Полная версия
На одной волне
Ю_ШУТОВА, Андрей Буровский, Елена Ворон, Злата Линник, Светлана Марчукова, Валерий Цуркан, Юрий Кузин, Tai Lin, Ирина Фоменко, Ирина Радова, Татьяна Васильева, Инна Девятьярова, Марина Найбоченко, Ляля Фа, Анна Гройсс, Марат Валеев, Сергей Тинт, Александр Крамер, Наталья Трубникова, Кучкар Норкобил, Сергей Миронов, Лариса Ратич, Ника Сурц, Александр Ралот, Алла Кречмер, Максим Лазарев, Анна Георгиева, Дарья Странник, Владимир Нащекин, Зоя Десятова, Стасия Полецкая, Юлия Кулакова, Николай Таежный, Илья Таранов, Николай Хрипков, Светлана Зотова
На одной волне
ВОЛНЫ НОСЯТ НАС
Вернее, это мы носимся по волнам, подобно легким щепочкам. Наши голоса плывут по радиоволнам к тем, кто нам дорог. А если это уже невозможно, волны памяти доставят нас туда, или тогда, где и когда мы были вместе.
Повторяя привычную фразу: «Мы с тобой на одной волне», забываем порой, насколько это действительно необходимо – понимать, сочувствовать, сопереживать и сорадоваться. И неважно о каких парах идёт речь: мужчины и женщины, родители и дети, братья и сестры, просто друзья, взаимопонимание – основа каждого маленького социума, а значит, и общества в целом.
Но не всегда услышать, понять и принять другого так просто. И чтобы настроиться на единую волну, приходится пройти через упреки, ссоры, боль и слёзы. Здесь порой нужны стечение обстоятельств, триггер или тяжелая душевная работа.
Вместе с героями рассказов вы раскачиваетесь на эмоциональных волнах: из глубин душевной глухоты до вершин взаимопонимания.
Мы, издатели альманаха, сознательно не разбиваем сборник на рубрики, перемешивая реальные истории и фантастические, грустные и веселые. Это тоже раскачивает наше эмоциональное восприятие – волны набегают одна за одной, и каждая следующая не похожа на предыдущую, в каждой своя соль, свой оттенок и своя музыка. Лишь «короткий метр» выделен. Так на карте выделяется из моря небольшой фьорд.
Среди рассказов – победители двух конкурсов и, поскольку в сборнике они никак не отмечены, что ж сейчас самое время назвать их.
Конкурс нашего альманаха «Драма на трех страницах» дал нам следующие тексты:
Юрий Кузин. Ёлоп
Tai Lin. И руку тянешь в пустоту
Ирина Фоменко. Аквариум
Ирина Радова. Стул
Татьяна Васильева. Люди, которые меня любили
С конкурса «Победители», организованного Союзом писателей ДНР к нам пришли:
Николай Таежный. Салют берез твоих
Илья Таранов. Ванечка
Николай Хрипков. Вдова
Заканчивается книга рассказом Зинаиды Гиппиус. Ее книги стали кирпичиками в фундаменте русского символизма. Этот текст – что-то вроде подарка мастера современным читателям.
Сборник – своеобразная кардиограмма общества, волновой график, где отрезки ровного ритма чередуются со скачками и провалами.
Юлия Карасёва,
главный редактор альманаха «Полынья»
Сергей Тинт. ПОЛЫНЬЯ
На веранде холодно. Не крещенский мороз, для последнего дня Святок вполне комфортно. Поэтому я ограничилась накинутым на плечи толстым вязанным пледом.
Я глотаю воздух Крещенского сочельника, смешивая его с глотком горячего малинового чая с толикой кипрейного мёда, и выдыхаю лёгкое облако. Оно соревнуется по разнообразию рисунка с паром, поднимающимся над моей широкой кружкой, обняв которую я согреваю озябшие руки.
В исчезающем рисунке волн облака и пара, в их сплетении, движении и колебаниях, я ищу ответ на закономерность и неизбежность событий двадцатилетней давности.
Да… Этой истории ровно двадцать лет.
И за последние двадцать лет – ровно двадцать раз, каждый год, в один и тот же день, в один и тот же час я вспоминала… вспоминаю её.
***
Мой папа был… толстый. Именно так. Не полный, не полноватый, а просто… очень толстый. К тем годам он набрал… сто тридцать килограммов.
Пока мама с папой были юными, мама часто подшучивала над папой: пирожок, одуванчик, колобок.
Но со временем лёгкость маминых шуток стала утяжеляться одновременно с папиным весом: бисквит, батон. Я отчасти понимала маму, глядя на свадебные фотографии юных родителей. Но не смеялась. Как, впрочем, и сама мама. И мой брат.
Но папа был очень добрый. Я даже думаю, его доброта была прямо пропорциональна его весу. Этим оправдывался и папа: чем человек больше, тем он добрее.
Слабое утешение, говорила мама, добрый человек – это не профессия. И не доброта спасёт мир.
В тот день, 18-го января, в семь вечера, после всенощной мы пошли на реку. Я, брат, мама и папа.
Все туда шли. Кто окунуться в прорубь, кто посмотреть. Кто окунуться по вере, кто по традиции.
Мы пошли посмотреть.
Весело! Мужчины кряхтят. Девушки визжат. Смешно.
Был, правда, один несмешной момент, когда по пути к реке кто-то, из шедшей навстречу нам подвыпившей компании, крикнул: Смотри, лёд не проломи!
– Не обращай внимания, – досадливо буркнула мама.
Подойдя к берегу, мы увидели, что проруби в этот раз не было. Наша река не широкая. Поэтому течение быстрое. И оно вымыло полынью ближе к середине реки.
Кто-то окунался с головой. Кто-то один раз… и выскакивал, нарушая традицию. А кто-то истово окунался семь раз и чинно вылезал на лёд. Сам. Без чьей-то помощи.
Но не так это было и легко. Поэтому у края полыньи стояли двое здоровых мужчин с канатом в руках. Всё-таки река. Всё-таки течение. И кто-то цеплялся за него вылезая, а кто-то ещё перед спуском хватался за него судорожно и так, что не сам окунался, а его окунали, опуская и вытаскивая канат. Зрелище выносливости: и каждый по количеству погружений получал свои заслуженные аплодисменты.
Оно того стоит? Брат решил, что стоит.
Он быстро разделся, и на уговоры мамы отказаться от своей затеи, остановил её словами, что чем дольше она его отговаривает, тем быстрее он замёрзнет и заболеет.
Единственно, чему последовал брат в маминых уговорах, это зацепиться за канат и… никакой самодеятельности.
Прежде чем взяться за канат, брат жестом показал «купальщикам» с канатом три пальца. И жест продублировал одним словом:
– Три!
Здоровяки весело кивнули, и брат, взявшись за канат, быстро скользнул по краю льда грудью и сполз в полынью…
Схватил первую порцию воздуха, кивнул головой, и «купальщики» совершили первый акт уже привычного для них спектакля…
– Р-раз! – крикнул хор зрителей, когда голова брата первый раз вынырнула из свинцовой воды.
Брат резко глотнул вторую порцию воздуха, кивком подтвердил второе погружение, и канат пошёл вниз…
– Два! – раздалось второе ещё более дружное приветствие вынырнувшему брату: всё-таки не многие шли на троекратное погружение.
Мама приготовилась хлопать в ладоши, в ожидании третьего погружения, улыбаясь сияющим глазам брата. Папа довольно смеялся, а брат демонстративно набрал как можно больше воздуха, раздув щёки, видимо, подтрунивая над переминающимся с ноги на ногу папой. Канат пошёл вниз.
– Три! – крикнул машинально кто-то из-за спин зрителей, не разглядев, что канат, идя вверх, дёрнулся… и выскочил без брата.
– Отцепился! – в два голоса крикнули испуганно мужики, вытащив невесомый канат.
Всё дальнейшее заняло не более десяти секунд!
Уже потом… после… стало понятно, что при каждом спуске в воду течение понемногу раскручивало канат и брата, и когда брата вытаскивали третий раз, он при подъёме из воды то ли ударился об лёд, то ли просто задел его, но непроизвольно отпустил канат и уже не смог вынырнуть из-под нависшей льдины.
А течение… течение…
Десять Секунд!
Папа сразу понял, что произошло.
В отличие от всех, кто стоял с противоположной стороны от места погружения брата, мы стояли как раз за спинами «купальщиков». Зима была малоснежная, поэтому лёд на реке был чистый, даже, я бы сказала, прозрачный. И мы… мы… увидели, как брат, сопротивляясь течению уходит нам… под ноги.
Восемь Секунд!
Мама бросилась к мужчинам с канатом с криком:
– Сделайте что-нибудь! Сделайте!
Шесть Секунд!
Я, как кусок льда, застыла, глядя… глядя на папу:
– Папа… Папа…
Четыре Секунды!
Папа безвольно провожает глазами ускользающего подо льдом брата, шаг за шагом сопровождая его.
– Сынок… Сынок…
Две Секунды!
Мама безжизненно кричит папе:
– Колобок!!! Спаси…
Ноль Секунд!
Папа разбегается, широко открыв рот хватает воздух, отталкивается левой ногой, максимально выбрасывая вверх правую, подпрыгивает так высоко, насколько позволяет его сила поднять надо льдом сто тридцать килограммов и… разбивая каблуками ботинок свинцовый лёд, проваливается сквозь него прямо перед мутно просматривающимся подо льдом силуэтом сопротивляющегося течению брата…
И ловит его…
И крепко обнимает…
***
На часах девятнадцать часов. То самое время. Как двадцать лет назад…
Я сижу на веранде, плотнее укутавшись в толстый плед, и жду, что с минуты на минуту в дверь постучат, я встану, открою, и на пороге будут стоять мой папа и брат. Промокшие, продрогшие, нетерпеливые в ожидании горячего маминого чая с щедрой добавкой кипрейного мёда: на улице – идущий всю неделю снег сменил проливной дождь… Как-то необычно для погоды на Крещение. В последний день Святок…
Но на то и Святки. Все ждут волшебства. До последнего дня.
…
Простите… Как будто стучат…
Александр Крамер. МАСТЕР
1
Не знаю, с чего начать. О приюте рассказывать нечего. Приют – он и есть приют. Когда по возрасту выперли, пошел на поденщину. Куда больше? Жил, как черт в болоте: ни друзей, ни знакомых – просвет какой даже и не намечался.
Сижу как-то вечером, после каторги десятичасовой, в дрянной забегаловке рядом с домом, где мы на троих конуру под крышей снимали, душу грею, пиво цежу. Тут подсаживается к столу барин в пальто на меху и шапке бобровой – физиономия круглая, глазищи желтые, губа верхняя короткая, зубы, как надо, не прикрывает, и над губой усы рыжей щеткой торчат. Кличет барин челядинца, спрашивает водки с закуской, филиновы буркалы в меня вперил – молчит. Аж до тех пор молчал, пока заказ на стол не поставили – тогда себе в рюмку, а мне в кружку, почти пустую уже, водку из графина разлил, тарелку с закуской на мой край передвинул, приподнял стопку и, глаз не спуская, выдавил: «Вот адрес, придешь завтра в семь, про работу с тобой потолкуем. А теперь за знакомство выпьем – чтоб удачным вышло и долгим», – стукнул рюмкой об стол – только и видели.
Я всерьез тогда разговор это странный не принял, озадачился только сильно; весь вечер из угла в угол по каморке своей тынялся, сообразить силился, что за ком с горы на меня свалился. Решил: пойду, но ни в какие дела лиходейские, что б ни сулили, влезать не стану – а другая идея путная о чуднóм приглашении на ум не лезла; на том и заснул.
Назавтра, до семи незадолго, поболтался я чуток в окрестностях Мокрого переулка, куда адрес привел, местность тамошнюю порассматривал, по окнам позаглядывал, так ничего нового не наглядел-не надумал – с тем дверь нужную и толкнул. Вышел ко мне знакомец вчерашний – короткий, сбитый, в домашнем платье и носках-самовязах, молчком руку до хруста сжал, завел в гостиную, за стол усадил, крикнул: «Марта, принеси чаю», – и снова глазища желтые выпялил. Так и сидели, пока девушка в темном платье – некрасивая, плотная, с большими руками, которые, если не заняты были, все как-нибудь спрятать пыталась – не внесла на подносе чай и варенье. Чай втроем уже пили: Марта – глаза потупя, знакомец – на меня в упор глядючи, я – на обоих попеременно зыркая. И молчком все, со стороны поглядеть – странная мы были компания.
Попили, Марта сейчас встала, все со стола собрала и вышла. Снова остались вдвоем – друг дружку разглядывать, но на этот раз недолго гляделки те продолжались, потому хозяин наконец-таки заговорил:
– Я про тебя кое-кого порасспрашивал, ни с того, ни с сего приглашать не стал бы, знаю, с кем говорю. Ты дочь мою, Марту, видел. Если жениться на ней согласен, дальше разговаривать станем, нет – твое право, иди с богом.
Замолчал, уставился, не мигая – это у него вообще такая манера была – желваки на щеках играют, короткая губа еще больше вздернулась-укоротилась.
Только напрасно он так взбудоражился, думать тут не над чем было, сразу же и сказал, что согласен.
– Марта, – крикнул он тогда снова.
А когда Марта вошла – пунцовая вся, руки под передником друг дружку безостановочно трут, глазами в пол уставилась – того и гляди в обмороке окажется – продолжил:
– Ну, вот тебе и жених, а мне помощник. Садись с нами, дальше вместе толковать станем.
Толкование вышло недолгим. У тестя моего будущего все заранее по полочкам разложено было, он мне за полчаса с полочек все и поснимал, в подробности не вдаваясь. Сказал, что на учение время потребуется и будет нелегким, потом он от дел отойдет, мне все передоверит. Сказал, что детей, кроме Марты, у него нет – жена давно померла, а ремесло по мужской только линии передается; сказал, чтоб не дергался, потому никакого подвоха нет ни в чем и Марта хорошей женой мне будет, надежной, а ей давно уж замуж пора, и почему замуж ее не берут – тоже выложил. Сказал напоследок, что хочет быть за Марту спокоен, и, если что, посулил в рог бараний согнуть. На том обещании ласковом мы и расстались; только напрасно он пугать меня вздумал, я врагом себе не был, потому во мне опасения никакого от страшилки той не произошло.
Через неделю переселился я в Мокрый переулок, а через месяц свадьбу сыграли – обвенчались в пустой церквушке неподалеку; после, дома, со свидетелями, вина под праздничную закуску выпили – вот и вся свадьба. А Марта и вправду хорошей женой оказалась, даром что, как и отец ее, молчуньей жила – трех слов кряду не произносила. Вот только, когда в первый раз в спальню зашли, сказала, что замуж за меня вышла, а детей никогда не будет – и как отрубила, к разговору этому ни разу за жизнь нашу не возвращалась, даже начать не давала, а мы вместе долгий век прожили, понимание между нами понемногу возникло, и за все годы друг другу слова недоброго не сказали, хоть добрых и ласковых насчитать можно тоже не особенно густо. Но когда меня в прорубь толкнули, и в горячке лежал, Марта, как тесть после сказал, от постели моей сутками не отходила, есть, пить перестала, с колен перед образом не поднималась. Бог с ней, с говорильней красивой.
2
Учение много дольше замысленного затянулось, потому до этого не учился почти, читал по слогам, писать совсем не умел; а тут с анатомией пришлось разобраться, слесарить и плотничать понемногу, механике кой-какой выучиться. Со временем даже флейту освоил маленько, затем что тесть со скрипкой в свободное время не расставался и в дом приличные люди помузицировать захаживали, депутат один даже: в карете с гербом приезжал, обитателям окрестным на зависть и удивление.
Только вот мы в гости ни к кому никогда не ходили-не ездили: знакомство с нами особо не афишировали, да и в доме у нас тоже блюли дистанцию: никогда на обязанности наши даже не намекали. Депутат только – он, как в их среде водится, языкат был несколько – мог, придя в большой снегопад и отряхиваясь в сенях, пошутить, что, мол, хозяева разлюбезные снова перья у гусей своих щиплют. Но дальше этого и депутатский язык не отвязывался.
Тесть мой, как и обещал, в мастера меня вывел – и от дел отошел. Только за годы те изменился он, сдал сильно и жизнь, как я вместо него заступил, престранную стал вести: в спальне своей окно тяжелыми бордовыми шторами завесил, зеркало вон выставил и все время лежнем в постели лежал; даже есть выходил за день раз только, да и то тогда, когда на дворе темно станет, а лампу зажигать запрещал; поставят ему в гостиной еду, а свечу на другой край стола, за который человек двадцать садятся, передвинут; он в полутьме кое-как вилкой в тарелке поковыряется, стакан чаю выпьет – и снова на боковую. Недолго так протянул. Однажды поесть не вышел, мы в комнату заглянули, позвали – не откликается. Так и узнали, что нет больше, земля пухом.
3
А первого своего, нет, не когда помощником, а когда «уполномоченным представителем государства», в подробностях помню. Сладкий был такой паренек, обходительный. Девчонок шестнадцатилетних приваживал тем, что будто фильму снимает, героиню с подходящей наружностью ищет. Клевали, как рыбки на червяка, – без проблем. После порошок снотворный в шампанское подмешает, всласть натешится, красным чулком удушит и бантом на шее завяжет, такие же чулки на ноги наденет – и ищи-свищи. Три года почти промышлял, сколько малолеток сгубил – до сих пор неведомо.
Я петлю на шею ему набросил, да по неопытности неаккуратно, веревкой по шее тернул, а он как взовьется: – Да больно же! – Мне мерзко стало, не передать, и всякая жалось, какая, нормально, еще присутствовала, отчего-то враз улетучилась, и даже не думал после нисколько – морально там это – не морально. То власть предержащая пускай думу думает, ей полномочия на это даны и деньги казенные платят, а я – закон исполнять обязан.
Что, не по нраву, жалко? Ракалью или девчонок сопливых? Но если вы сильно чистыми желаете выглядеть, то зачем тогда на публичные казни сходились толпами? Ведь не гнал никто! Интересно, небось, на чужое мучение поглядеть, за себя, живого, порадоваться?! Никогда не понять, почему зазорными обязанности мои считались, почему изгоями в обществе жили. Нет, не понять!
Занервничал что-то я, давайте-ка передохну, да и вас отвлеку немного. Когда время маленько подвинулось, и на публичные наказания запрет в нашей местности вышел (тесть к тому времени уже в мир иной отошел), мы в город другой перебрались, где не знал нас никто. Там первым делом телефон в доме специальный, без диска, установили, потому как, что трое знают – знает свинья. А второй телефон у начальника местной тюрьмы находился. Начальник звонил мне, не зная ни кто я, ни где живу, и говорил место и время, где автомобиль дожидаться будет. Я приходил на то место, садился в машину, надевал перчатки и маску, что в машине лежали, – все молча: водитель, хоть и мог меня видеть, но не знал, ни кто я, ни зачем в тюрьму еду, а начальник не видел лица и не знал, где живу. После того, как обязанности свои исполню, все проделывалось в обратном порядке. Вот только вызывать стали редко, да и платили поменьше, и стали мы с Мартой жить скромнее (если б не откуп золоторотный, то совсем в нищету бы впали) и еще более замкнуто – никаких тебе музицирований, вообще никаких знакомых – так она захотела, а я и не возражал. Зато мы теперь погулять могли выйти в город, в парке у озера посидеть, покормить диких уток, на детишек чужих поглядеть; мне-то оно все равно было, а Марте моей – тихая радость; сядет на лавочку да смотрит, как малышня возится и – кроме меня, так и не угадал бы никто – улыбается. Часами могла так сидеть.
4
Обязанности – есть обязанности, вы своё исполняете, я – своё, нечего антимонии разводить. Я свои честно всегда исполнял. Да, честно! И не надо при слове «обязанность» выше крыши подпрыгивать; чистенькими хотите быть? А вот вам!
Стоит ублюдку какому нагнать на вас страху, так вы, слюной брызжа, визжите, что надо, сволочь такую, изничтожить наистрашнейшим способом – другим в назидание. Только ничего никогда другим в назидание не бывает, и всем это распрекрасно ведомо, просто в вас ужас благим матом орет. А еще вы всем обществом вид делаете, что невдомек вам, как и кем ваше требование производиться будет, вроде как оно святым духом должно исполниться. И к судьям, наказание назначающим, и кпрокурорам, наказания требующим, и к ловцам, правосудию жертв поставляющим, нет у вас никаких претензий; и к могильщикам не имеется. Только мы, по-вашему, крайние! Зато людишки, падкие до представлений, барабаны заслышав, набегали тогда, да и сейчас набегут; разреши только – местечка не сыщешь! И друг в дружку никто после пальцем не тычет и физию не прикрывает, и срама нет, что, на чужой смертный ужас глядючи, всласть повеселился.
Про Намида Джадуби слыхали? Он последний с «мадам Гильотиной» знакомство свел. Вот знаменитость какая! А я своего последнего и не знаю. Решили парламентарии ушлые, что не надо отягощать грехом ничью душу, пусть никто конкретно ответственность не несет, коллективной порукой, будто листом фиговым, загородились.
Это уж после рубильников, инъекций и газа. Принесли в мой дом прибор лазерный с красной кнопкой, и еще четверым такой точно. В назначенный день и час (специально хронометр кварцевый на стену повесили) раздавался звонок и говорил автомат, до минуты, время, когда нажимать. Но только не все пять, а только одна – неизвестно чья – кнопка приговор исполняла, каждый раз разная. Противная это работа была, навроде баловства какого. Я, сознаюсь, пару раз вообще к кнопке не прикасался; не знаю, что и как было, – сошло.
5
Марты уж не было, когда повсеместно к пожизненному приговаривать стали. Профессия моя обществу без надобности оказалась. Турнули, как из приюта когда-то – без речей и шампанского. Вроде как не общество нуждалось во мне, а я сам ни с того, ни с сего на голову его навязался.
Только с пожизненным этим – тоже смехи. Пишут, мол, дело не в жалости, а в «заботе о нравственном состоянии общества», не надо, мол, поощрять в обывателях тягу к убийству, а то, глядишь, снова с убийц да маньяков на карманников и инакомыслящих перекинуться можно. А только кто меня убедить сможет, что человека, будто зверя какого, нравственно в клетке годами держать? Кто? Интересно мне, что за доводы подберете.
А и к слову сказать, без козла отпущения-то обществу, хоть бы и сильно гуманному, все равно не обойтись. Так что вы неприязнь-отвращение с нас на надзирающих плавненько и перенесете, только пуще обозляя их, и без того на весь мир обозленных. А они это свое обозление на пожизненных вымещать станут. Проходили уже.
6
Страшное это дело, одному в конуре бетонной сидеть. Начинал, как черт в болоте, – тем и кончаю. Кругом жизнь человеческая, а ко мне только шум от нее доносился. Стал я тогда от безделья хоть какое-нибудь занятие себе подбирать. Ничего путного в голову не приходило, когда вспомнилось вдруг, с чего мое обучение ремеслу завязывалось, и как-то само собой вышло, что стал мастерить штучки всякие инквизиторские, только махонькие совсем, не больше мизинца. Сначала мастерил что попроще: «скрипку сплетниц» да «ведьмин стул», а потом добрался уже и до сложных вещей, с механикой: «нюрнбергскую деву» и гильотину сработал. Работа тонкая, терпения и мастерства требует, и время быстрее катится. Приличная коллекция постепенно насобиралась; из музея приходили однажды, просили отдать для выставки, да я отказался – не для празднолюбопытствующих изготавливалось.
А еще как-то осенью занесло меня в парк на окраине города. Там старички – музыканты бывшие – сидели на скамьях садовых вокруг двухсотлетнего дуба, и под листопадом на духовых инструментах играли. Ну, и прибился я к ним со своею флейтой – тоже, смотри, пригодилось!
Солнце светит, на инструментах бликует, листья шуршат, падают, вся природа в осеннем пожаре горит… и не страшная это гибель, не тягостная, потому что зла в ней нет, а одно только успокоение.
Народ вокруг тихий, задумчивый собирается, благодарно так слушают, улыбаются потихоньку, иногда пожилые пары танцуют на солнышке… И мне в парке среди старичков спокойно и просто, никогда и нигде простоты такой и покоя в себе я не чувствовал. А смеркнется, идем мы вместе домой после дня трудового, о музыке разговариваем, на всякие житейские темы общаемся… Душа моя там отдыхает, отпускает ее, как после исповеди.
А на днях прочитал я, что камеру хитрую вроде придумали и испытывать ее скоро будут. Войдет туда негодяй, которому, к примеру, двадцать пять припаяли, включат какое-то поле – и выйдет он оттуда минут через тридцать-сорок, на весь срок свой состарившись – вот и все наказание. И вроде бы тюрем после этого должно вдвое меньше остаться, только для мелкой сошки с малыми сроками. А ведь понадобится тогда кто-нибудь, кто поле это для всеобщего блага включать станет. Ведь понадобится?
Наталья Трубникова. БУРАН И СТЕША
Тёплый нос уткнулся в морщинистую руку. Дрогнувшие пальцы Человека слегка прикоснулись к морде Собаки, и вновь свисли с кровати от бессилия.
Буран тихо опустился на коврик рядом с постелью хозяйки, глубоко и тяжело вздохнул, что стало уже привычкой за последние дни, и опустил голову на свои мохнатые лапы. Но глаза не закрыл. Глаза его, несмотря на усталость и тревогу, практически никогда не отводились от Степаниды Андреевны.
Стеша… Буран помнил, как его в щенячьем возрасте из холодной, мокрой и вонючей канавы достали добрые и такие теплые руки Стеши. Он запомнил сразу это имя, потому как коллеги, с которыми возвращалась с работы женщина, кричали ей: «Стеша, брось этого замухрышку. Посмотри, от него одни кости да кожа остались, издохнет всё равно! Как его еще крысы не съели…»