда самый старый, борода которого была бела, как мох на северной стороне, поднялся. Голос его дрожал от возраста, но не от неуверенности. Он заговорил о старом. Об очень старом. О ритуале, что не проводили три сотни зим. Об умиротворении. О крови. Не животной.

— Ты что, ирод! Да как можно-то?! На аршин борода, да ума на пядь! — Баба Озара вырвалась вперед, оттолкнув локтями стоящих. Её голос, обычно такой скрипучий, гремел, наполняя горницу древней, нечеловеческой силой.

Но страх людей был сильнее. Предложение упало на благодатную почву отчаяния.

— Жертвоприношение — единственный путь, родичи! — гремел старейшина. — Предки наши так от тьмы откупались! Чтобы мы жили! Теперь наш черёд платить по счетам, за род наш будущий!

Я слышала ропот согласия. Видела, как бабка, внезапно сгорбившаяся, старушечья, покачала головой и прошептала что-то, чего я не разобрала. Потом она развернулась и вышла, хлопнув дверью так, что в очаге взметнулось пламя.

Связь с зеркалом порвалась. Я сидела на полу, обхватив колени, и тишина в избе была громче любого крика. Решение старейшин висело в воздухе тяжким, смолистым дымом.

***

С наступлением глухой полуночи ведунья вернулась. Она не раздевалась, не мыла руки. Стояла на пороге, и её лицо было изваянием из пепла и скорби.

— В умах их черти поселились, Шурка, — сказала она без предисловий. Голос был пустым, выжженным. — Думают, что, пожертвовав одной душой, спасут остальные. Не ведают, малодушные, что всю деревню в жертву Чернобогу приносят этим.

Дальше объяснять не надо было. Я всё видела.

Я доела холодную похлебку в одиночестве, погасила свечу и залезла на печь. Мысли путались, цеплялись за одно — за Лукьяна. Он ушел на рассвете с мужиками в дальний Сосновый Бор, на пятидневный промысел. Там тихо, там безопасно... Так я себе твердила, пока не начало засыпать.

И тут ночную тишь вспороли звуки. Непривычные, чуждые. Глухой, нервный бой в бубны, обтянутые волчьей кожей. Пронзительный, нестройный рев турий рог, в который трубили лишь в крайних случаях. Собачий лай, не радостный, а завывающий, истязуемый.

Я сорвалась с лежанки, прильнула к заиндевевшему окну. Зачем? Зачем всё это ночью?..

На страницу:
3 из 7