bannerbanner
Zoo, или Письма не о любви. Сентиментальное путешествие. Жили-были. Письма внуку
Zoo, или Письма не о любви. Сентиментальное путешествие. Жили-были. Письма внуку

Полная версия

Zoo, или Письма не о любви. Сентиментальное путешествие. Жили-были. Письма внуку

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

И всего через пять лет было уже совсем не то. Множество официальных лиц: С.В. Михалков, Г. Мдивани, К.А. Федин, В.О. Перцов. Следующий юбилей (восьмидесятилетие) был еще хуже. Выступали в основном издатели. Правда, А. Вознесенский подарил “настоящий пенджабский лук” (первый раз его же он преподносил за несколько дней до этого на банкете) и в процессе дарения, намекая на “Тетиву”, целился в президиум, а там закрывались руками.

На девяностолетии хорошо говорили В.А. Каверин, Д.С. Лихачев. Как и двадцать лет назад, выступал В.В. Иванов. Но время стояло другое, глухое, частное, и даже у него выступление было семейное, про Лаврушинский. Ветер уже не наполнял паруса семиотики. Но он сказал важную вещь: “В поздних книгах Шкловского многое добавлено к ранним”.

Этому почти никто не верит. Позднего Шкловского принято ругать. Читают недоброжелательно (к старым ученым у нас общее мненье почему-то всегда жестоко), невнимательно, не замечая, что и в последних книгах среди песка сверкают прежние блестки, что песок этот все же золотоносен. Интеллект такого качества не уходит, он гаснет только вместе с жизнью.

На этом же юбилее я пробовал говорить о мышлении Шкловского. Думаю, что мы еще не скоро поймем его тип, его структуру, явленную вовне в столь деструктивной форме. Многие ученые обладали не меньшими и во всяком случае более точными знаниями, чем Шкловский. Но по количеству идей совершенно новых с ним могут соревноваться лишь единицы. Количество и точность знаемого, видимого, не главное. Современные исследователи Дарвина внесли существенные поправки в легенду о “монблане фактов” в его трудах. Монблан оказался не так уж велик. Дело, видно, в чем-то другом. В таком качестве ума, которое позволяет сопрягать разъединившиеся сферы знания? В способности к кибернетической мгновенности отыскания именно этого факта? Может, в редкой способности взгляда совсем со стороны? Той, которою обладали Эдисон, Шухов?

Что-то в этом роде Шкловский однажды о себе сказал:

– Кто такой я? Я не университетский человек. Я пришел в литературу, не зная истории литературы. Когда нужно было много стекла, Форд сказал: только не зовите стекольщиков. Позовите, например, инженеров по цементу. Они что-нибудь придумают (1968 г.).

Его видение людей, вещей, событий – еще долго будут изучать, потому что новое видение редко. Структуру прозы Шкловского станут исследовать так же, как строение прозы Розанова и Андрея Белого. По влиянию на поэтику новой русской литературы это явление не меньшего масштаба.


Расскажу историю не то чтоб ссоры, но визита, ставшего одним из тяжелейших вечеров в моей жизни.

Когда в начале 1972 г. утвердили трехтомник Шкловского в “Художественной литературе”, он сказал там, что предисловие буду писать я, и сообщил мне это. Я посмотрел проспект: вошел “Толстой”, работы 50-х годов, очерки, мастера старинные и т. п. Ничего из раннего Шкловского!

30 или 31 января (именно так неточно от огорчения записана дата в тот вечер) я поехал отказываться. Я не мог сказать прямо, что мне не нравятся очерки и другое из позднего, включенного в издание. Все же я сказал, что считаю: надо дать том Шкловского до тридцатого года, а иначе будет не то.

– Это не пройдет, – сказал В.Б. и оглянулся на Серафиму Густавовну. – Трехтомника не будет.

– В.Б., – я стал отступать, – но я не знаю, что писать о ваших Марко Поло, Федотове, всех этих мастерах стеаринных, рассказах про аэростаты…

– Вам не нужно писать обо всем. Не о трехтомнике, но по поводу трехтомника.

– И срок мал. Не успеть, – приводил я жалкие аргументы. – Не хотелось бы писать халтуру, нужно изучить…

– Вы все про меня знаете. Я согласен быть вашим непрерывным редактором.

Я выдвинул последний резерв: я не могу писать – как сейчас принято, – что теории ОПОЯЗа были ошибочны. Пусть напишет кто-нибудь другой, например И. Андроников. Он сделает это гораздо лучше! (В конце концов так и получилось: Андроников написал – и про то, что Шкловский, “творчески усвоив марксизм, пересматривает свои прежние утверждения”, и о том, как “идет вперед, убежденный в превосходстве нашего миропонимания”, и про многое другое.)

– Но я уже сказал в издательстве, что писать будете вы. Они согласились.

Больше отступать было некуда. Я, стараясь говорить не хрипло, повторил: нет, все же не смогу.

Видно было: В.Б. совершенно этого не ожидал. Расстроился, лицо стало толстое, начал шепелявить. Но не сдался. Стал говорить, о чем нужно писать в предисловии.

– Что у меня главное. Сочетание работы беллетриста и литературоведа. Как и у Тынянова. Но Тынянов писал традиционные вещи – романы. Я романов не писал.

– Вы хотите сказать, что не пробовали сводить в одно нечто разнородное, и получилась новая форма? – я был безмерно рад, что речь пошла о литературе и что я могу выговорить что-то связное.

– Не пробовал. Я этого не умею. “Zоо” должна была быть халтура. Нужны были деньги. Написал за неделю. Раскладывал куски по комнате. Получилась не халтура. На Западе ее перевели. И удивились – вещь написана пятьдесят лет назад, но она современна.

Литература была для него дороже всего! В.Б. увлекся и явно забыл о цели своей речи. (В больнице, в последние его дни, когда я заговаривал с ним о литературе, он забывал про боль, переставал стонать, в глазах появлялся прежний блеск. И голос становился прежний.)

Он уже стал говорить о жанрах вообще, их трансформации, перешел на классиков…

– Чехов плеснул воды на четкий чернильный контур жанра и размыл его. Если дописать начало и конец – будет традиционно.

С.Г. все это время сидела молча, и лицо ее все больше превращалось в маску.

– Вам что, – вдруг сказала она, – не нравится “Толстой”?

Атмосфера вновь сгустилась. В.Б. вспомнил о теме разговора. Повернулся в кресле боком и стал с фланга бить меня аргументами, ораторски опытно, умело располагая их по степени усиления:

– Трехтомник может пройти сейчас или никогда. Платят 100 %. Это даст мне два года жизни. За это время я напишу книгу.

Я прошу о выручке. Меня надо выручить.

Вы говорили, – правда, после чачи, – что без меня вас не было бы.

– Конечно, – бормотал я, – формальный метод…

Я ощутил на себе разящие удары лучшего полемиста двадцатых годов. Последний удар был особенно тяжел:

– Ну вот. Есть бесспорный жанр. И вы в нем несомненно выступите.

– ?

– Некролог.

(Этот удар достал меня через много лет. Я в этом жанре действительно выступил – в Тыняновском сборнике. Воспоминание о том разговоре несколько месяцев мешало мне сделать это.)

– Ну что ж. Нет так нет. Не могу же я вас запереть в комнату.

Самообладание у В.Б. было большое.

– Может, попьем чай? – сказал он почти весело.

– Какой тут чай, – мрачно сказала С.Г.


После этого мы не виделись почти два месяца. Я зашел в переделкинский Дом творчества навестить Бахтина (20 марта 1972 г.). В холле – громовой голос:

– Здравствуйте!

Шкловский! Я был готов ко всему – тем более что В. В. Иванов сказал, что “Шкловский обиделся на всю вашу семью”. (Может, М. Ч. расскажет, за что В.Б. обиделся на нее.)

С.Г. была холодна, но В.Б. – совсем как раньше.

– Я от Бахтина. Мы не были знакомы. Хотя он сказал, что видел меня у Горького. Когда я говорил Горькому неприятные вещи.

Диалог. Я сказал Бахтину: нельзя разорвать писателя на две части, нельзя его разграфить пополам, как лист бумаги.

(Вставляю внутрь разговора другую запись – 1 июня 1978 г. Шкловский сказал, будто Бахтин говорил ему, что сожалеет, что написал для П. Медведева книгу против формального метода.)

Я немного лепил. Понес Репину свои работы. Он сказал: “Ничего не выйдет. Вы начали как Микельанджело. Значит, кончите как дурак”. Надо начать так, чтобы было куда двигаться.

– Вы, В.Б., начали хорошо.

– Я много раз начинал снова. В субъекте, который перед вами, сохранилась обезьяна.

Потом я пошел к Бахтину. М.М. сказал, что со Шкловским они в числе прочего говорили о моей книге. Послушать бы – все отдай, и было б мало…

– Я считаю Шкловского, – сказал М.М., – основателем всего европейского формализма и структурализма. Главная мысль была его. И вообще много, всегда много свежих мыслей. А уж когда нужно было исследовать дальше, это делали остальные. Впрочем, он и здесь много сделал.


Гуляли с В.Б. и Серафимой Густавовной по переделкинской ул. Гоголя. К даче Евтушенко подъезжает машина, выскакивает он сам.

– Виктор Борисович! А я как раз вчера перечитывал “Zоо” (произносит: “Zoo”). Я был весь раздрызган, а эта книга меня собрала. Великая книга!

В.Б. привычно улыбался.

– Можно я сделаю ваш портрет? Я сейчас в таком настроении. Я же великий фотограф. У меня была выставка в Лондоне.

Мгновенно извлек из машины аппарат, щелкнул несколько раз и убежал.

В.Б. проводил его взглядом:

– В Берлине со мной на бульваре раскланялся верховой, а потом пригласил в гости. Это был Василий Иванович Немирович-Данченко. Вся квартира была заставлена томами его собственных сочинений. “Я пишу каждый день лист высокохудожественной прозы”, – сказал он мне. И прочитал что-то. Действительно, это можно было печатать. Настолько плохо, что можно печатать (31 марта 1980 г.).


В последний год жизни В.Б. работал над статьей о Чехове, статья не складывалась, были отрывки. В.Б. сказал, что надо показать чеховедам. Его тогдашний секретарь (А.Ю. Галушкин) назвал мое имя.

– А разве он все еще изучает Чехова? Я думал, – царственно сказал Шкловский, – меня!

Удивительно, но от “нормальных” ученых о Шкловском мне почти всегда приходилось слышать что-нибудь снисходительное – я говорю о тех, кто в целом относился к нему хорошо. Неужели они и впрямь считают, что в чем-то его превосходят? И неужто годами и потом нажитое упорядоченное знание по одной теме мешает дать себе отчет в том, что ты не в состоянии написать и одной такой страницы, придумать ни одной подобной мысли? Неужели так девальвировалась ценность острого, странного, нового, единственного в своем роде?

К семидесятилетию выхода в свет “Воскрешения слова” “Вопросы литературы” заказали мне статью. Прошла верстка. И вдруг в уже вышедшем номере нахожу не свою фразу. Какого характера была вставка, видно из моего письма тогдашнему редактору М.Б. Козьмину: “Получив «Вопросы литературы» (1984. № 2) со своей заметкой о Шкловском, я обнаружил, что фраза, читавшаяся в верстке «История науки внесла свои поправки в теории формалистов», исправлена (видимо, в сверке) на: «История науки раскрыла несостоятельность теории формалистов» (с. 278). Вставка не была со мною согласована. Эта вставка зачеркивает всю мою пятнадцатилетнюю работу по изучению и изданию наследия Ю. Тынянова, Б. Эйхенбаума, В. Виноградова, В. Шкловского” и т. п.

С ощущеньем, будто напился помоев, ехал я в Переделкино. А мне-то хотелось порадовать В.Б. первой статьей о его молодости, времени, которое он так любил.

– С этой статьей, – начал я, едва выслушав, что говорили мне Варвара Викторовна и Н.В. Панченко, – произошла неприятная история…

– Вам что-то вписали, – быстро сказал В.Б.

– Как вы догадались?

– Это нетрудно. И не просто вписали, а исказили самое главное. Так?

Я прочел вставку. В.Б. смеется. Видимо, у меня было удивленное лицо, потому что он сказал:

– Я привык. Ведь они – как? Рассматривают статью на просвет, безошибочно находят солнечное сплетение и вырезают его. Это же бандиты. Или вписывают что-нибудь. Тоже бандитское. Не расстраивайтесь. Вы заметили правильно: я тогда много делал – разного. Не огорчайтесь. Они всегда так поступают.

– Как же не огорчаться? Нам как-то до сих пор удавалось обходиться без такого рода вставок. Но это мне урок: не должно быть ни одной фразы, провоцирующей на них. У Мариэтты таких фраз нет.


Говорили о Чехове. С него В.Б. перешел на своего брата Владимира, который Чехова не любил.

– Ему казалось, что Чехов холодно относится к религии. А сам он был церковник. Всегда крестился на купола, даже со сбитыми крестами. Тогда это эпатировало.

Его арестовали как эсперантиста (пришла Варвара Викторовна, уточнила: “году в 34-м”). Я был у него на Беломорканале. Он был землекопом. Я им там сказал: “Я здесь чувствую себя живым соболем в меховой лавке”.

Гимназистом я выступал в каком-то религиозном обществе. Просто потому, что мне хотелось говорить. Потом к нам домой пришли какие-то лица из Духовной академии, которые меня слышали, и стали уговаривать отца отдать меня туда – им нужны были хорошие проповедники.


Много говорил о Бриках.

– Лиля меня не любила. У нее в комнате висело масло: Лиля обнаженная, в натуралистической манере. Однажды она сделала мне предложение в прямой форме. Я не согласился: Эльза была лучше. Эльза, когда я с ней был в первый раз, удивилась: “Я не думала, что ты такой специалист”. Длинного романа не было. Были встречи. Когда встретились после “Zоо”, она сказала: “Теперь это получается у тебя хуже”.

У Бриков деньги вносил один Маяковский. Они его высасывали. У Лили был богатый отец, у Осипа – тоже. Они привыкли жить хорошо. Я Брика не любил – в этом и перед ним виноват. Лиля не любила меня. Боялась, что знакомство со мной повредит ей в глазах одной организации. В каменной пристройке они поселили Катаняна. Потом он вполз в квартиру. (Запись про Бриков заканчивается непонятной отрывочной фразой: “Брик – ослиная челюсть”.) (28 марта 1984 г.)

Добавляю про Брика из другого разговора.

– У отца Брика был дом на Арбате. Смотрел на площадь и улицу. Был двухэтажный, но занимал целый квартал. Отец Брика был очень богатый человек. Поэтому у Осипа всегда были деньги. Это ему мешало работать. А он был умный, очень знающий человек. Он был логический, невдохновенный. Мы называли его “губернатор захваченных территорий”. Он давал деньги на наши первые сборники. У него был знак ОМБ – еще до того, как он что-либо издал (1 июня 1975 г.).

Тогда, в марте, когда возил статью, я провел в Переделкине почти весь день. Под вечер сказал, что раз к моим писаниям здесь относятся снисходительно, то прочту свое стихотворение “Старик”. Чтоб было понятно дальше, вынужден привести вторую его половину.

…Быт тек российским сладким сном.Ох, мелкая печать,И различается с трудом,И надо ль различать?Как долговечен человек —Как тот газетный лист.Встречал двадцатый новый векВеселый гимназист.К нему принес я пыль газетИ их страниц печаль,Что ничего того уж нетИ никому не жаль.Не жалко было и тогда,И скучно стало им.…В восьмидесятые годаСо стариком сидим.“Бросали бомбы?” – “Да, бросал.А может – лишь хотел.Не все ль равно, с чего пошло,С желаний или дел?..Статья, иль бомба, или стих,А результат – един.Все, все работало на них.Все шло в котел один.Все в нем кипели – все как есть…”“Все?” – “Да. Казалось нам —Культуру надо делать здесь,Идти к большевикам.И повязали всех одним,Теперь – уже навек…”Со стариком вдвоем сидим,И истекает век.В его глазах стоит печальИ стынет века взвесь.И тех ему немного жаль,Кто остается здесь.

Последнюю строфу читать явно не стоило.

В.Б. промолчал – может, потому, что мы были не одни. Но через час или полтора посреди другого разговора вдруг сказал:

– Вы говорите: шли к большевикам. Шли. Они обещали, что все будет быстро. Это нравилось. У кого был темперамент.

Им было не важно настоящее – они хотели сорвать ставку истории.

Звали. Можно было работать. Кто хотел работать. Мог ждать тот, кто не хотел.

Всеволод (Вс. Иванов) говорил: большевиков предпочитаю за энергию.

Мир менялся. Искусство менялось. Это было интересно.

Эйзенштейн говорил: есть два искусства – советское и большевистское. Он забыл: есть третье. (После паузы.)

Я не сидел. Ни разу. И выжил. Это почти чудо. Вы правы – не осталось никого. (В начале были строки: “…одна / Сквозит сосна, / А дальше – перерыв. / С боков – лишь ветра синева, / Все рядом с ней – подрост. / Совсем одна, давно одна…”) Совсем никого.

Заплакал. Заключительную строфу читать, конечно, было жестоко.

Одна из последних фраз, которые я слышал от него в больнице. Я уже уходил. Он долго смотрел на меня, потом сказал:

– Тынянов умер. Эйхенбаум умер. Оксман умер. Все умерли.


Под конец надо сказать о позднем Шкловском и ОПОЯЗе.

Когда вышел тыняновский том, мы с М. Ч. сразу принесли его Шкловскому.

Обрадовался, стал листать, читать – в секунды целые страницы (он это умел).

– Шкловского много. Сколько у вас на этот том ушло?

– Пять лет с лишним.

– Успели состариться. Но вы их переупрямили.

Наткнулся на свои слова из письма Б. Эйхенбауму 1940 г., гордые слова: “Когда будут промывать библиотеки, окажется, что книги наши тяжелы, и они лягут, книги, золотыми, надеюсь, блестками, и сольются вместе, и нам перед великой русской литературой, насколько я понимаю дело, не стыдно”.

– Хорошо писал. А то, что многое идет от Бодуэна, сейчас чувствуется? Якубинского много? Не очень? Из него сделали сначала марксиста, потом марриста, потом профессора – так он и кончился. А с него начинался ОПОЯЗ.

Хороший сборник. (С завистью.) Мне бы такой.

– В.Б., – сказали мы уходя, – вам мы эту книгу дарим среди первых, потому что знаем, что вы один из двух или трех человек в мире, кого она так порадует.

– Да. Дайте я вас поцелую. (Прослезился.) И надпись хорошая (28 февраля 1977 г.).


А надпись М. Ч. придумала такую: “Основателю ОПОЯЗа опоязоведы с опоязолюбовью”.

В юбилейных речах, в статьях издавна многие (почему-то главным образом друзья) говорили и говорят об отходе Шкловского от идей ОПОЯЗа, его “преодолении” и т. п. Конечно, он провоцировал на это сам. Не раз, поддавшись требованиям или спеша навстречу им, публично осуждал “ошибки” ОПОЯЗа, утверждал, что изменяется, “не устал расти”. Но у меня всегда было стойкое ощущенье, что мыслил он по-прежнему в категориях изобретенного им формального метода. Точнее, его мышление распадалось как бы на две несоединимые сферы – одну “формальную”, другую – нет. В последнем роде им написано немало – во всяком случае, Шкловский с тридцатых годов честно пытался это делать. Но как-то плохо удавалось, все время срывался. Недаром его оппоненты (если можно назвать этим словом большую часть раздраженных или злобных его критиков) не верили ни в его отречения, ни в его социологию.

Я мог бы привести десятки его высказываний совершенно опоязовских. Их можно найти и в любой из его последующих книг – даже послевоенных, хотя легко себе представить (да и известно), какую редактуру (и авторедактуру) они проходили. Высказывания эти очень интересны: некие знаки того, как бы развивалась формальная школа, если б она нормально развивалась.


– Моя лучшая статья – “Искусство как прием”. Ее переводят сейчас во всех странах. Я написал ее в двадцать два года. Сколько? Дней пять. Но были закладки. Сам не знаю, как написал (20 мая 1971 г.).

По поводу эволюции литературы:

– Эволюции как улучшения нет. Есть другая. Такая. Искусство не одноэтажно: есть рыбы и птицы, каждые занимают свое место. Иногда меняются местами.

Хвоя и листва растут в одно и то же время. Все есть одновременно. Но соотношение переосмысливается.

– В.Б., вы и Тынянов, – говорю я провоцирующе, – так много писали о литературной борьбе. Могу даже процитировать: “Различные способы создания художественных вещей, различные художественные формы не существуют одновременно”. Это в “Ходе коня”. А теперь вы все время говорите о сосуществовании разных типов ви́дения.

– Сосуществование тоже нельзя отрицать. Часто кажется, что смена. А на самом деле – амбар с набором всего. Каждый приходит и когда надо – берет.

Сосуществует несколько систем искусства – рядом. Одно наступает, но второе не уничтожается.

Это хорошо видно в архитектуре – разные архитектурные формы сосуществуют. Например, в Ленинграде.

Пушкин описал украинскую ночь. Но Гоголь говорит: “Нет, вы не знаете украинской ночи!” И описывает ее заново. Мир Гоголя живет рядом с украинским миром Пушкина.

Было две линии. Тынянов показал это в “Архаистах и Пушкине”. Но они прочерчивались в одно время. И были не изолированы.

В искусстве прежде существовавшая система отвергается. Отбрасывается все сделанное. Но оно продолжает существовать (22 апреля 1983 г.).

Я не помню случая и не записал ни одного его слова, ставившего под сомненье направление работы ОПОЯЗа или его деятельность. К ОПОЯЗу он относился с нежностью, как к своему детищу, первые шаги которого он видел, с которым пережил детские болезни и его цветущую молодость, видел его преждевременный конец и насильственное забвение, дожил до его всемирной славы.

За несколько месяцев до смерти В.Б. подарил мне фотографию, на обороте которой написал:


29 марта 1984 г.

Это я, Виктор Шкловский.

Мне он не нравится.

Но ОПОЯЗ был и не умер.

Виктор Шкловский, старик, будет говорить.


Вспоминать тяжело, потому что в ушах начинает звучать знакомый голос:

– Приходите. Поговорим об ОПОЯЗе.

Zoo, или Письма не о любви

Посвящаю “ZOO” Эльзе Триоле и даю книге имя “Третья Элоиза”

Предисловие автора

Книжка эта написана следующим образом. Первоначально я задумал дать ряд очерков русского Берлина, потом показалось интересным связать эти очерки какой-нибудь общей темой. Такой темой я взял “Зверинец” (“Zoo”), заглавие книги уже родилось, но оно не связало кусков. Пришла мысль сделать из них что-то вроде романа в письмах.

Для романа в письмах необходима мотивировка – почему именно люди должны переписываться. Обычная мотивировка – любовь и разлучники. Я взял эту мотивировку в ее частном случае: письма пишутся любящим человеком женщине, у которой нет для него времени. Тут мне понадобилась новая деталь: так как основной материал книги не любовный, то я ввел запрещение писать о любви. Получилось то, что я выразил в подзаголовке “Письма не о любви”.

Тут книжка начала писать себя сама, она потребовала связи материала, то есть любовно-лирической линии и линии описательной. Покорный воле материала, я связал эти вещи сравнением: все описания оказались тогда метафорами любви.

Женщина – та, к которой пишутся письма, – приобрела облик, облик человека чужой культуры, потому что человеку твоей культуры незачем посылать описательные письма. Я мог бы внести в роман сюжет, например описания судьбы героя. Но никто не поклоняется тем идолам, которых он сам делает. К сюжету обычного типа у меня то же отношение, как у зубного врача к зубам.

Я построил книжку на споре людей двух культур; события, упоминаемые в тексте, проходят только как материал для метафор.

Это обычный прием для эротических вещей: в них отрицается ряд реальный и утверждается ряд метафорический. Сравните с “Заветными сказками”.


Берлин, 5 марта 1923 года

Эпиграф

Зверинец

О Сад, Сад!

Где железо подобно отцу, напоминающему братьям, что они братья, и останавливающему кровопролитную схватку.

Где немцы ходят пить пиво.

А красотки продавать тело.

Где орлы сидят подобны вечности, оконченной сегодняшним, еще лишенным вечера днем.

Где верблюд знает разгадку буддизма и затаил ужимку Китая.

Где олень лишь испуг, цветущий широким камнем.

Где наряды людей баскующие.

А немцы цветут здоровьем.

Где черный взор лебедя, который весь подобен зиме, а клюв – осенней рощице, – немного осторожен для него самого.

Где синий красивейшина роняет долу хвост, подобный видимой с Павдинского камня Сибири, когда по золоту пала и зелени леса брошена синяя сеть от облаков, и все это разнообразно оттенено от неровностей почвы.

Где обезьяны разнообразно сердятся и выказывают концы туловища.

Где слоны, кривляясь, как кривляются во время землетрясения горы, просят у ребенка поесть, влагая древний смысл в правду: есть хоцца! поесть бы! и приседают, точно просят милостыню.

Где медведи проворно влезают вверх и смотрят вниз, ожидая приказания сторожа.

Где нетопыри висят подобно сердцу современного русского.

Где грудь сокола напоминает перистые тучи перед грозою.

Где низкая птица влачит за собою закат, со всеми углями его пожара.

Где в лице тигра, обрамленном белой бородой и с глазами пожилого мусульманина, мы чтим первого магометанина и читаем сущность Ислама.

Где мы начинаем думать, что веры – затихающие струи волн, разбег которых – виды.

И что на свете потому так много зверей, что они умеют по-разному видеть Бога.

<…>

Где полдневный пушечный выстрел заставляет орлов смотреть на небо, ожидая грозы.

Где орлы падают с высоких насестов, как кумиры во время землетрясения с храмов и крыш зданий.

<…>

Где утки одной породы подымают единодушный крик после короткого дождя, точно служа благодарственный молебен утиному – имеет ли оно ноги и клюв – божеству.

На страницу:
3 из 5