Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

Если долг поэзии – оживить в душе свойства творения, если поэзия должна помочь нам вновь пережить наши естественные грезы во всей их интенсивности и во всех их функциях, нам следует понять, что у рук, как и у взгляда, есть свои грезы и собственная поэзия. Значит, мы обязательно обнаружим поэмы о прикосновении, поэмы рук, замешивающих тесто.

III

Как свидетельство счастливых рук, как отчетливый пример рук, подвергающихся «мужскому» психоанализу посредством эффективной обработки материи, мы собираемся прокомментировать длинную страницу из Германа Мелвилла. Эта страница, написанная во славу замеса, тем более удивительна, что она вставлена в напряженное и суровое произведение, рассказывающее нам о героической жизни охотника на китов. В главе из «Моби Дика» под названием «Пожатие рук» Мелвилл описывает растирание спермацета вот так:

Нам поручалось разминать эти комки, чтобы они снова становились жидкостью. Что за сладкое, что за ароматное занятие! Не удивительно, что в прежние времена спермацет славился как лучшее косметическое средство. Как он очищает! как смягчает! как освежает! и какой у него запах![93]

И вот от соприкосновения с этой восхитительной мягкостью пробуждается глубокая динамическая сопричастность, воистину счастье в руке в материальном смысле слова: «Погрузив в него руки всего на несколько минут, я почувствовал, что пальцы у меня сделались как угри и даже начали как будто бы извиваться и скручиваться в кольца»[94]. Как лучше описать эту гибкость полноты, гибкость, заполняющую ладонь и непрерывно передающуюся то от материи к руке, то от руки к материи! От переживания такой радости в руке утихли два противоположных недуга. С легкостью поддались исцелению как брадифрения, так и некоторые типы неистовства у Лотреамона, ощутимые в следующих простых словах: «ярость с сухими запястьями» (Les Chants de Maldoror, p. 185). Эта уверенность в равновесии между ладонью и материей – прекрасный пример cogito замеса. Как вытягиваются пальцы в этой нежности совершенного теста, как превращаются они из пальцев в сознание пальцев, в грезу пальцев бесконечных и свободных! Не нужно, стало быть, удивляться, если теперь мы видим, как пальцы воображают, если мы ощущаем, как рука творит собственные образы:

И сидя там, на палубе, непринужденно скрестив ноги… Как спокойны надо мною синие небеса и как легко и неслышно скользит вперед судно под чуть вздутыми парусами; купая руки мои между этих мягких, нежных комьев сгустившейся ткани, только что сотканной из пахучей влаги; чувствуя, как они расходятся у меня под пальцами, испуская при этом маслянистый сок, точно созревшие гроздья винограда…– вдыхая этот чистейший аромат, воистину подобный запаху вешних фиалок, клянусь вам, я жил в это время словно среди медвяных лугов…[95]

Так грезы рук помещают луг на море. Как и во всех великих грезах, образы вырастают до уровня мироздания. Космическая нежность сначала наполняет, а потом начинает окружать месящие пальцы. В счастливых ладонях рождается благоуханная весна.

С древности до наших дней рассказывают о мореплавателях, выливавших в море масло, чтобы утихомирить яростные волны. Один автор из XIX века сообщает, что для установления штиля при пересечении Атлантического океана хватает нескольких бидонов. Великая вещь воображение… Помешивая спермацет, Мелвилл прекрасно знает, что это вещество способствует более удобному «скольжению» китобойного судна; предавшись своей умиротворяющей воле, он разливает по поверхности моря воображаемое масло.

А блаженство продолжается:

…я как бы омыл руки и сердце свое; я готов был согласиться со старинным поверьем времен Парацельса, будто спермацет обладает редкой способностью смирять волнение гнева; купаясь в этой чудесной ванне, я испытывал божественное чувство свободы от всякого недоброжелательства, от всякой обиды и от всякой злобы[96].

Сопричастность оказывается настолько полной, что погрузить руку в «хорошую» материю – все равно что погрузиться туда всем существом. Ах! Если бы мы понимали, что источники нашей энергии и нашего здоровья находятся в самих наших динамических образах, в образах, являющих собой ближайшее будущее нашей психики, мы послушались бы совета хорошей работы. Что толку рыться в оккультных свойствах, в «поверьях времен Парацельса»! Явный характер материального образа, образ, переживаемый материально,– этого достаточно для доказательства того, что нежная материя смягчает наш гнев. Поскольку у ярости при обработке этой мягкой роскоши нет объекта, субъект становится субъектом нежности.

И вот при обработке совершенного теста рождается своеобразная симпатия между ним и людьми. «Разминать! мни! жми!..» – восклицает мелвилловский грезовидец.

Все утро напролет я разминал комья спермацета, покуда уж сам, кажется, не растворился в нем; покуда какое-то странное безумие не овладело мною; оказалось, что я, сам того не осознавая, жму руки своих товарищей, принимая их пальцы за мягкие шарики спермацета. Такое теплое, самозабвенное, дружеское, нежное чувство породило во мне это занятие, что я стал беспрестанно пожимать им руки, с любовью заглядывая им в глаза, словно хотел сказать: «О возлюбленные мои братья! К чему вам всякие взаимные обиды, к чему дурное расположение и зависть! давайте все пожмем руки друг другу; нет, давайте сами станем как один сжатый ком, давайте выдавим души свои в общий сосуд чистейшего спермацета доброты»[97].

Итак, ведомые мелвилловской грезой, мы можем не только возвысить cogito теста до уровня вселенского сознания, но и поднять его на уровень метафизики «Я – Ты». Обработка теста вдвоем обнаруживает в нас братьев по труду. Да и уже в одиночестве тесто пожимает нам руки, оно научило нас, как надо пожимать руки – без излишней мягкости и грубости, откровенно. Тесто – непритязательная материя и сама искренность. Человеческая нежность тем самым узаконивается как метафора, весьма близкая к этим прекрасным материальным образам. Как мы неоднократно еще увидим, панкализм материи навевает свои образы всем человеческим ценностям.

Итак, текст Мелвилла с точки зрения материального и динамического воображения обладает чудесной полнотой, ибо он связывает радости наших рук с радостями сердца, а сопереживание вещам – с сопереживанием человеческому сердцу. А между тем многие читатели этот текст недооценивают. Много раз я слышал возражения по поводу того, что в романе «Моби Дик» этот эпизод замедляет драматическое повествование о столь многочисленных приключениях. Подобные возражения исходят из того, что драма должна иметь высокое напряжение, как будто человеческое существо динамизируется лишь во время собственных кризисов, а борьба, сопряженная с каждодневными усилиями, не образует всевозможных форм его многосторонней вовлеченности! Характер появляется преимущественно благодаря долгим дням терпения, и действительность не дает нам самообольщаться по поводу наших возможностей или нашей храбрости. Читать по протянутой руке, по руке пассивной, как делают гадалки, означает видеть судьбу по слишком большим складкам. Между тем ладонь – это чудесный мускульный лес. Малейшая надежда на действие вызывает в ней дрожь. Хиромантия протянутой руки не открывает грез руки живой. И наоборот, хиромантия по изогнутой ладони, находящейся в полном равновесии между расслабленностью и напряжением, с пальцами, готовыми схватывать, стискивать, сжимать, готовыми «желать», – словом, хиромантия динамическая открывает если не судьбу, то по меньшей мере характер. А значит, становится понятным, что обработка оптимального теста может провести психоанализ руки, постепенно устраняя ее скупость и агрессивность и мало-помалу, волокно за волокном, наделяя ее мускулами щедрости.

IV

Выпекание теста еще более усложняет изучение воображаемых смыслов. К образованию материи, уже объединившей элементарные грезы о земле и воде, подключается не только новая стихия, огонь, дело в том, что огонь помогает времени наделить эту материю индивидуальностью. Время выпекания – одна из наиболее обстоятельно расписанных длительностей, длительность, тонко прочувствованная. Тем самым выпекание превращается в существенное материальное становление, в становление, продвигающееся от бледности к позолоте, от теста к корочке. Как человеческому деянию ему присущи начало и конец. Разве Брийя-Саварен[98] не написал: «Поварами становятся, но пекарями рождаются»?

Маурицио, историк растительной пищи, вместо того чтобы описать ее предысторию под заголовками «каменный век», «бронзовый век» и «железный век», предложил выделить великие кулинарные этапы: «век растертого зерна», «век жидкой каши» и «век поджаренной лепешки». Давайте на свой лад вновь переживем век поджаренной лепешки со всеми его образами. Итак, вернемся на женскую половину дома в тот момент, когда женщины – мать, бабушка, тетушка и служанка – заняты подготовкой к пиру. Разве сама подготовка к празднику не является его составной частью, утром праздника? Разве не на кухне лучше всего грезят о гастрономии? Кулинарное воображение как раз и формируется интересом к проблеме консистенции при загущении соусов, при смешивании муки, сливочного масла и сахара. Именно на кухне осуществляется слияние грубого материализма и материализма тонкого.

И тогда начинаешь понимать энтузиазм Мишле:

Нет ничего более сложного, чем искусство обработки теста. Нет ничего такого, что поддавалось бы меньшему упорядочиванию и чему так сложно обучиться. Это должно быть врожденным. Все здесь – дар матери.

(Michelet J. La Montagne, р. 304)

Выпроваживать ребенка с кухни означает приговаривать его к изгнанию, отдаляющему его от грез, которых он так и не узнает. Онирические смыслы продуктов питания активизируются при наблюдении за приготовлением пищи. Когда мы займемся изучением грез о родном доме, мы увидим нестираемость кухонных грез. Эти грезы погружаются в далекую архаику. Счастлив тот, кто в раннем детстве вертелся вокруг экономки…

Искусство работы с сахаром может также пробуждать множество образов материального изящества. На той же странице, написанной в Альпах при виде «засахаренного ледника», Мишле вспоминает «сахарный мадригал». В дальнейшем мы встретимся с презрением, которое испытывал Гюйсманс к зрелищу лунной бледности сахара; тогда мы сумеем уяснить, что в одном и том же образе могут быть сокрыты два темперамента. Какая же горечь в сердце существа, разъедаемого сладостью!

В книге «Детство» Ганс Каросса[99] отмечает свой интерес к тесту кондитера. Какая радость следить за горячим и пахучим тестом, когда оно растягивается! А как оно покрывается складками! А до чего внезапно брутальное вероломство ножниц, разрезающих его на куски! И какая странная форма у берленго: сначала пухлая и округлая, а затем – сохраняющая по двум краям совершенно прямой след ножниц… Грезы об этом бесконечны!

V

Здесь мы избавляем читателя от досье на образы хлеба. Читая книги, мы встретили большое их количество. Однако в их нагромождении кроется монотонность. Образы хлеба с хрустящей корочкой, аромат поджаренного хлеба – вот что кочует с одной страницы на другую. Да ведь это сочинение из французской начальной школы! Всем нам приходилось его писать, и, – сами в это не веря, – мы сравнивали корочку с золотом.

Гораздо реже встречаются грезы о дрожжах. Не столь многочисленны те, кто следил в своих грезах за тестом, набухающим в корзинах. Все грезы о разбухании ассоциируются с грезами о тесте, так что поднимающееся тесто превращается в материю, состоящую из трех элементов: земли, воды и воздуха. Оно дожидается и четвертого, огня. Тот, кому ведомы все эти грезы, на свой лад поймет, что хлеб является универсальным продуктом питания!

Совершенно круглая булочка под воздействием дрожжей натягивается, словно живот. Иногда ферментация обрабатывает такой живот изнутри в процессе, напоминающем урчание; наружу выходят пузыри. С пресным тестом подобных явлений не происходит. «Бургаве[100] писал, что от пара, вышедшего из горячего хлеба, оставленного в тесном и тщательно закрытом помещении, входящие туда задыхались мгновенно»[101]. Испарениям, которые распространяются дрожжами, надо дать время рассеяться. Подобные грезы подводят нас к амбивалентностям, предваряющим успех важных осмыслений.

VI

Мы собираемся анализировать динамический образ дрожжей по несколько чересчур пространному отрывку из современного текста, на примере, где он функционирует вхолостую. Тем самым мы сможем лучше оценить представляемое в каждом материальном образе дрожжей желание подготовить материю, время, за которым непрерывно следят, лелеемое будущее. В другой книге Ганса Кароссы («Секреты зрелости») мы собираемся рассмотреть отрывки, в которых автор описывает посещение фарфорового завода. Как и в тексте Мелвилла, мы надеемся показать, что образы, инертные для читателей, не проникшихся чувствительностью к материальным грезам, напротив, наделяются неоспоримой жизненностью, как только мы начинаем интересоваться субстанцией вещей.

Ганс Каросса почти не следит за техническими разъяснениями инженера, выступающего в роли его гида. Переступив порог завода, он начинает грезить. И как раз грезы, а не техническая реальность, служат для него системой отсчета в отношении разнообразных «случайных» образов. Писатель стремится интегрировать все объективные наблюдения в своей интимной грезе, в дальней грезе, уже оставившей след в сцене детства, о которой мы расскажем в свой черед. Итак, мы собираемся проследовать за ходом мысли, развертывающимся с изнанки привычной рационализации, поскольку речь здесь идет о том, чтобы, отправляясь от весьма легко объяснимых объективных феноменов, подвергнуть их трактовке в духе сокровенных грез.

Глядя на яму с пастой[102] для производства фарфора, грезовидец тут же получает «впечатление живого процесса творения, в котором он охотно принял бы участие». Он думает о смутной длительности, о длительности, терзаемой «распадом и ферментацией». Без этого двойственного волнения, заключающегося в распылении и бурлении, без этой борьбы сухости и жира, порошка и пузырей «чистые духовные качества фарфора» так и не смогли бы «достичь совершенства».

Распад и ферментация, два весьма несходных типа материальной длительности, диалектически обрабатывают материю подобно тому, как систола и диастола обрабатывают сердце. Вот она, примета диалектической длительности, длительности, обретающей свои порывы не иначе, как в последовательных поисках, движимых двумя противоположно направленными интересами: первое движение – разрушающее измельчение, стремящееся к образованию порошка; второе движение – родственная связь между ферментами, образующими новые структуры. Благодаря этому двойному движению кажется, будто тесто замешивается само собой.

И вот грезящий герой Кароссы обретает способность понимать «легендарные истории древнего Китая. В них фарфоровые смеси подвергались ферментации, длившейся десятки лет, и таким образом получался необыкновенно изящный фарфор». Как в этой пронизанной легендами индустрии не обнаружить древних грез о жизни минералов, о жизни, самой медлительной из всех, о жизни, стремящейся к медлительности, о жизни, которую не надо подгонять, если хочешь собрать все ее плоды! В своих месторождениях каолин сам себя обрабатывает, переживает грезы о белизне и незапятнанности, он медлит, ибо ему необходимо время, чтобы вписать столь великую грезу в свою материальную реальность. Чистая материя живет, грезит, мыслит и страдает подобно хорошему рабочему. Вот так грезы о замесе поднимаются до космического уровня: в космической грезе гончара месторождение глины представляет собой гигантскую квашню, где разные виды земли взбалтываются и смешиваются с дрожжами.

Если нам захочется чуть пристальнее понаблюдать за ониризмом гончарного труда, нам будет интересно подробно изучить статью «Фарфор» в «Энциклопедии» д’Аламбера и Дидро, статью, которую Каросса, вероятно, не читал, ибо эти страницы Кароссы отмечены искренностью грез. Именно в статье «Фарфор», как и в книгах Кароссы, мы увидим борьбу растущей рационализации с анимистической легендой о тесте. Автор статьи утверждает, что это тесто, в котором желали сохранить своего рода корреляцию между гниением и ферментацией – этими двумя важнейшими динамическими принципами субстанциального становления в химии XVIII века, – готовят лишь два раза в год:

В дни двух равноденствий, ибо полагали справедливыми наблюдения, будто в эту пору вода наиболее пригодна для ферментации; прежнюю массу всегда сохраняют, чтобы она послужила ферментом для новой; и применяют ее для изготовления сосудов лишь из теста, выдержанного по меньшей мере в течение шести месяцев; вот в чем состоят тайные манипуляции, которые тщательно скрывают. Эти подробности на мануфактуре знает лишь один человек, дающий клятву об их неразглашении; он работает в особом закрытом помещении: он-то и дозирует материал, а также подвергает его ферментации.

Не следует ли назвать этого мастера по закваске теста, готовящегося для глиняного хлеба, заводским мастером-грезовидцем? Ведь он является стражем ониризма рабочих. У него – космическое могущество стихий, требуемое количество земли, вода равноденствий; у него – мастерство чередующегося производства то весеннего, то осеннего фарфора!

На других страницах «Энциклопедии» рационализация усиливается. К примеру, автор отказывает в доверии одному методу, также насыщенному ониризмом: «Вера в то, что ради достижения совершенства фарфор необходимо долго выдерживать в земле, представляет собой заблуждение». Но война между потенциями грезы и потенциями рефлексии этим заявлением не заканчивается; автор испытывает потребность рационализировать древний обычай в следующем утверждении:

Что верно – так это то, что, роясь в руинах старых зданий и особенно расчищая старые заброшенные колодцы, порою находили прекрасные фарфоровые изделия, которые были там спрятаны в эпохи переворотов.

Такое объяснение обходит стороной грезы. Поистине его можно назвать внешним. Грезы о сокровенном остаются и продолжают с тайной симпатией наблюдать за старинной практикой, согласно которой сосуд после обжига вновь помещается в землю, чтобы он пропитался новыми свойствами земли после чересчур энергичных испытаний огнем, чтобы в земном лоне его хрупкая субстанция накопила качества твердости и стойкости. Психоаналитики увидели бы здесь фантазм возвращения к матери, желание второго рождения… «Энциклопедия» желает видеть здесь всего-навсего поверхностное созревание, метод патины.

Все, что фарфор приобретает, вызревая в земле, сводится к некоторому изменению, происходящему с его окраской, или, если угодно, с оттенком, показывающим его возраст. То же самое происходит и с мрамором, и со слоновой костью…

Жить медленно, жить плавно – вот временнóй закон предметов земли, земной материи. Земное воображение живет этим зарытым временем. Можно пронаблюдать за ним – за этим временем медлительной и заведомой сокровенности, за промежутком между жидким и густым тестом – до теста, которое, затвердев, хранит все свое прошлое.

Как мы видим, интересы, сопряженные с обработкой земной материи, гораздо сложнее предполагаемых позитивистской философией и философией прагматизма. Стоит воспринять самые инертные предметы в их субстанции, как они начинают призывать грезы. Кроме того, мы поймем, что, если настоящий грезовидец вроде Кароссы посетит обыкновенный завод, этот завод – во всех своих объектах и функциях – обнаружит потенции психологического символизма, упускать которые действительно жаль! Даже телеграфный изолятор, вздымающийся вдоль железной дороги подобно ландышевой капле, воображение Кароссы считает маленьким созданием, которое «говорит, что оно одной крови со мной». Писатель видел, как оно появилось, и в его душе родились грезы, пока он брел мимо чанов и печей уединенной фабрики, затерянной в лесах Богемии.

Что за печи! Что за чаны! В лесной глуши! Ах! Кто вернет нам сельский заводик рядом с месторождением глины в ложбине, в той самой ложбине, где ребенком я обжигал шарики…

Все мы разрабатывали рудники, все мы грезили о собственном заводике, который будет обжигать глину у кромки поля.

Какая глубина в следующем замечании Кароссы! Эта богемская фабрика, говорит он, «могущественно отвечает стародавним чаяниям души». Подобно мастерской башмачника, она тоже располагается в активной вселенной.

Встречаясь с таким сопереживанием по отношению к материи, мы можем удивляться лишь тому, что Каросса пережил динамическую сопричастность буйству стихий, сопричастность, позволившую выправить ось страдания. Мы приведем и другие примеры этой инверсии. Впрочем, не будем уходить с фарфорового завода, не получив превосходного урока.

Если вы находитесь там, в удушливой атмосфере фарфоровых печей, как пассивный и досужий посетитель, вас охватит страх перед жаром. И вы попятитесь назад. Вы не захотите больше туда смотреть. Вы испугаетесь искр и поверите в ад.

Наоборот, приблизьтесь к печам. Примите воображением труд рабочего. Вообразите, что вы собираетесь подбросить в печь дрова, кормите печь полными лопатами угля, провоцируйте ее на соревнование в энергичности. Короче, будьте пылким, и жар очага утратит стрелы, направленные в вашу грудь, а бой вас закалит. Огонь сможет воздать вам лишь вашими же ударами. Психология противления тонизирует труженика. «Как завидовал я, – пишет Каросса, – рабочим, обслуживавшим ту печь очистки! Казалось, на них, деятельных, не может быть никакой управы».

Быть сопричастным теплу уже не как состоянию, а как росту, с воодушевлением помогать его становлению, его активному качеству, его определяющему качеству – вот что оберегает нас даже от избыточного огня. Рабочий перестает быть слугой огня и становится его хозяином.

Так страстный рабочий, рабочий, обогащенный всеми динамическими смыслами грезы, переживает динамизированное время обжига. Добровольно и активно он переживает судьбу теста. Он знал его мягким и пластичным. А хочет сделать его крепким и распрямленным. В своем удивлении и в своей осторожности он проникается огнем, который плавно и мощно обжигает изделие со всех сторон.

Наполняя печь глиной, он каждый раз переживает всю историю Бернара Палисси[103]. Возможно, он ее не читал, но он ее знает. Она сочетает грезы со сноровкой. В ней присутствует конвергенция природных сил. Рожденное в воде получает отделку в огне. Земля, вода и огонь сотрудничают ради того, чтобы произвести предмет обихода. Параллельно этому великие стихийные грезы соединяются в простой душе, придавая ей демиургическое величие.

Отнимите грезы – и вы доконаете рабочего. Отнеситесь с пренебрежением к онирическим потенциям труда – и вы принизите или уничтожите труженика. Ведь у каждой работы свой ониризм, а любая обрабатываемая материя приносит собственные сокровенные грезы. Уважение к глубинным психологическим силам должно привести нас к тому, что мы предохраним ониризм труда от всякого посягательства. Неохотно (à contre-cœur), т.е. борясь с грезами (à contre-rêve), ничего путного не сделаешь. Ониризм труда можно назвать даже условием умственной полноценности труженика.

Ах! Придет ли время, когда у каждого ремесла будет свой «присяжный грезовидец», свой онирический проводник, а у каждой фабрики – свое поэтическое бюро! Не умеющая грезить воля слепа и ограниченна. Без грез воли сама воля поистине – не человеческая сила, а скотство.

VII

До сих пор мы изучали психологические и литературные свидетельства, относящиеся к глубинной обработке материи, без чего мы не могли бы заниматься проблемами формы. То, что в процессе этого мы смогли отделить радости замеса от радостей лепки, на наш взгляд, доказывает, что материальное воображение соответствует явной и конкретной деятельности. В некоторых отношениях замес представляет собой антитезу лепке. Он тяготеет к разрушению форм. Согласно Платону, замешивать означает разрушать внутренние фигуры ради получения теста, способного воспринять внешние фигуры.

Или это можно сравнить с тем, как при вычерчивании фигур на каких-либо мягких поверхностях не допускают, чтобы на них уже заранее виднелась та или иная фигура, но для начала делают все возможно более гладким[104].

Но, разумеется, формование, лепка приносит такую радость пальцам и вызывает такие осмысления, которые психологии динамического воображения следовало бы досконально изучить. Между тем по этому пути мы слишком далеко не продвинемся. По существу, наши исследования не затрагивают воображения форм. В этой сфере существует столько превосходных работ, что мы полагаем, что можем отвести для себя лишь область, пределы которой мы очертили, начиная с наших первых опытов о воображении материи. Мы, стало быть, будем говорить о лепке лишь в ее первых «ощупываниях», когда материя раскрывается как приглашение к моделированию, а грезящая рука наслаждается первым созидательным нажимом. И точно так же мы будем требовать внимания лишь на границах между грезой и реальностью, пытаясь не столько добиться успеха умными и ловкими руками, способными сделать копию модели доступной взору, сколько застать врасплох грезы о лепке.

На страницу:
7 из 9