Полная версия
Ева Луна. Истории Евы Луны
– Опять ты здесь? А ну, быстро за работу! Думаешь, я тебе просто так деньги платить буду?
– Я уже все сделала, сеньора…
Хозяйка в ответ на мои слова молча взяла стоявший на комоде кувшин и перевернула его, вылив на пол грязную воду вместе с увядшими цветами.
– Убери, – приказала она.
Исчезли море, подернутые дымкой скалы, а вместе с ними цепочка моих воспоминаний и даже мебель, стоявшая в столовой. Перед моими глазами остались только те самые цветы на дощатом полу, которые словно набухали, шевелились, наполнялись новой жизнью, а еще женщина с вечным медальоном на шее и целой башней кудряшек и завитков на голове. У меня внутри все сжалось, и, задыхаясь, я вдруг почувствовала, что накопившаяся обида и злость вырываются из меня в виде отчаянного крика, обрушивающегося на бледное, словно покрытое слоем пыли, лицо хозяйки. Ее пощечина не причинила мне ни малейшей боли, потому что гнев еще раньше оглушил меня и притупил все чувства. Не отдавая отчета в своих действиях, я бросилась вперед, намереваясь, по всей видимости, вцепиться старухе в лицо, повалить ее на пол и таскать, таскать за волосы, пока хватит сил. Совершенно неожиданно этот столб завитушек подался под моими руками, сполз куда-то на сторону, а в следующую секунду вся масса сухих, шершавых и пропахших чем-то кислым волос осталась у меня в руках, словно тушка дохлого скунса. Я с ужасом поняла, что сняла с хозяйки скальп. По крайней мере в тот момент ничего другого я подумать не могла. Я пулей выскочила из столовой, пронеслась через весь дом, выбежала в сад и, не зная, куда теперь деваться, помчалась на улицу. Уже через несколько мгновений я насквозь промокла под летним дождем. Почувствовав, как вода стекает по телу, я остановилась и посмотрела на столь неожиданно доставшийся мне лохматый трофей. Что с ним делать дальше, я понятия не имела. Я лишь разжала кулак, и парик упал на край тротуара, откуда вода понесла его в сточную канаву вместе с другим мусором. Несколько минут я шла вслед за этим терпящим бедствие волосатым кораблем, плывущим по воле течения без руля и ветрил. В голову мне лезли только самые невеселые мысли: я поняла, что жизнь моя кончена и что после такого преступления деваться мне некуда – меня все равно везде найдут. Я прошлась по ближайшим кварталам, дошла до той площади, где по четвергам устраивали рынок, и оказалась в другом районе. Дома здесь в час сиесты были тоже закрыты, как и там, где я жила прежде. Я шла куда глаза глядят. Вскоре дождь прекратился, и послеполуденное солнце мгновенно высушило асфальт, на время утопив дома и сады в негустом, но липком тумане. Люди, машины, шум – сильный шум, масса незнакомых мне звуков – стройки, где рычали какие-то огромные, выкрашенные желтой краской механизмы, удары инструментов, скрип тормозов, гудки клаксонов, выкрики уличных торговцев – все это обрушилось на меня. Из уличных кафе доносился запах фританги[9], дополняемый ароматом какого-то соуса, чуть напоминающего запах стоячего пруда. Я не то поняла, не то почувствовала, что прошло много времени с тех пор, как я убежала из дому, и, наверное, уже наступило время обеда. Мне очень хотелось есть, но денег не было, а спасительный леденец остался дома – во время бегства мне было не до него. Судя по всему, я кружила по городу уже несколько часов. Все, что я видела, удивляло, поражало и подавляло меня. В те годы столица, конечно, не была еще тем кошмаром, в который превратилась сегодня, но уже тогда город застраивался бездарно и беспорядочно; он разрастался, словно злокачественная опухоль, порожденная безумной архитектурой; здесь перемешались всевозможные стили и направления, пародии на итальянские мраморные дворцы соседствовали с техасскими ранчо, тюдоровские особняки с высотными зданиями из стекла и стали, жилые дома строились в форме военных кораблей, мавзолеев, японских чайных домиков, альпийских шале и свадебных тортов с гипсовыми парадными лестницами вместо крема. Я была просто ошеломлена.
Ближе к вечеру я вышла на площадь, обсаженную по периметру сейбами – солидными, мрачного вида деревьями, которые, похоже, несли здесь свой бессменный караул еще со времен Войны за независимость[10]; в центре площади возвышалась конная статуя Отца Нации, отлитая в бронзе: всадник сжимал в одной руке поводья, а другой поднимал высоко над головой знамя борьбы. Помпезность памятника сводилась на нет унизительно толстым слоем голубиного помета и всеобщим пренебрежительным отношением к разочаровавшему свой народ правителю. На углу площади я обратила внимание на небольшую группу людей, собравшуюся вокруг одетого во все белое крестьянина; помимо рубахи и штанов, на нем были простые деревенские сандалии и соломенное сомбреро. Меня заинтересовало, чем этот человек привлек внимание прохожих. Подобравшись поближе, я поняла, что он, оказывается, прямо на ходу сочиняет стихи на предложенную слушателями тему. За несколько мелких монет он мгновенно менял тему и продолжал импровизировать, не прерываясь ни на миг. Я немного послушала его и решила попробовать заняться тем же самым. Побормотав некоторое время себе под нос, я убедилась в том, что, рифмуя слова, легче запомнить любую историю. Она словно начинает танцевать под свою собственную музыку. Я дослушала выступление поэта-импровизатора до конца. Дождавшись, пока он соберет монеты, я отошла в сторонку и еще некоторое время постояла, мысленно подбирая похожие по звучанию пары слов. А что, подумала я, так ведь действительно ничего не забудешь, и если Эльвира захочет, я всегда смогу рассказать ей одну и ту же сказку столько раз, сколько понадобится. Вместе со зрительным образом Эльвиры у меня в памяти всплыли ароматы кухни, и в первую очередь жарящегося на сковороде лука; только в этот момент я и осознала всю безнадежность своего положения и почувствовала, как по спине пробежал холодок. Я вновь увидела уплывающие по сточной канаве волосы хозяйки и отчетливо вспомнила пророчество крестной; ее слова ударами молота отдавались у меня в ушах: плохая, плохая девочка, будешь так себя вести – рано или поздно попадешь в тюрьму. С этого все и начинается: ты не уважаешь старших, не слушаешься их, не успеешь оглянуться – и ты уже за решеткой, это я тебе говорю, смотри у меня, не будешь слушаться – окончишь свои дни в тюремной камере. Я присела на бортик фонтана и стала рассеянно смотреть, как среди чахнущих в неподходящем для них климате водяных лилий снуют красивые разноцветные рыбки.
– Эй, что с тобой? – Возле меня стоял темноглазый мальчишка, одетый в брюки из грубой хлопчатобумажной ткани и в рубашку явно с чужого плеча – слишком уж она ему была велика.
– Меня посадят в тюрьму.
– А сколько тебе лет?
– Девять, что-то около того.
– Тогда никто не имеет права тебя посадить. Ты – несовершеннолетняя.
– Я хозяйке все волосы выдрала.
– Как это у тебя получилось?
– Дернула – вот и все.
Он сел со мной рядом и стал выковыривать грязь из-под ногтей перочинным ножиком, искоса поглядывая на меня.
– Меня зовут Уберто Наранхо, а тебя?
– Ева Луна. Давай дружить?
– Вот еще, дружить с девчонками. – Но он почему-то не ушел.
До самого вечера мы болтали, демонстрируя друг другу шрамы на теле, делясь самыми важными секретами, пытаясь понять и узнать друг друга. Так началось это знакомство, которое через некоторое время, далеко не сразу, переросло в дружбу, а потом и в любовь.
Уберто Наранхо, сколько он себя помнил, всегда жил на улице – по всей видимости, с тех пор, как научился ходить; начинал он с того, что чистил прохожим ботинки и продавал газеты; довольно быстро он начал проворачивать всякие мелкие и не всегда законные делишки, а иногда и откровенно подворовывал. У него был природный дар соблазнять беспечных и простодушных: я смогла оценить этот талант прямо там, у фонтана на площади. Уберто собрал вокруг нас небольшую толпу прохожих, среди которых были государственные служащие, пенсионеры, поэты и даже несколько полицейских, находившихся на площади для того, чтобы никто из граждан по небрежности, недомыслию или же, наоборот, злому умыслу не проявил неуважения к руководителю государства, решив, например, пересечь площадь перед памятником без пиджака и галстука. Уберто предложил собравшимся пари: он вызвался голыми руками, не залезая в воду, поймать в фонтане одну из рыбок, нашарив ее у скользкого дна между стеблями кувшинок. Внешне все выглядело вполне убедительно, но на самом деле Уберто заранее выловил сеткой одну рыбку и подрезал ей хвост. Несчастная рыбешка теперь могла либо вертеться волчком, либо, затаившись, стоять неподвижно где-нибудь под кувшинкой. Нечего и удивляться, что этого инвалида Уберто выловил на глазах у изумленной публики буквально в два счета. Показав зрителям добычу, он преспокойно собрал с проигравших дань. Другим способом заработать несколько монет была для него игра в наперстки. От играющего требовалось угадать, под каким из наперстков шарик, – их Уберто быстро-быстро передвигал обеими руками по расстеленному на земле гладкому куску кожи. Еще он мог буквально в две секунды снять с прохожего часы и за столь же короткое время «слить» их, то есть сделать так, чтобы добычу при нем ни в коем случае не нашли. Спустя несколько лет он, одетый не то ковбоем, не то мексиканским пастухом, занимался продажей всего, что ему только удавалось раздобыть: от краденых отверток и гаечных ключей до рубашек, которые продавались с огромной скидкой со складов закрывающихся фабрик. К шестнадцати годам он стал главарем целой банды, человеком, которого окружающие уважали и не без основания побаивались; он управлял пусть небольшой, но самой настоящей экономической империей: в его подчинении находилось несколько тележек, с которых торговали жареным арахисом, сосисками и тростниковым соком. Он стал подлинным героем квартала красных фонарей и настоящим кошмаром городской полиции. Так продолжалось до тех пор, пока другая страсть не увела его в горы. Но это было потом, гораздо, гораздо позже. Когда мы с ним встретились, он был еще ребенком, но если бы я присмотрелась к нему повнимательнее, то наверняка уже в те времена увидела бы в нем мужчину – того мужчину, которым он так хотел стать и которым позже стал в полной мере. Уже тогда, в детстве, у него были горячее сердце и сильная воля, подкрепленная не менее сильными кулаками. Мужиком надо быть, говорил Наранхо, настоящим мужиком. Мачо есть мачо. Это была его любимая присказка: все, что так или иначе было связано с его мужскими качествами, представляло для него величайшую ценность; в этом он не слишком отличался от большинства мальчишек, вот только подход к собственной мужественности был у него куда более серьезным и основательным. Так, например, он время от времени измерял длину своего пениса при помощи портновского сантиметра или же методом сравнительного эксперимента подтверждал превосходство своего организма в умении создать самое большое давление в мочеиспускательном канале. Я об этом узнала гораздо позднее, когда сам Наранхо с высоты прожитых лет уже мог позволить себе посмеяться над собственными детскими представлениями о мужественности и наивными, но упорными и, как оказалось, весьма эффективными попытками стать настоящим мачо. Об измерениях сантиметром он рассказал мне тогда, когда сам с чьих-то слов узнал, что размер мужского достоинства не имеет прямой связи с мерой достоинства подлинного – человеческого, будь то мужского или женского. Впрочем, как бы то ни было, культ мужской силы с детства был краеугольным камнем в системе представлений Уберто о мире, и все, что произошло с ним в последующие годы жизни, все пережитые драки и страсти, все встречи, ссоры и расставания, все мятежи и поражения не смогли заставить его изменить свою точку зрения.
На закате мы отправились на поиски еды; к моему удивлению, Уберто повел меня к одному из ближайших ресторанчиков. Он скрылся за дверью для прислуги, и через пару минут мы уже сидели на тротуаре в глубине узкого переулка и уплетали свежую, еще дымящуюся пиццу, выменянную моим спутником не то у официанта, не то у швейцара на открытку, с которой призывно улыбалась блондинка с пышным, просто вываливающимся из выреза платья бюстом. Утолив голод, мы двинулись в путь по лабиринту дворов и улиц. Время от времени мы перелезали через какие-то заборы и, явно вторгаясь в чужие частные владения, шли дальше – туда, куда меня вел Уберто. Наконец мы оказались у большого гаража. Чтобы не попадаться на глаза толстяку, охранявшему вход, мы залезли в вентиляционную шахту и пробрались в подвал. Здесь, в самом дальнем и темном углу, Уберто соорудил себе что-то вроде гнезда из старых газет и журналов. Как я понимаю, сюда, когда ему не удавалось подыскать более комфортабельное и гостеприимное место, он приходил ночевать. Там мы и устроились на ночлег в первый день нашего знакомства. Всю ночь над нами урчали моторы, наполняя воздух запахом машинного масла и ничем не пахнущей окисью углерода, отчего у меня возникло ощущение, что мы находимся рядом с трубой идущего на всех парах трансокеанского лайнера. Я свернулась калачиком на ложе из газет и, не зная, как расплатиться за внимание и заботу Уберто, предложила рассказать ему сказку.
– Ну валяй, рассказывай, – согласился он, явно сомневаясь в правильности принятого решения; полагаю, до того дня он ни разу в жизни не слышал ничего, что хотя бы отдаленно напоминало сказку.
– Какую тебе рассказать, про кого?
– Про разбойников, – ответил он наугад.
Я покопалась в памяти и, выудив из нее какие-то эпизоды радиоспектаклей и отдельные строчки народных песен, перемешала все это с ингредиентами собственного приготовления; много времени у меня это не заняло, и вскоре я уже начала свое повествование, посвященное благочестивой девушке, влюбленной в бандита, настоящего разбойника с большой дороги, сущего шакала, который предпочитал решать любые, даже самые незначительные споры с помощью ножа и пистолета. Немало вдов и сирот появилось в тех местах, где он разбойничал. Любившая его девушка не теряла надежды утихомирить буйный нрав разбойника своей страстью, преданностью и добрым характером; пока он творил свои черные дела, она собирала в своем доме тех самых детей, которые остались сиротами из-за его пистолетов, ненасытно жаждавших смерти. Время от времени разбойник возвращался домой, и его появление было сродни стихийному бедствию: распахнув дверь ударом ноги, он вваливался в комнаты, стреляя в потолок из обоих пистолетов. Девушка бросалась к нему, вставала на колени и умоляла раскаяться в содеянных грехах, но он лишь смеялся над ней, изрыгая при этом такие ругательства, что от них вздрагивали стены и стыла кровь в жилах. Как дела, красавица? – спрашивал он у своей подруги. Как детишки поживают? Дети при его появлении прятались по всему дому. Разбойник подходил к шкафу и вытаскивал за уши тех, кто, притаившись за одеждой, пытался спрятаться от него. Смерив дрожащих детей взглядом, он смеялся и говорил: ну-ну, я смотрю, они уже здорово подросли, но ты не беспокойся; если тебе нравятся совсем маленькие, я тебе их раздобуду в мгновение ока. Сейчас только схожу в деревню, и будет у тебя в коллекции еще парочка осиротевших ребятишек. Так шел год за годом, и девушке приходилось работать не покладая рук, потому что сирот в доме становилось все больше и их нужно было чем-то кормить. В конце концов, устав от такой жизни и поняв, что ждать раскаяния от закоренелого злодея бесполезно, она решила, что настало время изменить свою судьбу. Для этого ей пришлось сбросить с себя внешнее благочестие: она сделала завивку, купила красное платье и превратила дом в такое место, где всегда праздник и веселье. Там подавали самое вкусное мороженое и сладкое молоко, там можно было играть в разные игры, танцевать и петь в свое удовольствие. Ее приемные дети помогали ей обслуживать клиентов: это им было не в тягость, а в радость. Нужде, мучившей несчастную девушку с самой юности, пришел конец, она была так счастлива, что почти позабыла оставшиеся в прошлом страдания и мучения. В общем, все шло хорошо, но в конце концов слухи о новой жизни девушки докатились и до разбойничавшего где-то далеко от дому шакала. Он разозлился и решил, что пора навести порядок в собственном доме; как-то раз под вечер он появился на пороге, как всегда чуть было не выломав дверь и несколько раз выстрелив в потолок. Ну, как поживают детишки? – поинтересовался он по привычке, но в следующую секунду понял, что в доме все изменилось. Никто не задрожал при его появлении, никто не стал прятаться по шкафам, да и любимая девушка не бросилась ему в ноги, моля о сострадании и великодушии. Не обращая на него внимания, все продолжали заниматься своими делами: кто подавал посетителям мороженое, кто бил в барабан, а сама девушка танцевала мамбо прямо на столе; на голове у нее было роскошное сомбреро, украшенное тропическими фруктами. Униженный и обиженный, разбойник развернулся и ушел со своими пистолетами искать себе другую невесту – такую, которая всегда боялась бы его и дрожала бы при его появлении. Вот и сказочке конец, а кто слушал – молодец.
Уберто Наранхо дослушал сказку до конца.
– Какая-то дурацкая история… Ну ладно, согласен, давай дружить, – сказал он.
Пару дней мы вместе бродили по городу. Уберто продемонстрировал мне все преимущества уличной жизни и научил кое-каким приемам и способам выживания: держись подальше от полиции и любых представителей власти – если схватят, пиши пропало, так поимеют, что мало не покажется; когда воруешь в автобусе, забирайся на заднюю площадку и залезай в карман только в тот момент, когда на остановке откроется дверь; чуть что не так – выскакивай и беги куда глаза глядят; поутру лучшую еду можно найти в отбросах, которые выносят с Центрального рынка, а после обеда – на помойках у гостиниц и ресторанов. Я как зачарованная следовала за ним, опьяненная впервые в жизни познанным чувством свободы: это ощущение полета, сопровождаемое постоянной угрозой если не для жизни, то уж по меньшей мере для комфорта и покоя, привело меня в восторг. Я и сейчас отчетливо помню, как чувствовала себя в те первые дни свободной жизни: я тогда словно пробудилась от долгого и глубокого сна. И все же – кажется, на третий день, – укладываясь спать под открытым небом, уставшая и грязная, я вдруг почувствовала, что скучаю по утраченному. Сначала я вспомнила об Эльвире и чуть не разревелась, поняв, что не могу вернуться на место, где совершила ужасное преступление. Потом у меня в воображении всплыл образ мамы, и мне страшно захотелось снова поиграть ее тугой косой и посидеть верхом на чучеле пумы. Немного подумав и попереживав, я все же попросила Уберто Наранхо помочь мне разыскать крестную.
– Это еще зачем? Тебе что, плохо здесь живется? Дура ты все-таки.
Я сочла за лучшее не пускаться в подробные объяснения на предмет того, зачем мне все это нужно; тем не менее мне удалось настоять на своем, и в конце концов Уберто согласился помочь, предупредив, однако, что я буду жалеть об этом поступке до конца своих дней. Город он знал как свои пять пальцев и мгновенно перемещался из одного района в другой, прилепляясь к подножке или заднему бамперу автобусов. Мои невнятные, весьма приблизительные подсказки, помноженные на его умение ориентироваться, привели нас на один из холмов, склоны которого были почти сплошь покрыты мозаикой крыш. Здесь, в этих жалких лачугах, жила городская беднота. Жилища возводились из того, что оказывалось под рукой, – отходов стройматериалов, картонных коробок, листов оцинкованной жести, старых кирпичей и выброшенных на свалку покрышек. В общем-то, этот район ничем не отличался от многих других, но я узнала это место по открывающейся с вершины холма панораме свалки, протянувшейся вдоль обрывистого склона и давно заполнившей все овраги и ложбины его подножия. К свалке один за другим подъезжали самосвалы с мусором; они блестели на солнце и переливались сине-зеленым светом, напоминая ползающих по земле жуков или мух.
– Вон, вон дом крестной! – закричала я, заметив издалека выкрашенные в густо-синий цвет доски.
На самом деле бывала я в доме крестной от силы пару раз, но запомнила его очень хорошо: ведь ничего другого, хоть как-то напоминающего собственный кров и очаг, у меня не было.
Нужный нам дом оказался закрыт, но соседка с противоположной стороны улицы сказала, чтобы мы подождали крестную, которая вроде бы пошла в магазин и должна скоро вернуться. Настал момент прощаться: Уберто Наранхо, покраснев до корней волос, протянул мне руку. Воспользовавшись этим, я бросилась ему на шею. В последний момент он раскусил мой коварный план и резко оттолкнул меня, так что я едва удержалась на ногах. Из последних сил цепляясь за него, я все-таки сумела запечатлеть поцелуй на его физиономии. Целилась я, конечно, ему в губы, но в итоге угодила в переносицу. Такого унижения Уберто вынести не смог: развернувшись, он трусцой побежал по склону холма и ни разу не оглянулся. Проводив его взглядом, я села на пороге и стала петь.
Крестную действительно не пришлось долго ждать. Я увидела, как она поднимается по петляющей по склону холма улице с пакетом в руках. Идти по ведущей вверх дороге, и к тому же с грузом, было для нее делом нелегким. Пот лился с нее ручьем, тем не менее она, как всегда, вышагивала гордо и уверенно, держа безукоризненную осанку и умудряясь при этом не без грации покачивать бедрами. Одета она была в платье лимонного цвета. Я завизжала от радости и бросилась ей на шею; объяснять крестной, что произошло, мне не пришлось: как я очень быстро поняла, ее уже успели известить о моем побеге и о предшествовавшем ему чудовищном оскорблении, нанесенном хозяйке. Одним движением руки крестная подняла меня в воздух и даже не втолкнула, а попросту швырнула внутрь дома. Контраст между ярким солнечным днем и почти полной темнотой в помещении оказался столь сильным, что я на какое-то время практически ослепла. Прийти в себя я толком не успела: увесистая оплеуха крестной заставила меня перелететь через всю комнату и рухнуть у противоположной стены. Крестная лупила меня до тех пор, пока на мой крик не сбежались соседи. Когда она успокоилась, к моим синякам приложили компрессы с солью.
Через четыре дня меня вновь отвели на старое рабочее место. Мужчина с носом-сливой ласково потрепал меня по щеке и, воспользовавшись мгновением, когда женщины были заняты разговором, вполголоса сообщил, что рад меня видеть и что скучал без меня. Хозяйка, все с тем же медальоном на шее, встретила меня в гостиной, сидя на стуле; выглядела она при этом ни дать ни взять как судья, готовый вынести смертный приговор. Впрочем, мне показалось, что, несмотря на всю ее мрачность и серьезность, она за время моего отсутствия успела заметно съежиться и превратиться в подобие старой тряпичной куклы, наряженной в траурное платье. К моему удивлению, ее голова не была замотана в окровавленные бинты, как я того ожидала. На месте вырванных волос красовалась новая груда завитушек и кудряшек – немного другая по форме, совершенно другого цвета, но тем не менее целая и невредимая. Я как зачарованная смотрела на прическу хозяйки, пытаясь подыскать хоть какое-нибудь разумное объяснение такому чуду. При этом я совершенно не обращала внимания ни на гневную воспитательную речь хозяйки, ни на щипки, которыми то и дело меня донимала крестная. В памяти у меня отложилось лишь то, что касалось моей судьбы непосредственно: с этого дня я должна была работать вдвое больше, чтобы у меня не оставалось времени, которое можно было бы бесцельно тратить на созерцание произведений искусства; кроме того, решетка садовой калитки будет постоянно закрыта на ключ, чтобы я вдруг снова не сбежала.
– Ничего, я ее научу хорошим манерам, – заверила хозяйка.
– Подзатыльник и розга кого хочешь уму-разуму научат, – поддакнула крестная.
– Когда я к тебе обращаюсь, смотри в пол перед собой, – потребовала хозяйка. – Ты меня слышишь, соплячка? Глаза у тебя просто бесовские, мне в них и смотреть-то противно. Но я тебя дерзить отучу, ясно?
Я посмотрела ей в глаза не мигая, затем так же, не опуская головы, развернулась и пошла на кухню, где меня уже поджидала Эльвира, подслушивавшая разговор в гостиной из-за двери.
– Ах ты, птенчик мой… Бедная девочка, иди сюда, сейчас мы тебе примочки на синяки сделаем. Да у тебя кости-то хоть целы?
Хозяйка больше не кричала на меня и не стала обращаться хуже, чем раньше; более того, она ни разу не напомнила мне о вырванных волосах. В конце концов я поняла, что тот случай по молчаливому согласию было решено считать чем-то вроде кошмара, просочившегося через какую-то щель в полу. И вдобавок мне больше не запрещали смотреть на картину. Скорее всего, хозяйка пошла на это, понимая, что, даже если меня разрезать на куски, я не отступлюсь от своего. Этот морской пейзаж с прибоем и неподвижно застывшими в сером небе чайками стал для меня не просто картиной – он был моей наградой за тяжелый рабочий день, моей дверью в мир свободы. В час сиесты, когда все в доме ложились отдохнуть, я без всякого на то позволения и никому ничего не объясняя, совершала некий священный обряд: мыла лицо и руки, причесывалась, расправляла передник, обувалась в свои выходные сандалии и шла в столовую. За это завоеванное право, за эту привилегию я готова была сражаться с кем угодно до победного конца. Я ставила стул на середину комнаты и садилась лицом к окну в мой сказочный мир. Я сидела с прямой спиной, ноги вместе, руки на коленях – ни дать ни взять примерная девочка на мессе. Начиналось мое ежедневное путешествие по бескрайним морям и далеким странам. Иногда я замечала, что хозяйка наблюдает за мной с порога столовой; при этом она ни разу не сказала мне ни слова. Похоже, она действительно стала побаиваться меня.