Полная версия
Пехота
Олег Жилкин
Пехота
Глава 1. Окраина
Квартира заполнена чужими людьми. Квадратного вида человек расхаживает по комнате, в руке у него пистолет, другой человек энергично отворачивает ножки у табурета – в шестидесятые в моде такие табуретки с отворачивающимися ножками. Я вижу молодую женщину, склонившуюся над детской кроваткой, слышу ее монотонный плач, похожий на вой, мне хочется, чтобы она замолчала наконец, и успокоилась. До какого-то возраста я думал, что это мне приснилось, но, когда я описал маме эту картину, она призналась, что так все и было. В соседней квартире кто-то шумно отмечал пятидесятую годовщину Октября, и выехавшая на вызов оперативная группа по ошибке стала ломиться к нам. Отец принял их за грабителей, достал хранившееся у него в диване охотничье ружье, и выстрелил в дверь. Свинец рикошетом пробил сиденье табурета. Ворвавшиеся милиционеры сбили отца с ног, вырвали из рук ружье, а табурет, с застрявшей в нем пулей, изъяли в качестве вещественного доказательства. Чтобы не тащить табурет целиком, они отвернули у него ножки. Пазл собрался. Мама утверждала, что заряд прошел в метре от моей ноги. Отца арестовали, и выпустили только через несколько месяцев, после маминых настойчивых просьб и уговоров. Следователь пожалел молодую привлекательную женщину с маленьким ребенком – редкая по тем временам удача.
История, которая много говорит о том, каков у моего отца был нрав. Высокий, тонкий, пользующийся невероятной популярностью у женщин, он был крайне неуравновешенным человеком. Внешне он походил на Муслима Магомаева. Мама – яркая темпераментная блондинка, то и дело получала поводы для ревности в виде доносившихся до нее слухов.
– Видели твоего Колю на Иркуте, у него девки на пузе прыгали.
Отец не воспринимал эти разговоры слишком серьезно, его больше интересовали способы получения дополнительных заработков, нежели любовные победы. Случалось, он брал меня с собой на прогулки, заходил в ресторан, и там заказывал любимую мной манную кашу, хотя ни в одном ресторане ее в меню не было.
Целью его, конечно, была не каша, а официантки, которым он лапшу на уши вешал, мол, одинокий отец, мать трагически погибла, готовить не умеет, вот и приходится из положения выходить. Дамы умилялись, роняли слезу на щеку и шли варить манку для ребенка. Мне эту историю мама рассказывала, сам я ничего такого не помню, да и она узнала о ней совершенно случайно. Как-то пришли они с отцом в ресторан, и тут она заметила, что официантки ведут себя необычно: смотрят со значением, шушукаются между собой, подмигивают отцу и чуть ли не поздравляют. Когда она потребовала от него объяснений, он, смеясь, ей все и выложил. С юмором был человек, что ни говори.
В армии отец жаловаться на приступы головной боли. Его направили на медицинскую комиссию, начальник которой – полковник медицинской службы, объявил его симулянтом, за что батя, запустил в него чернильницей. Отца отдали под трибунал, ему грозил срок, и все шло к тому, что его посадят. На его счастье, следователем по делу назначили молодую женщину, и отцу не составило большого труда склонить ее симпатии на свою сторону. Отец отделался небольшим сроком. Пока он сидел, от рака умерла его мать, и он горько жалел о том, что свалял дурака, лишив себя возможности с ней проститься.
Он был не разговорчивым человеком, не любил пустую болтовню, и ему не нравилось, если я начинал «распускать уши», прислушиваясь к разговорам, которые обычно вели мужики где-нибудь в предбаннике, завернувшись в простыни. Папа не догадывался, что в его семье растет антрополог.
Память сохранила немногое из моего периода жизни в Сибири. Помимо штурма квартиры оперативниками, помню раннее утро, кухню, едва освещенную слабым солнечным светом, родители еще спят, а я, едва дождавшись рассвета, в одной рубашке, пробираюсь по холодному полу на кухню и ем ложкой застывший в кастрюле кисель.
Помню, что в детстве меня пугала церковь, которая находилась в роще, где стоял дом моей бабушки. У меня сохранилось воспоминание, как мы с бабушкой со свечами в руках ходим по кругу под печальное пение невидимого хора, от которого хочется плакать и бежать вон. Затем густобородый дородный старик в богато расшитой ризе дает на маленькой ложечке что-то удивительно сладкое, и эта сладость затмевает все дурные переживания. Чудно, что рощу, в которой стояла церковь, все называли скитом, и даже бабушкин адрес хранил это старинное, чудом сохранившееся в эпоху советского новояза название: «Роща-скит дом 7».
Этот островок обособленной жизни под боком у деревянного храма среди высоких сосен на холме, был моим небольшим миром, имеющим свои естественные границы: с одной стороны стоял мост, с проезжающими мимо автомобилями, с другой церковь, а между ними заросшее камышом болото, населенное утками и лягушками, которое упиралось в железную дорогу. Всюду росла черемуха, но меня, прежде всего, интересовали грибы, которые я собирал один без всяких инструкторов и подсказок, безошибочно выбирая только те, что были съедобны. Бабушка запекала их в духовке, с кухни шел густой аромат, но я никогда их не ел – для меня был важен ритуал сбора, со всеми причитающимися атрибутами: плетеным лукошком и перочинным ножичком. Бабушка, уходя на работу в санаторий для больных туберкулезом детей оставляла мне его в сенях, но часто забывал это сделать и в таких случаях я просил его у соседей. Однажды я нашел в роще гигантский гриб-боровик, такой каким его рисуют в сказках, но шестилетний сосед, одолживший мне лукошко, у меня этот гриб выкрал, оставив без добычи. Бабушка парнишки, похожая на ведьму, на мою просьбу вернуть гриб лишь усмехнулась: – Еще найдешь! – но я больше такого гриба не находил.
Когда мне было три года родители переехали жить на Украину. Почему они решились на переезд до сих пор неизвестно, если судить по рассказам, их как перелетных птиц просто потянуло на юг. В тридцатые бабушка с младшим братом и двумя сестрами бежали от голода в Сибирь из Украины, теперь родители решили вернуться без всяких на то причин.
Когда мы уезжали из Иркутска на Украину, наш поезд тащил настоящий паровоз. Как позже вспоминала мама, соседкой по купе оказалась жена какого-то советского начальника, ехавшая на свидание на зону, куда он попал за экономическое преступление. Женщина, как и подобает жене растратчика, была яркой, красивой, в кофте с глубоким декольте, куда я по своей непосредственности запускал ручонки, на что дама нисколько не сердилась, а лишь ограничилась одобрительным комментарием: «Настоящий мужичек растет!» Паровоз я помню, а вот соседку по купе, к сожалению, нет, но мама зря врать не будет.
Поселились мы в Никополе. Небольшой городок с греческим названием в Днепропетровской области, являлся в те годы металлургическим центром. Большая часть его жителей работали на трубопрокатном заводе и заводе ферросплавов. Папа устроился на железную дорогу машинистом паровоза, а мама методистом в детский сад. Первое время мы жили в съемной квартире на окраине. Из воспоминаний той поры сохранились чулки на помочах, в которые почему-то наряжали детей вне зависимости от пола, ночная группа детского сада, рыбий жир и общее ощущение тоски и заброшенности. Ночные группы в детских садах были рядовым явлением. Советские детские комбинаты для того и придумывались, чтобы облегчить родителям существование. Дети были всего лишь побочным продуктом их жизнедеятельности – активной и яркой.
Однажды мама, в приступе откровенности, рассказала мне, что за два года до моего рождения, она на поздних сроках прервала беременность только потому, что рождение ребенка грозило спутать их с отцом планы поехать летом к морю. Моему старшему братику не повезло, его похоронили в коробке из-под обуви, а к морю поехал я в материнской утробе. С тех пор я и полюбил помидоры и морские ванны.
В саду перед обедом всем давали столовую ложку рыбьего жира, и он портил все удовольствие от еды, перебивая вкус. Как-то я вылил ложку рыбьего жира себе в суп, надеясь, что противный вкус в нем растворится, но в результате мне пришлось съесть полную порцию супа, который отвратительно вонял рыбой, а жир плавал по поверхности большим желтым пятном. Зимой нас выводили на улицу, а с чердака сбрасывали санки, но их было мало и на всех обычно не хватало – их расхватывали ребята постарше.
Спальное помещение было заставлено кроватями, рядом со мной спал Витя Сова, его мама работала крановщицей, а отца не было вовсе, поэтому его забирали домой только на выходные. Меня оставляли на ночь не так часто, но это все же запомнилось, особенно тайные вылазки в туалет по ночам. Нянечки по какой-то причине не разрешали пользоваться туалетом после отбоя. Дети, кто постарше, крадучись пробирались к сортиру, а если нянечки ухитрялись их засечь, те с диким ревом и хохотом прорывались через кордоны. Младшие предпочитали терпеть. Однажды случилось так, что терпеть уже не было никаких сил. Какой-то шутник предложил мне пописать в постель соседу. Помню, что писал я очень долго, так долго, что на Витиной постели не осталось сухого уголка. Сам Витя, разбуженный среди ночи, стоял на краю кровати, прижавшись к стене спиной, не понимая, что происходит, и с ужасом наблюдал за происходящим.
В качестве воспитательной меры, наши постели поменяли. Две ночи я спал в мокрой Витиной постели, а он спал в моей. К исходу второго дня, спать уже было не так противно – постепенно я высушил простыни своим телом и тогда воспитатели решились на их замену. За два дня я провонял мочой, но никого это особо не волновало, у моих родителей были дела поважней. Должно быть Витя был травмирован происшествием не меньше моего. В старших группах он отличался повышенной нервной возбудимостью. Витя терроризировал молодых воспитательниц, показывая им язык, а когда они срывались и хлестали его по лицу, он не сдавался и крутил им фиги.
Я никогда не видел Витину мать, но он рассказывал, что она называет его скотом безрогим, и у меня сложилось представление, что эта суровая, чуждая сантиментов женщина, держит сына в ежовых рукавицах. Однажды, во время утренней прогулки, я вдруг увидел женщину, которая подошла к ограде детского сада, и Витя бросился к ней. В руках у нее была хозяйственная сумка, она достала из нее мандарины, и стала одаривать ими детей, что было неслыханно, поскольку мандарины были редкостью и стоили они так дорого, что мы даже не поверили своему счастью. Но счастливей всех был Витя, которого мать впервые забрала из детского сада посреди белого дня.
Жизнь на съемной квартире на городской окраине способствовала тому, что я начал разговаривать на смеси русского и украинского. Город говорил преимущественно на русском, но на окраинах сохранялась украинская речь и когда родители приезжали в отпуск в Сибирь, родственников развлекал мой украинский суржик, который я легко усвоил, играя во дворе с местной ребятней. Думаю, что и своей интонацией – слегка напевной, я обязан влиянию украинской речи.
Мои родители сами были детьми военного времени, до которых мало кому было дело. Папу, двух его старших братьев и сестру воспитывала рано овдовевшая мать. Его отец промышлял на якутских приисках извозом и его убили, заподозрив в том, что он везет с собой золото. Старший брат после восьмого класса сбежал из дома во Владивосток в мореходное училище. Маму воспитывал отчим – деда Вася. Крепко выпивающий, страдающий приступами эпилепсии отчим работал конюхом. Он был невысокого роста, щуплый, молчаливый человек. Выпив, он мог начать что-то сумбурно рассказывать, но понять, что он хочет сказать было трудно. Его заикание было следствием перенесенной на войне контузии. Дед служил танкистом и не раз выбирался из горящего танка полуживым. Помню снимок его награждения в газете, его медалями играли дети. Родной отец мамы – белорус Павел, пропал без вести уже после войны. Мама до старости верила, что отец найдется, что возможно его завербовали спецслужбы для работы заграницей, поскольку его отличала природная сообразительность и необычайная склонность к технике. Еще пареньком, он собрал из прялок велосипед и даже ухитрился проехаться на нам по селу. Кроме технической одаренности, Павел был отменным картежником, и случалось, что домой он возвращался под утро с набитыми деньгами карманами, а иногда и вовсе в одних портках. Мама росла яркой девушкой, пользующаяся успехом у парней, но ее школьные успехи оставляли желать лучшего. Чтобы поступить в институт ей пришлось пойти после школы работать на завод, а затем, после окончания рабочего факультета, она устроилась секретарем-машинисткой в редакцию газеты, совмещая работу с учебой в пединституте.
Со временем маме от отдела народного образования дали отдельную жилплощадь, и мы съехали со съемной квартиры в бараки. Бараки заслуживают отдельного описания, даже не сами по себе, а благодаря соседству со старым кладбищем, которое располагалось через дорогу. Сейчас бараки как правило ассоциируют с зоной, но тогда никакой негативной нагрузки это слово для меня не несло. Бараки, да бараки. Где живешь? В бараках. Да и что, по сути, дурного в бараках? Длинное кирпичное одноэтажное строение, разделенное на блоки, в каждом блоке общий вход на два хозяина, крыльцо, сени, две двери по разные стороны, за дверью крошечное помещения не больше двенадцати квадратных метров с одним окном и печью у входа. Перед домом свой небольшой палисадник за забором, где каждый был волен выращивать то, что ему на ум взбредет – у нас, например, он был обвит виноградом, стоял вкопанный в землю деревянный стол со скамейкой, росли цветы, зелень. За стенкой точно такое же устройство жизни, с палисадником, печкой, окном. Только соседи ничего не выращивали, там жила изможденного вида женщина, работавшая в больнице уборщицей. Немка по происхождению, она воспитывала единственную дочь белокурую Эльзу, которая на год была меня старше. Муж уборщицы постоянно сидел в тюрьме. Если мать не приходила после смены домой, соседи забирали девочку на ночь к себе. Однажды, когда нас положили в одну постель, она призналась мне в любви, от чего я просто окоченел и сделал вид что сплю, потому что, когда тебе семь лет, ты не знаешь, как на такое реагировать.
По периметру бараков стояли сараи – у каждого хозяина имелся свой, где был вырыт глубокий погреб, там хранилась картошка, капуста, консервированные овощи, компоты, варенье. В сарае отец, в целях наживы, оборудовал кроличьи клетки, издававшие стойкий запах своих постояльцев еще долгое время после того, как последний покинул их, не оправдав ожиданий. За сараями поле, разбитое на узкие и длинные наделы под картошку и зелень. За огородами начиналась ничейная земля. Каменистый пустырь с редкой растительностью, где мы выплавляли из радиаторов свинец, парни играли в карты, куда мы приносили выкраденные из родительских карманов сигареты, чтобы раскурить их с друзьями. Однажды я купил в магазине за рубль кубинскую сигару, но вкус ее нам не понравился, поскольку она оказалась куда крепче советских папирос.
Блок из трех бараков имел общий неблагоустроенный туалет и помойку. За водой ходили на колонку – единственную на весь комплекс домов, общим числом не меньше шестнадцати, одним своим боком упиравшийся в погост. Кладбище было старым, на нем уж лет двадцать как никого не хоронили, густо заросшим кустарниками и деревьями и поэтому особенно жутким в ночную пору – глубоким и непроходимым, как сказочный лес, населенный покойниками и привидениями. Самая короткая тропинка к остановке автобуса пролегала именно через него, всякий раз приходилось собирать волю в кулак, чтобы пройти этот путь, и чтобы при этом под ложечкой не посасывало от страха. Иногда нервы не выдерживали, и шаг переходил в бег, но тогда становилось почему-то особенно страшно. Самые распространенные породы дерева на кладбище были сирень и вишня. Однажды я даже отважился собирать здесь ягоды, и мне все еще памятно то состояние тихого ужаса, которое я испытал, сидя на ветке с молочным бидоном в руке, посреди погруженного в тишину и сумрак погоста. Время шло медленно, бидон не наполнялся, вишня лопалась в пальцах и сок сбегал по непослушным, потным от страха ладоням. Кладбище смотрело на меня во все глаза и, казалось, мечтало поглотить в себя, как легкую жертву, забредшую на берега реки, кишащую крокодилами. Хотелось все бросить и бежать сломя голову на яркий солнечный свет, в шум улицы и краски дня. Помню, как странно звучали голоса родителей после возвращения, потребовалось какое-то время, чтобы успокоиться и привыкнуть к голосам живых людей, после того как ты провел время в гробовой тишине, слушая дыхание мертвого моря.
Впрочем, тихо и пустынно здесь было не всегда. На родительский день кладбище заполнялось подвыпившей публикой, щедро одаривающей детвору конфетами и печеньем. Это был наш Хэллоуин, к которому мы заранее готовились, предвкушая богатую тризну среди могил и надгробий. Однажды мне пришлось есть рисовую кашу с изюмом, которой меня угощала грустная пожилая семейная пара. Каша была ослепительно белой и холодной, она застревала в горле, но отказаться от угощения казалось совершенно немыслимым – их просьба помянуть ушедшего сына звучала так настойчиво и проникновенно, словно во мне они видели того, кого навсегда потеряли. Именно так они на меня и смотрели, как будто выхватывали взглядом из какой-то страшной и недоступной глубины. Всякий раз потом, когда я проходил мимо той могилы, мне все чудилась та застывшая в своем горе пожилая пара, и взгляд, которым она меня провожала.
Однажды на кладбище съехалась вся городская милиция, которая ловила сбежавшего из-под стражи преступника. Ну, а где ж еще ему, бедолаге, было прятаться, как не среди мертвецов?
Главной достопримечательностью кладбища был склеп, в котором покоился цыганский барон и это странное захоронение было окружено тайной и слухами. Склеп стоял наполовину обвалившимся, и со слов смельчаков, побывавших в нем, мы узнавали о тех богатствах и излишествах, которые позволяли себе цыгане по отношению к своим уважаемым сородичам. Якобы в склепе был установлен стол, уставленный бутылками с коньком, водкой и вином.
Последний раз, когда я был на этом кладбище в родительский день, мне показалось, что это какой-то разбитый на кривые и узкие улицы город, населенный сухенькими старушками в белых платочках – они что-то тихо шептали и мелко крестились на красные звезды на могилах. Помню, что был яркий солнечный день, мне уже было что-то около одиннадцати, я уже не жил в бараках, не собирал сладости, а просто куда-то шел сквозь известное мне до подробностей кладбище по мягкой и теплой земле в сторону остановки, в надежде встретить друзей детства, с которыми когда-то по-братски делил мягкие, деформированные от жары угощения мертвецов.
В бараках сложилась своеобразная община удивительно разнообразных людей. Оценить колорит своего окружения я тогда, в силу своего младенчества, не мог, и многие лица, фигуры и характеры покрыла пелена забвения, но вот бывают мгновения, когда некоторые из них, сами собой "всплывают" на поверхность и напоминают о себе. Однажды бездетная пара в меру пьющих, ничем не примечательных тихих людей среднего возраста, взяла меня с собой в гастролирующий цирк, каждое лето устанавливающий свой шатер на городской площади.
– Капитально! – постоянно твердил дядя Толя, поглощенный представлением, а его супруга согласно улыбалась и кивала головой.
Общество этих людей было для меня чем-то новым, да и словарь, которым они пользовались тоже, но их простодушие и доброта создавали комфортную для наблюдения атмосферу, благодаря которой мое внимание концентрировалось не только на представлении, которого я не запомнил, но и на том, что меня окружало. Так, в памяти застряла совершенно лысая голова впереди сидящего меня мужчины, в которой отражался свет от софитов. Секрет, производимого этой головой эффекта, завораживал и отвлекал мои мысли от того, что происходило на арене.
– Капитально! – не уставал повторять дядя Толя по дороге домой, и я соглашался с ним, но эта идеальная лысина не давала мне покоя.
Я дотерпел до дома и задал свой вопрос родителям. Ответ был на удивление прост, хотя я и не ручаюсь за то, что он был верен – слишком уж абсурдным и обескураживающим он тогда мне показался. Оказывается, некоторые лысые люди специально мазали голову воском и до блеска натирали ее бархоткой. Хотя, чего тогда только не было, и даже металлические зубы, которые меня ужасали.
После того, как маму повысили до инспектора-методиста всех детских садов, находящихся в ведомстве Южно-Трубного завода, меня перевели в другой, куда более гуманный детский сад, находящийся в центре города, но и там были свои теневые стороны, о которых не хочется вспоминать, хотя услужливая память подсовывает именно эти зловещие фрагменты, по которым едва ли можно сложить объективную картину счастливого советского детства. В те славные времена главным страхом ребенка было то, что его выкрадут цыгане. Мы так этого боялись, что временами я невольно задумываюсь, а что стало бы со мной, случись страшное? И зачем кому-то требовалось пугать детей, внушая суеверный ужас в неокрепшие души и без того склонные к буйным фантазиям и страшным сказкам?
В детском саду, куда я ходил до того, как меня выкрали цыгане, был Толик. Толик не просто был в нем, он в нем реально страдал как Христос. Несмотря на то, что он был худым словно узник Бухенвальда, он еще был очень вредным и все воспитательницы его ненавидели. Это не был специальный детский сад СС, в котором воспитывались дети казненных деятелей подполья, но в нем тоже практиковались пытки и унижения. Одной из таких пыток было раздевать непокорных детей донага и оставлять в таком виде на всеобщее обозрение во время мертвого часа. Применялась такая пытка очень редко и крайне избирательно. Толик безучастно воспринимал любые формы издевательств над собой, но не эту. Был Толик некрасив, почти уродлив: маленькое тощее тело и голова старика в шишках. Однажды молодая хорошенькая воспитательница, расписавшись в собственном бессилии, в слезах покинула спальную комнату, и тогда за дело взялись дети. Они набросились на визжащего и извивающегося всем телом Толика и силой стянули с него трусы. Толик кричал от унижения и ужаса так, что закладывало уши, но воспитательница спокойно пила чай в столовой, делая вид, что ничего не слышит. Наконец, до детей дошло, что они делают нечто ужасное, и они вернули Толику трусы, но он еще долго не мог успокоиться, икая от страха, и вздрагивая всем свои тощим некрасивым телом, забившись в угол кровати. Дети думали, что творят правосудие, но на деле удовлетворяли садистические инстинкты, как только получили на это негласную санкцию руководства.
В детском саду была одна воспитательница, к которой я был особенно привязан. Она не была красавицей, сейчас я даже не смогу четко определить, что меня в ней привлекало. Высокая, худощавая блондинка, лет тридцати. Возможно, она меня как-то выделяла, я не знаю. У нее был сын, было ему около года, когда он погиб. Мать на какое-то время оставила его без присмотра, он добрался до склянки с зеленкой и выпил ее. Я был на его похоронах. С каким-то мальчиком мы несли цветы впереди процессии с гробом и разбрасывали их по дороге. Мама рассказывала, что на глазах у меня были слезы, но я этого не помню. Мне было очень жаль мальчика, и воспитательницу тоже было жаль – она осунулась и почернела от горя. Её как тенью накрыла отчужденность, казалось, что она делает свою работу чисто автоматически, я больше не видел её улыбающейся.
Я считал её доброй женщиной, однако был эпизод, который поколебал во мне эту уверенность. Однажды мы лепили снежную бабу на игровой площадке, и вдруг она предложила детям поиграть в снежки. Дети обрадовались, участие взрослой женщины в детской игре их развеселило. Мы бросались снежками, и в запале игры кто-то по неосторожности попал снежком ей в лицо. Женщина расплакалась, дети расстроились, принялись ее утешать, но она решила устроить разборки и найти виновника. Поскольку никто не сознавался, всех повели к директору детского сада, где каждый должен был признать свою вину и раскаяться. Признаком раскаяния считались детские слезы, добиться которых было проще простого, но на ту пору я твердо решил, что больше никогда не буду плакать и держался до последнего. Детей всех увели на обед, и уже укладывали на дневной сон, а я все сидел в кабинете директора, где меня стыдили и призывали к раскаянию, что было конечно же обидно, поскольку я не видел в происшествии никакой своей вины, и чем больше я упрямился, тем сильней на меня давили и таки добились того, что я не смог удержать предательскую слезу, сбежавшую с моих глаз, и меня в ту же минуту отправили в уже опустевшую столовую доедать свой остывший обед.
В подготовительной группе детского сада меня впервые посетило незнакомое мне доселе чувство – я влюбился. Моей избранницей оказалась самая высокая девочка детского сада Оля Тофан. Я писал записки с признанием в любви и забрасывал их на крышу прогулочного павильона во дворе, в надежде, что ветер сметет их оттуда, развернет и бросит к ее ногам, избавив меня от необходимости мучительного признания. Оля тоже была ко мне неравнодушна, но до откровенного разговора по душам так и не дошло. Однажды воспитатели детского сада в сон час обнаружили на Оле комбинацию, и потребовали ее снять. Оля отказалась, тогда ее заставили стоять в спальной комнате, а туда по очереди заводили детей и, указывая на нее пальцами, стыдили. Оля стояла в одной комбинации, у нее на глазах были слезы, но она мужественно держала удар, повторяя вслух фразу, которую едва ли могли ожидать ее мучители из уст семилетней девочки: «Ни ума, ни фантазии!».