bannerbanner
Читательский билет: Литературное путешествие по миру отечественных буквоедов, книготорговцев и библиофилов
Читательский билет: Литературное путешествие по миру отечественных буквоедов, книготорговцев и библиофилов

Полная версия

Читательский билет: Литературное путешествие по миру отечественных буквоедов, книготорговцев и библиофилов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

‹…›

Было уже около четырех часов, когда Софья Васильевна, страшно расстроенная, сидела в гостиной и держала в руках книгу, не заглядывая в нее: ее очень беспокоило продолжительное отсутствие Катеньки. Доложили о Задольском. Она приняла его любезнее обыкновенного.

– Обедайте сегодня с нами; мы обедаем одни, потому что муж мой должен сегодня обедать у Закревского: там официальный обед, и все будут. После обеда вы нам что-нибудь прочитаете; мы с Катенькой так любим ваше чтение.

– Я очень рад… я даже сам хотел предложить вам… я с тем и пришел: я хотел вам сказать, графиня, но, может быть, это вам покажется странным… Я хотел вам сказать… Конечно, это не мое дело, но мне кажется, что Катерина Петровна…

– Мало читала, хотите вы сказать.

– Да, мало читала… серьезных книг.

– Это совершенная правда.

– Так если вы мне позволите, я буду ей доставлять книги, нужные для ее умственного развития; конечно, эти книги будут проходить чрез вашу цензуру.

– Моей цензуры не нужно: я вам верю; благородство вашего характера, ваши нравственные правила – вот единственные члены того цензурного комитета, чрез который будут проходить книги, которые вы будете доставлять Катеньке.

– Я, если вы позволите, стал бы объяснять Катерине Петровне некоторые места из прочитанного…

– Я вам буду очень благодарна: вы так хорошо знакомы с литературой, у вас такой верный взгляд, такое прекрасное направление, что, я уверена, вы принесете много пользы моей племяннице.

В это время в комнату вошла, или, лучше сказать, вплыла, Катерина Петровна; она уже заранее знала, что Задольский у них, и приготовилась ко встрече с ним… И вот она предстала пред ним олицетворением самых утонченных светских приличий; в каждом движении ее были видны и развязность, и достоинство, в которых, впрочем, тонкий наблюдатель мог бы сию минуту заметить нечто напускное, неестественное. В это время она была страшно похожа на Зинаиду.

«Ну, – подумала с досадой Софья Васильевна, – урок, который дал ей мой супруг-дипломат, подействовал на нее сильно».

– Катенька, – сказала она, – Григорий Дмитриевич хочет нам сегодня что-нибудь прочесть.

– Ах, очень буду рада! – сказала так величественно-любезно Катенька, что ее аплону могла бы позавидовать и сама Зинаида.

«Боже мой, – подумала, сердясь на нее, Софья Васильевна, – с каким совершенством она копирует меньшую сестру! Она, должно быть, превосходно умеет передразнивать; уж не выучилась ли она этому искусству у той обезьяны, которая укусила ее за палец и прокусила, кажется, икру у ее родителя».

Задольский заметил, что Катерина Петровна смотрит на него совсем не тем взглядом, каким смотрела вчера; он не был тонким наблюдателем, или, лучше сказать, совсем никогда ни за кем не наблюдал, и потому не заметил, что спокойствие и величие Катерины Петровны было притворное, напускное.

«Ну что ж, – думал он, глядя на нее, – может быть, она меня не любит; может быть, вчерашний ее восторг относился не ко мне, а к будущей участи Италии. Ну что ж, пусть не любит, а я все-таки буду образовывать, развивать ее и буду это делать бескорыстно – не для своей, а для ее пользы».

После обеда пошли пить кофе на террасу.

– Что же вы нам сегодня прочтете? – сказала Софья Васильевна.

– Что-нибудь из Лермонтова… Я уже принес его с собой… Он там в передней… Ведь вам, Катерина Петровна, нравится Лермонтов?..

– Да… Ведь это тот, что был убит на дуэли?

– Да.

– Я его жену видела в Петербурге; она бывала у маменьки… Такая еще до сих пор красавица!..

– Лермонтов никогда не был женат, Катерина Петровна.

– Как не был? Когда я своими глазами видела его жену – Наталью Николаевну; она ведь после его смерти вышла за другого, – возразила Катенька, с аплоном Зинаиды…

– Ты видела жену не Лермонтова, а Пушкина, – сказала с недовольным видом Софья Васильевна, краснея слегка за племянницу.

– Вы много читали стихов? – спросил Катеньку Задольский.

– Я много учила наизусть…

– Что ж вы учили, например?

– Я учила «A peine nous sortions des portes de Trézéne»[3], Le songe d'Athalie: «C'etait pendant I'horreur d'une profonde nuit»[4]… потом «Je suis Romaine, hélas! puisqu'Horace est Romain»[5].

«Все из проклятых лжеклассиков», – подумал Григорий Дмитриевич.

– Еще какие стихи вы учили? – спросил он.

– Басни Лафонтена…

– А по-русски вы никаких стихов не учили?

– Нет, нам не задавали.

– А по-немецки?

– По-немецки мы учили басню, которая, кажется, называется «Der Sperling und die Fliege»[6].

– А из Шиллера и Гёте ничего не учили?

– Ничего… Вот из Казимира Делавинья нам задавали много…

«Даже из Казимира Делавинья! – подумал с омерзением Григорий Дмитриевич. – Ведь уж гаже Казимира Делавинья ничего нет, кроме касторового масла».

– Нечего сказать, многостороннее литературное образование дала моя сестрица своим дочерям! – подумала со вздохом Софья Васильевна. – Ну что же, Григорий Дмитриевич, не угодно ли вам начать чтение? – поспешила сказать она, боясь, чтобы дальнейшими расспросами Задольский не обнаружил еще больше невежества ее племянницы.

Григорий Дмитриевич вышел из комнаты и через минуту возвратился с книгой. Катерина Петровна была в сильном волнении перед началом чтения: она несколько раз выходила из комнаты под разными предлогами – то будто оттого, что позабыла платок, то за своей работой, то чтоб отдать какое-то важное приказание своей горничной. В самом же деле она выходила затем, чтоб пить холодную воду: она знала, как сильно на нее действует чтение Задольского, и потому хотела расхолодить себя, дабы с подобающим светской девице спокойствием его слушать.

Наконец чтение началось. На этот раз Григорий Дмитриевич читал особенно отчетливо и умно: видно было, что он старательно приготовился к чтению. Как известно читателю, он положил сделать целый ряд чтений с чистой, бескорыстной целью развить умственно Катерину Петровну, единственно для душевной пользы, хотя бы это было во вред ему самому, как претенденту на ее руку. И вот, мы не знаем отчего, от сильного ли чувства бескорыстия или по другой какой причине, он с особенным выражением произносил те места, где дело шло о любви: тут в голосе его слышалась особенная страстность, особенная задушевная вибрация, особенное, хотя тонкое и деликатное, но тем не менее заметное ударение на некоторых фразах, – заметное для тех, кому оное заметить надлежало. Некоторые стихи были произнесены так, что отзывались шпилькой нежного укора для сердца тех, чье сердце надлежало затронуть таковой шпилькой. И замечательно, что все это делалось не по обдуманному плану, а безотчетно, бессознательно – импровизацией. Что делать, таково сердце человеческое! Часто самый честный, благородный человек, приступая к какому-нибудь делу с самой бескорыстной целью и даже с самоотвержением, незаметно для себя изменяет свою цель из бескорыстной в самую эгоистическую и, сам того не видя, лицемерит перед самим собой.

Катерина Петровна держала себя во время чтения если не в высшей степени искусно, то по крайней мере необыкновенно старательно. В сильных местах, где дело шло о любви, она не отрывала глаз от работы, дабы по глазам ее никак нельзя было заметить чувств ее к чтецу; в местах спокойных, где описывалась, например, бездушная природа, она опускала работу и смотрела на чтеца самым холодным, важным и бесчувственным взором, дабы он видел, что она к нему решительно ничего не чувствует. Григорий Дмитриевич прочел для первого своего педагогического дебюта много стихов из Лермонтова, и притом все пьесы самого раздражающего душу свойства.

К концу чтения Катерина Петровна была сильно наэлектризована. Особенно сильное впечатление произвели на нее следующие стихи из поэмы «Мцыри»:

…Я видел у другихОтчизну, дом, друзей, родных,А у себя не находилНе только милых душ – могил!Тогда пустых не тратя слез,В душе я клятву произнес:Хотя на миг когда-нибудьМою пылающую грудьПрижать, с тоской, к груди другой,Хоть незнакомой, но родной.

Стихи эти Катенька приняла прямо, так сказать, на свой счет и на счет Задольского, и они сильно потрясли ее; прослушав их, она вдруг почему-то почувствовала, что они с Задольским в нравственном мире оба такие же круглые сироты, как Мцыри, что они совершенно чужды всему их окружающему и так не похожи на всех других, так уродливо странны и дико смешны в их глазах, что могут найти счастье только в любви, в близости друг к другу и больше ни в чем и никогда! В эту минуту средство скрыть свои чувства, устремляя глаза в работу, оказалось недостаточным: потребовалось уронить на пол иголку и искать ее долго-долго под столом.

К счастию, Григорий Дмитриевич был самый нелюбезный и недогадливый кавалер во всей Европейской России: в противном случае он бы непременно прислужился нашей героине, бросился бы помогать ей искать иголку – нагнулся бы под стол, – и тогда… тогда бы он увидел, какие обильные потоки слез лились из глаз его слушательницы. Бог знает сколько бы времени пришлось ей держать голову в наклоненном положении, если б в комнату не вошел муж Софьи Васильевны. Задольский встал со своего места, чтоб поздороваться с графом, а Катенька, воспользовавшись тем, что очутилась у него в тылу, незаметно для него исчезла из гостиной, прошла в свою комнату, отерла слезы, умылась, потом прошлась несколько раз по саду и возвратилась в гостиную свежая, спокойная с виду, как олимпийское божество.

На другой день после первого своего педагогического дебюта, т. е. усиленно выразительного чтения стихов Лермонтова, в назидание Катерине Петровне, Григорий Дмитриевич только что проснулся и открыл глаза, как сию же минуту, по обыкновенно своему, предался анализу – стал давать себе отчет во вчерашних своих впечатлениях и действиях. На этот раз, не найдя ничего особенного в своих впечатлениях, он остался очень недоволен своими действиями; совесть сказала ему прямо, что он покривил душой, что, взяв на себя святую обязанность – воспитать нравственно молодую девушку, он вчера читал перед Катенькой Лермонтова не столько для того, чтоб развить в ней умственные способности и эстетическое чувство, сколько для возбуждения сочувствия к своей собственной особе.

– Это подло! – решил Григорий Дмитриевич в заключение своих размышлений. – Подло – под личиной педагогии и даже, так сказать, филантропии преследовать свои мелкие, эгоистические цели! Нет, если ее воспитывать, так воспитывать – для нее самой, а не для меня… И можно ли было выбрать Лермонтова для чтения такой молоденькой, такой, так сказать, чересчур невинной девушки, даже почти девочки, как она! Для чего я это сделал, для чего? Уж не для того ли,

Чтоб тайный яд страницы знойнойСмутил ребенка сон спокойныйИ сердце слабое увлекВ свой необузданный поток?..О нет! преступною мечтоюНе ослепляя мысль мою,Такою страшною ценоюЕе любви я не куплю!..

Продекламировав этот отрывок из стихотворения Лермонтова, с некоторым изменением, как это видят читатели, последнего стиха[7], Задольский предался спокойным педагогическим соображениям.

«Нет! – решил он наконец. – Надо начать ее развитие со строго научного образования… Но как начать его? С какой науки? Да чего лучше истории! История в лучших своих представителях, т. е. в историках-художниках, есть в одно и то же время и наука, и художество, а потому она развивает и ум, и эстетическое чувство… Но как начать преподавать Катеньке историю? Я не учитель ее и не имею права навязываться к ней с уроками… Начать читать ей вслух какое-нибудь руководство к истории?.. Но, во-первых, это будет как-то смешно; во-вторых, ей будет скучно, и она не станет слушать, а кто же ее может принудить слушать: не просить же мне Софью Васильевну наказывать ее за невнимание и неприлежание!»

На этих вопросах наш импровизованный педагог сильно призадумался; но после нескольких минут тягостного размышления он вдруг радостно вскочил со стула с выражением лица, какое имел Архимед в то мгновение, когда, выскочив из ванны, закричал свое знаменитое «Эврика».

– Надо ей читать романы Вальтер Скотта! (Таково было Эврика нашего героя.) Тут все, что ей нужно, – и история, и поэзия, и познание жизни.

– Яков, Яков! – закричал вдруг Григорий Дмитриевич.

– Чего изволите? – спросил с обычной важностью Яков, показываясь в дверях.

– Вели сию же минуту заложить коляску.

– Слушаю-с.

– Я тебе дам записку, и ты отвезешь ее в книжный магазин …ва, знаешь?

– Слушаю-с.

– Там тебе по этой записке дадут книги: ты их привезешь ко мне, сюда: не оставь, пожалуйста, их в магазине, как в прошлый раз, это совсем не нужно; понимаешь?

– Слушаю-с.

Григорий Дмитриевич поспешно написал записку и отдал Якову. Но тот, взяв записку, стал пристально, глупо и глубокомысленно смотреть на нее, переминаясь с ноги на ногу.

– Ну что же ты, Яков? Поезжай, ради бога, как можно скорее!

– Так это вы, сударь, для меня изволили приказывать заложить коляску?

– Ну да.

– Увольте, Григорий Дмитриевич!

– Как уволить, от чего тебя уволить?

– Явите божеское милосердие, увольте, потому я в колясках разъезжать не способен: нешто я благородный или купец!.. Да и буфетчик станет тоже опять смеяться, скажет: за какие такие услуги тебя на колесницу посадили. Потому, намедни, как вы меня изволили послать в коляске за настройщиком, – так он это и говорит, это, говорит, точно в Писании, что диакон в церкви читает. Нет, увольте, Григорий Дмитриевич, потому…

– Ну хорошо, хорошо – уволю… Но ведь эти книги мне нужны скоро, а ты пешком проходишь за ними больше десяти часов.

– Зачем же пешком? Помилуйте, сударь! Здесь, в Обрезкове, тоже калиперы есть.

– Что́ есть?

– Говорю, живейного извозчика, мол, можно здесь нанять.

– Ну, нанимай же скорее взад и вперед извозчика и отправляйся!

Яков быстро исполнил поручение своего барина, так что не прошло и двух часов после приведенного разговора, как Григорий Дмитриевич уже читал перед Катенькой и ее теткой роман В. Скотта «Квентин Дервар»[8] (в русском переводе). Катенька с самым живым интересом слушала как текст романа, так и эстетические и исторические пояснения красноречивого чтеца. Так как Задольский был весьма щедр на комментарии, то чтение романа продолжалось несколько дней. Катенька с каждым чтением все больше и больше заинтересовывалась историей и с каждым разом все щедрее и щедрее осыпала Задольского вопросами. Она предлагала вопросы с таким живым внутренним интересом, что едва сдерживала на себе личину величавого спокойствия Зинаиды.

Раз, после чтения, Катенька была особенно щедра на вопросы, а Григорий Дмитриевич, отвечая на них, с особенным одушевлением объяснял внутреннее значение разных исторических фактов. Конечно, здесь, как во всякой живой беседе между людьми с живыми темпераментами, делались быстрые скачки от одного предмета к другому, так что собеседники перескакивали то и дело от древней истории к новой, от новой – к средней, от Рима – к России, от Италии – к Скандинавии. Вдруг речь как-то зашла о Вильгельме Теле.

– Ведь Вильгельм Тель никогда не существовал, – заметил Григорий Дмитриевич.

– Как никогда не существовал?! – воскликнула с таким удивлением Катенька, что чуть не потеряла аплона, взятого на подержание у Зинаиды. Ведь Вильгельм Тель – это тот, что стрелял в яблоко, которое было на голове его сына?..

– Он не стрелял ни в какое яблоко и вообще никогда не стрелял и не мог стрелять по той простой причине, что никогда не существовал…

– Неужели? Каково! – воскликнула опять Катенька и опять чуть не потеряла аплона.

– Как же это Вильгельм Тель никогда не существовал? – сказала крайне недоверчивым тоном и даже с не совсем довольным видом Софья Васильевна.

– Не существовал-с, графиня.

– Однако существование его признано историей.

– Прежней, а не нынешней, т. е. историей, которая писалась без всякой критики; людьми, слепо верившими поэтическим вымыслам народа и рассказам легковерных летописцев… Мало ли чему верили детски наивные историки прежнего времени – Ролен, Абат, Милот и tuti quanti[9]! Какими баснями, хотя и поэтическими, но все-таки баснями, и притом самыми невероятными баснями, была изуродована в прежних учебниках – и, увы, так еще недавно – история Греции и Рима! Но явился Нибур[10] – и…

Тут Григорий Дмитриевич стал разоблачать по Нибуру, коего знал, как воспитанник Московского университета, по лекциям Грановского, Крылова и Леонтьева, баснословие греческой и римской истории и беспощадно громить народные вымыслы молотом исторической критики.

Катенька слушала Григория Дмитриевича с великим увлечением и наслаждением. Во-первых, разоблачение исторических заблуждений ей нравилось, как совершенная новость; перед ней вдруг будто сняли мертвую кору с истории, и на нее мгновенно пахнуло воздухом жизни от исторических образов; образов, от которых доселе несло на нее только затхлым запахом мертвых учебников. Во-вторых, она рада была слышать, что столь многие исторические факты, которые еще так недавно заставляли ее насильно, чуть не из-под палки, заучивать по учебнику, оказались, наконец, ложными…

1875

Петр Мартьянов

У букиниста

Провинциал, степняк, богатый землевладелец и заводчик, Калисфен Каллистратович Мухобоев, человек почтенных лет, солидной и представительной наружности, воспитанный в либеральных принципах шестидесятых годов, но «заеденный средою» и погрязший в тине всяческих провинциальных течений, приехал в Петербург по делам своего завода, а главное, чтобы «встряхнуться» и немножко «отудобить». В два часа дня мы его видим гуляющим по Невскому. Он то останавливается у окон галантерейных и гастрономических магазинов, любуясь и смакуя губами обнаженные ими прелести, то заходит в эти магазины, приценяется и уходит, говоря: «Как это все дорого стало! Если бы продавали подешевле – так и быть, купил бы.

Вот он проходит мимо книжного ларя. «А! Книги! – восклицает он с какой-то детской радостью. – Притом же это и не магазин, где дерут втридорога, а ларь, надо посмотреть, авось что-нибудь и куплю»…

– Покажите мне книг! – говорит он букинисту. – Мне нужно для деревни…

– Каких прикажете? – спрашивает букинист, вглядываясь пытливым взглядом в покупателя.

– Как каких?.. разумеется, хороших! – отвечает с некоторым раздражением в голосе Мухобоев. – Ты не смотри, батюшка, что мы – провинциалы, но всякие хорошие книги купить можем…

– Но какого рода вы желаете приобресть книги, – пытается разъяснить свой вопрос букинист, – религиозные, нравственные, философские, научные, беллетристические?..

– Ну, замолола мельница! – смеется провинциал. – Какие бы там, у тебя, ни были книги – это все равно, были бы только хорошие. В деревне, на досуге, всякую книгу прочитаешь!.. Мы там, брат, и Данта, и Конта, и Лавелэ, и Бориса Маркевича, и Максима Белинского, и Рафаила Зотова, всех читаем взасос, от доски до доски… Кажи!.. Что не читал – то и возьму, только чтоб недорого… Да нет ли у вас чего-нибудь, на чем я мог бы присесть, а то стоять-то долго я, признаться, не люблю…

– У нас, извините, стульев нет, да и держать нельзя, негде!.. – заметался букинист. – А вот если угодно, есть лесенка. – И он подал ему маленькую лесенку-скамейку, с которой достают с полок книги, и грузный провинциал, оглянув ее брезгливо, тяжело опустился на верхнюю ступеньку.

Букинист начал подавать книги.

– Вот, – говорит он, – полное собрание сочинений Льва Толстого, вот Тургенев, а то не желаете ли Достоевского?.. У нас имеется и Достоевский.

– Все это прекрасно, голубчик, – отвечал Мухобоев, – но мы все это отчасти уже знаем, а чего еще не знаем – Бог нам простит, не в столице живем. Кроме того, подобные собрание сочинений крайне дороги, ты лучше покажи мне что-нибудь интересное и подешевле.

– Подешевле желаете? – переспросил торговец. – Ну, так вот вам: сочинение А. Потехина, графа Соллогуба, Михайлова, Немировича-Данченко.

– Что стоит Потехин?

– Возьму пять рублей.

– А Соллогуб?

– Уступлю за четыре рубля.

– За обоих четыре рубля.

– Ну, как же это можно! Я и то назначил менее половины цены… Не желаете ли, есть подешевле… Вот переводные романы А. Дюма, Е. Сю, Ауэрбаха, Шпильгагена…

– Кажи!..

– Вот путешествие вокруг света Дюмон Дюрвиля.

– Кажи! – и, поворочав книги, Мухобоев спросил: – Что стоит? Весь этот ворох что стоит?

– Двадцать пять рублей.

– Пять рублей…

– Шутить изволите, себе дороже стоит…

– По правде сказать, брат, это все мне не по душе… нет ли у тебя чего-нибудь такого, чего читать при всех нельзя?

– Нет-с, ничего нет такого!

– А жаль, братец, вот таких книг я бы купил и дал бы хорошие деньги.

Букинист чесал себе за ухом; он видел, что перед ним стоит ветхий человек, который в старину пробавлялся «Полярной звездой», «С того берега» и другими запретными плодами. Но у него ничего подобного не было, а упускать покупателя не хотелось, и вот он соображал, на чем бы это нажить пяток рублей. Вдруг его физиономия оживилась; он наклонился через прилавок к Мухобоеву и таинственно повел речь.

– Есть у меня, барин, такие книги, да не знаю, купите ли вы их… книги дорогие… запрещенные, – пояснил он полушепотом.

– Какие такие книги? – заинтересовался степняк. – Кажи!

– Казать – не устать, но если не нужны, и казать нечего… Еще кто-нибудь подойдет со стороны, увидит, в беду попадешь…

– Кажи, говорю, куплю! – оживлялся все больше и больше Мухобоев.

Букинист мялся, показывая вид, что не решается показать, так как не знает, с кем имеет дело…

– Ну, если не хочешь показать, то хоть скажи, что́ у тебя за книги.

– «Военный сборник» называется, – выпалил вдруг, смотря пристально в глаза покупателю, букинист, – читали?

– Нет! читать – не читал, а слыхать – слыхал, журнал есть такой… Что же там может быть запрещенного?

– Что запрещенного там? А вот что!.. Первое-то время издавали этот журнал – кто? Знаете ли вы, а?

– А почем я знаю?

– Не знаете!.. ну, я так и быть вам скажу: Обручев, вот что теперь начальник Главного штаба, генерал-адъютант, и летом правил за министра, Аничков, бывший потом генералом и профессором Николаевской академии, и Чернышевский.

– Что-о-о? Чернышевский – это которого потом сослали?

– Он самый!

– Нет, ты врешь!..

– Что врать!.. на книгах есть подписи…

– Кажи! куплю!

– Извольте. – И букинист вынул из-под прилавка несколько старых первых книжек «Военного сборника» и, отвернув заглавный лист, показал Мухобоеву: нате, смотрите, вот под заголовком и обозначено, что издается под редакцией Обручева и Чернышевского.

– А-а-а! – качал головою Мухобоев.

Книжки же тем временем букинист взял и спрятал.

– Что ж ты прячешь? Я еще не рассмотрел их.

– Купите да дома и рассматривайте, а здесь нельзя, кто подойдет, увидит, тогда и меня, и вас заберут, а этого мне не желательно.

– А что бы ты с меня взял за них?

– Пятьдесят рублей.

– Что-о-о! Пятьдесят рублей? Это за что?

– За книги, барин!.. за редкие исторические книги, вот за что!.. Подите-ка, походите да поищите их – и не найдете… Где и есть, так, пожалуй, не покажут вам, ведь вас мы не знаем… Это только я, дурак, опростоволосился, и то боюсь, не с подвохом ли вы подошли.

– С каким подвохом! Ишь, что выдумал. Я, братец ты мой, помещик и такие книги люблю. Отдашь подешевле – куплю. Хочешь четвертной билет.

– Тридцать рублей мне в лавку дадут, я сам только вчера, на ваше счастье, купил их. Хотите сорок рублей дать, давайте.

– Ну ладно, тридцать, говоришь, дадут в лавку, и я дам тридцать: завертывай!..

– Первого покупателя не следует избегать, – улыбнулся букинист. – Уж так и быть, извольте… а других книг не изволите взять?

– Куда же это? И то купил на тридцать рублей, довольно с тебя и этого.

И Мухобоев, взяв завернутые ему книжки «Военного сборника» и уплатив за них деньги, с улыбкой самодовольствия поднялся со скамейки и, попрощавшись любезно с букинистом, пошел, посвистывая, по Невскому. Букинист же потирал в восторге руки: он продал завалящие, стоившие несколько копеек книжонки за тридцать рублей, выдав их за запрещенные.

1885

Максим Горький

Дело с застежками

Картинка из быта босяков

Нас было трое приятелей – Семка Каргуза, я и Мишка, бородатый гигант с большими синими глазами, вечно ласково улыбавшимися всему и вечно опухшими от пьянства. Мы обитали в поле, за городом, в старом полуразрушенном здании, почему-то называвшемся «стеклянным заводом» – может быть, потому, что в его окнах не было ни одного целого стекла. Мы брали разные работы: чистили дворы, рыли канавы, погреба, помойные ямы, разбирали старые здания и заборы и однажды даже попробовали построить курятник. Но это нам не удалось – Семка, всегда относившийся педантически честно к взятым на себя обязанностям, усомнился в нашем знакомстве с архитектурой курятников и однажды в полдень, когда мы отдыхали, взял да и снес в кабак выданные нам гвозди, две новых доски и топор работодателя. За это нас прогнали с работы; но так как взять с нас было нечего – к нам не предъявили никаких претензий. Мы перебивались «с хлеба на воду», и все трое ощущали вполне естественное и законное в таком положении недовольство нашей судьбой.

На страницу:
2 из 4