
Полная версия
Мы пылаем огнем
– Ты это заслужил, Нокс, честно, – говорю я. Он глядит на меня:
– Что заслужил?
– Быть счастливым. Это единственное, чего хотела твоя мама.
Нокс смотрит на меня, а затем на дверь, как будто он видит сквозь нее Пейсли. В его чертах проступает печаль.
– Можно быть с тобой честным, Ариа?
– М-м?
– Я на это даже не надеялся.
– А мне можно честно сказать, Нокс?
Он кивает.
– Мы все на это не надеялись. Но мы не перестали верить. Думаю, это самое главное.
Проходит несколько секунд, а он никак не реагирует. Затем он улыбается и указывает подбородком в сторону гостиницы:
– Идем. Пора вырезать тыквы-монстры, Мур.
Не знаю, как так вышло, но я провела на улице меньше двух минут, а гостиница успела превратиться в поле боя. Деревянный пол уже застелили газетами, на которых разбросали очистки оранжевого цвета. Пейсли копается в тыкве, словно выискивая спрятанные бриллианты, а Харпер беспомощно и слегка потрясенно сидит рядом с ней, держа в одной руке швейцарский армейский нож, а в другой – тыкву. Она не любит пачкаться.
Пейсли это знает, но без перерыва болтает с Харп.
– Хэллоуин бывает только раз в году. Всего раз. Не бойся. Потом можно помыть руки. А теперь вырежи рожицу – хочу посмотреть, какая у тебя получится.
– Я не умею вырезать, – говорит Харпер. По-моему, она включилась в разговор лишь потому, что Нокс только-только зашел в гостиницу. Пейсли и Харп не лучшие подруги, но, кажется, они постепенно сближаются.
Нокс кладет тыквы на кофейный столик, садится рядом с Пейсли и достает из брюк перочинный нож:
– Все умеют.
– А я – нет, – уши Харпер краснеют, но в остальном не заметно, насколько ей это тяжело дается. – Я из тех людей, которые хотят проткнуть тыкву, а случайно попадают в собственную руку.
Мы смеемся и подолгу болтаем о всякой чепухе: об отвратительной заплесневелой тыкве Уилла, которая уже стоит на пьедестале рядом с колокольней, об учебе Нокса, о моем обучении в Брауне. Имя Уайетта висит в воздухе, как натянутая струна, которая вот-вот порвется, потому что все знают, что я уехала только из-за него, потому что все ожидают, когда же всплывет его имя, потому что оно уже здесь, невысказанное между каждым слогом моего рассказа об учебе в Род-Айленде.
Но никто его не упоминает. Никто не говорит что-то вроде «как же жалко» или «вы были та-а-акой милой парой», потому что все мы знаем, что это все равно что раздирать сырую рану, а этого никто не хочет, потому что это больно.
Мы все болтаем, болтаем и болтаем, по радио играет песня Лиама Пейна. Больше всего меня радует то, что у Хапер на джинсах пятна от тыквы, а она все равно смеется. Она смеется над рожицей, которую вырезала Пейсли, потому что она не умеет вырезать, совсем не умеет, потому что она вся обвалилась, а вместо рожицы – просто большая дыра.
Когда мы расставляем свои тыквы-мутанты перед гостиницей, по дороге проезжает пикап Уильяма. Он паркуется напротив, открывает перед мамой дверь и протягивает ей руку. Небо темнеет, и свет уличных фонарей освещает ее усталые черты. Тем не менее, увидев нас, она улыбается, и я думаю: «Какая же она сильная, моя мама».
– Мне нравится первая, – говорит она, указывая на уродливую тыкву Пейсли, которая произвела на нее сильное впечатление. – Это искусство.
– Эта получилась расчлененная, – говорит Харпер.
Нокс обнимает Пейсли и прижимает ее к себе:
– Вот такая у меня девушка. Многогранная артистка.
– Кстати, об искусстве, – говорит Уильям, когда мы входим в дом, закрывая за собой дверь и помогая маме снять пальто. – Вы видели мою тыкву? Она теперь стоит рядом с колокольней.
Мы с Харпер обмениваемся взглядами. Пейсли делает вид, что оттирает с брюк пятно.
И только Нокс задумчиво кивает:
– Никогда не видел ничего более прекрасного, Уилл. Никогда.
Уилл, похоже, доволен его словами.
– Ладно, народ, – я хлопаю в ладоши. – Как насчет «Монополии»?
– Только в этом году я буду играть за собачку, – отвечает Нокс, пока мы усаживаемся на диван.
Пейсли отводит его руку, пытаясь достать фигурку:
– За которую уже играю я!
– Ни за что, – он обнимает ее, крепко прижимает к себе и выхватывает фигурку. – Я ни разу не играл за собачку, вечно она была у Уайетта, а это первый игровой вечер без него, и я могу… ой, – его взгляд переходит на меня. – Прости, Ариа.
Я сглатываю:
– Без проблем.
Краем глаза я вижу, как мама бросает на меня обеспокоенный взгляд со своего места на диване, а Уильям укладывает подушки ей под голову.
Вот не мог этот «бешеный пацан жжет в Аспене» сжечь «Монополию»?
Нокс поджимает губы и кладет фигурку обратно в коробку с игрой:
– Тогда пускай ее никто не берет. Дай мне шляпу, Харпер.
Уилл наклоняется над столом:
– Чур, я за тачку!
Харп передает ему фигурку:
– Честно, она тебе очень подходит, Уилл.
– Почему?
– Все так, – соглашаюсь я с ней. – Если бы ты не был человеком, ты был бы тачкой.
Пейсли раздает деньги:
– Я тоже так думаю. Почему на некоторых банкнотах стоят смайлики, Ариа?
Мой взгляд падает на листок бумаги в ее руке.
Точка-точка-запятая-тире.
Точка-точка-сердечко со стрелой.
Уайетт рисовал эти смайлики на купюрах, потому что был уверен, что мы с Ноксом каждый раз во время игры крадем его деньги.
Мы с Ноксом обмениваемся взглядами. Его взгляд похож на сочувствие. Мой – на отчаяние.
– Понятия не имею.
Нокс не бежит меня утешать. Может быть, он расскажет ей позже, но сейчас он не хочет выносить своего лучшего друга на обсуждение. И я благодарна ему за это.
– Так что, мы играем или как?
Вечно у нас так с «Монополией». Каждый год мы клянемся больше в нее не играть, и каждый год все равно играем. Потом становится шумно, и все дерутся за улицы, вокзалы и отели, как будто это единственное, что может нас осчастливить в этой жизни. И вот мы уже знать друг друга не хотим, радуемся, когда кто-то попадает в тюрьму, и сходим с ума, если не выигрываем денежный куш в центре поля.
Сегодня мы играем точно так же, как всегда. За время двухчасовой схватки Уильям бросил в огонь свой галстук, Харп сгрызла два ногтя, у меня всклокочены волосы, Нокс побагровел, а Пейсли вся на нервах. Мама дремлет.
Мы прекращаем игру, потому что всерьез опасаемся, что в этот дождливый октябрьский вечер в гостинице может случиться что-то плохое. И правда. Нокс был близок к победе, а наши с Уиллом переглядки недвусмысленно ему намекали, что мы уже планируем вывезти его в Аспенское нагорье и там оставить. Первой предложила остановиться Пейсли. По-моему, она испугалась. Ей еще нужно привыкнуть к жизни с нами в Аспене.
Я слышу, как Уильям наклоняется к маме и тихо спрашивает, не нужно ли ей еще что-нибудь. Его голос звучит странно. Совсем не так, как обычно. Не так безумно. Как-то тепло и нежно. Я его таким никогда не видела, и это немного пугает. Мама хмыкает, что, должно быть, означает «нет», потому что вскоре после этого Уилл с нами прощается.
– Пора на боковую, – говорит он. – Кислотно-щелочной баланс. Сами понимаете, – у двери он поворачивается к Ноксу. – Сделай одолжение, проверь еще раз мою тыкву, ладно? У меня сложилось впечатление, что ей там не слишком сладко.
– Это же просто тыква, – говорит Пейсли.
Уилл смущается:
– Ну зачем ты так говоришь?
– Ну, потому что тыквы не умеют чувствовать, и… – выражение лица Уилла смущает ее. Его веко начинает подергиваться – плохой знак, очень плохой. Пейсли вздыхает:
– Неважно. Спокойной ночи, Уилл.
– Мы заглянем к ней, когда пойдем домой, – уверяет его Нокс.
Только после этого Уильям остается доволен и уходит.
Харпер кутается в свое кашемировое пальто:
– Мне тоже пора. Завтра тренировка начинается раньше.
С разочарованным стоном Пейсли откидывает голову назад:
– Подготовка к чемпионату. То время года, когда Полина мутирует в тирана.
Нокс тоже встает и берет с обеденного стола ключи от машины. Он кривит рот.
– А у меня сессия. Так что до встречи, Ариа, – он похлопывает меня по спине и треплет по волосам. – Здорово, что ты вернулась.
Я с улыбкой прощаюсь со всеми, закрываю дверь и прислоняюсь плечом к дереву.
Моя улыбка исчезает. Некоторое время я просто смотрю на пол и забываюсь в зазубринах, пока перед глазами все не начинает расплываться, и тут мамин голос не выводит меня из транса.
– Подойди, Ариа.
Я поднимаю глаза. Мама перевернулась на бок на смятом старом диване и постукивает рукой по свободному месту рядом с нашим серым котом Херши. Повсюду тихо, слышно только треск огня.
– Я думала, ты спишь.
– Я и спала.
Она поднимает шерстяное одеяло. Я забираюсь к ней, прижимаюсь головой к ее груди и вдыхаю запах, который всегда напоминал мне кленовый сироп. Херши потягивается, двигает свое громоздкое тело и прижимается к моему животу.
Мама целует меня в макушку:
– Но ты меня разбудила.
– Но я ведь не шумела.
– Твои мысли витали повсюду.
Я вздыхаю:
– Это так очевидно?
– С момента со смайликами. Да.
– Что мне делать, мама? Мне сложно справиться. Он везде.
Мама начинает растирать мне спину. Она часто так делала, когда я была маленькой. Мне это нравится. Как будто теплая радуга разливается по коже и прогоняет тучи.
– Конечно, он повсюду. Мы живем в маленьком городке, а он заполняет твое сердце целиком.
– Но я этого не хочу.
Мама вздыхает:
– И все-таки, дорогая, ты этого хочешь. Просто ты не хочешь этого хотеть.
– Разве это не одно и то же?
– О, нет. Это совершенно другое.
Несмотря на то, что в камине потрескивает огонь, и я лежу под шерстяным одеялом, меня пробирает ледяной озноб.
Мама начинает закручивать указательным пальцем волоски на моей шее:
– Если ты хочешь, чтобы он исчез, тогда тебе придется отпустить его.
– Меня не было два года. Два года. Я давно отпустила Уайетта.
Мама смеется. Ее дыхание ласкает мой лоб.
– На самом деле ты никуда не уезжала. Телом – может быть. Но не душой. Оно по-прежнему привязано к португальцу, звезде хоккея с милой щелью в зубах, как и тогда, когда ты училась в восьмом классе, и он прислал тебе поющих кобольдов на День святого Валентина.
– Это были эльфы любви.
Ну, вообще-то это были сторож и две сестры из столовой, которые каждый день выкуривали по две пачки «Кэмел лайт» за мусорными баками, с голосами, похожими на грубую наждачную бумагу. Но все равно было мило.
– Точно. В тот день этот мальчик завоевал твое сердце. И оно до сих пор у него. Если хочешь его забрать, возьми маркер и проведи черту.
– Я провела черту!
Мама хмыкает:
– Карандашом.
– Ой, вот не надо.
Я отбрасываю ногами шерстяное одеяло и встаю. Херши протестующе выгибает спину и уходит.
– Ты меня расстраиваешь.
Мама поднимает бровь:
– Потому что я тебе сказала то, что ты и сама знаешь?
– Нет. Потому что ты… потому что…
Ее бровь задирается к линии роста волос:
– Потому что я права, а ты не хочешь себе в этом признаться?
По шее разливается жар:
– Нет. Нет. Потому что ты заставляешь меня думать о нем, а я хочу его забыть!
– Ты думаешь о нем каждую секунду, кто бы что ни говорил. Я спрашиваю, ходила ли ты в магазин, ты отвечаешь «да», а в мыслях – Уайетт, Уайетт, Уайетт. Я спрашиваю, готовы ли номера, ты отвечаешь «да», а в мыслях – Уайетт, Уайетт, Уайетт. Я спрашиваю, готовы ли…
– Да хватит! Перестань, мам! Прекрати. Сама знаю. Просто… не надо мне это говорить, ладно?
Мама поднимается. Ее лицо искажается от боли, но уже через несколько секунд ее взгляд устремляется на меня, и в нем читается сострадание.
– Тебе не кажется, что тебе нужно было это услышать, мышка? Разве тебе не пора разобраться в себе?
От досады я сжимаю руки в кулаки, впиваюсь ногтями в ладони и поджимаю губы. Пульс учащается, поскольку тема вызывает у меня прилив адреналина. Уайетт всегда в этом преуспевал.
– Мне надо подготовиться к завтраку для гостей. Нужно сказать Патриции, чтобы она испекла тыквенный хлеб, и подготовить все необходимое для первых бронирований.
Мамины плечи опускаются. Кажется, что она еще не договорила, но тут ее губы складываются в усталую улыбку:
– Так и быть, Ариа. Ты к этому пока не готова.
Нет. Не готова. Я даже думать не могу о его имени без содрогания. Я не могу думать ни о чем, связанном с ним: ни о длинном шраме на его руке от укуса дикого койота, ни о выцветших бейсболках, ни о его широких плечах, когда он обнимал меня. Черт, я даже не могу проехать мимо его дома, если мне нужно в «Таргет». Вместо этого я делаю крюк в пятнадцать минут и еду по неосвещенным задворкам, налево, а не направо перед Баттермилк-Маунтин, каждый раз налево, налево, налево, потому что направо будет Уайетт.
Я должна забыть, но не могу, и это гложет меня каждый день и, да, это пугает меня до смерти, потому что если два года без него ничего не изменили и не смогли успокоить мое сердце, то что, если десять, двадцать, тридцать лет тоже ничего не решат? Что, если мое сердце навсегда привязалось к нему и больше не знает иного пути?
Я – творец собственной погибели
УайеттДвадцать пятое октября. Третье воскресенье этого месяца. Наш традиционный День вырезания тыкв и настольных игр. Нокс, Гвен, Харпер, Ариа и я начали эту традицию в начальной школе и проводили этот день каждый год, но в какой-то момент все изменилось. У Нокса умерла мама, и у него появилась фобия коньков, потому что она была фигуристкой и погибла в прыжке. В итоге он бросил занятия, потому что не хотел больше проводить время с Харп и Гвен, которые, как бы ни казалось глупо с его стороны, тоже занимаются фигурным катанием. Так мы и остались вчетвером.
Пока я не совершил самую большую ошибку в своей жизни, даже не помня о ней.
Ариа уехала. После этого больше не было игровых вечеров. Вообще ничего не было. Моя жизнь была дерьмовой, она и сейчас такая, и мне так хочется снова стать пятилетним и пойти в начальную школу с ранцем с далматинцами. Над головой мерцает неоновый свет. Я сижу в «Закусочной Кейт», прислонившись головой к окну, и жду свою картошку фри. Камила на работе, а дома удручающе тихо и пусто. Мне нужно было поехать к людям, чтобы заглушить голоса в голове, потому что они кричали. Они и сейчас кричат, но здесь музыкальный автомат играет хорошую музыку, посетители разговаривают, и я могу притвориться, что я не один.
– Привет.
Рядом со мной появляется Гвен. Она заплела в косички ленты и украсила их маленькими золотыми колечками. Черная бандана на ее запястье задевает мои пальцы, когда она ставит тарелку на стол:
– Прости, что я принесла. Маме пришлось отойти.
– Ничего.
Я хочу начать есть, но Гвен не уходит, она просто стоит рядом с моим столом и смотрит на картошку.
– Будешь?
Она моргает:
– Что?
– Картошку. Хочешь?
– Нет.
– А я думаю, что хочешь.
– С чего бы вдруг?
– Потому что ты на нее пялишься.
– Нет, я… – она вздыхает. – Давай поговорим, Уайетт?
От ее слов у меня в животе возникает камень. Огромный, острый, болезненный камень.
Я ничего не имею против Гвен. Она никак не может изменить то, что случилось тогда между нами, потому что я не знал, что делал, но, по ее словам, посылал ей четкие сигналы. Она не виновата, но я все равно не могу смотреть на нее после того случая, не могу перестать винить ее во всем, потому что я сам виноват, и, может быть, это глупо, может, это и меня делает глупым, но тут ничего не попишешь – некоторые вещи нельзя изменить.
– Вряд ли из этого получится что-то хорошее, Гвен.
Она мнет руки:
– Да, я тоже сначала так думала. Но, знаешь, что, если честно, Уайетт? Бред это все. Мы с тобой всю жизнь дружили. Это была ошибка. Очень большая, поганая ошибка. Мы оба это понимаем. Но разве стоит из-за этого избегать друг друга? Разве мы не взрослые, чтобы все обсудить и двигаться дальше? В этом мире так много ненависти и непонимания, так много, давай не будем добавлять еще больше.
Я опускаю картофель фри в кетчуп, несколько секунд ничего не говоря. Я знаю, что она права. Мы взрослые люди и должны оставить все в прошлом. Но уже из-за того, что она стоит сейчас рядом со мной, мне становится не по себе. Как будто общение с ней запрещено.
При этой мысли я машинально поднимаю голову и выглядываю в окно, чтобы убедиться, что за нами никто не наблюдает. Уличные фонари включились и освещают уродливую тыкву-монстра на другой стороне дороги. Несколько туристов замирают и с отвращением смотрят на плесень, а потом качают головой и идут дальше. Знакомых людей на улице нет.
– Не волнуйся, – говорит Гвен. – Они все у Арии.
Я гляжу на нее:
– Что?
– Нокс, Пейсли и Харпер у Арии. Сегодня же двадцать пятое, День вырезания тыкв и настольных игр. Ты что, забыл?
– Они у Арии, а нас не пригласили?
– Кхм, – она внимательно изучает меня, затем садится напротив, на скамейку с красной обивкой, и, прищурившись, наклоняется вперед. – Ты изменил Арии со мной, Уайетт. С какой стати ей нас приглашать?
– Не знаю. Она не обязана была нас приглашать. Конечно, нет. И все-таки…
– Знаю, – Гвен вздыхает и снова откидывается назад. Она зажимает кончики волос между пальцами и внимательно их рассматривает. – Странное ощущение, правда?
– Да уж.
Мой взгляд останавливается на музыкальном автомате, где играет что-то из «Колдплей». Перед глазами расплываются красно-желтые пятна. Я бросаю в рот один кусочек картошки фри за другим и с каждой секундой все больше расстраиваюсь.
Гвен постукивает кроссовками по плитке в ровном ритме. Это невыносимо. Он сводит меня с ума.
– Перестань.
Она непонимающе на меня глядит:
– Что?
– Стучать ногой.
– Прости.
Вздохнув, я бросаю картошку обратно на тарелку и тру лицо:
– Ты права, Гвен. Я нечестно веду себя по отношению к тебе. Но…
– Ничего, – она протягивает руку. Сначала я думаю, что она сошла с ума и хочет во что бы то ни стало дотронуться до меня, и, клянусь, у меня сжимается сердце. Я так паникую, что едва не вскакиваю и не убегаю, но она кладет пальцы на стол, проводя ими по дереву, и я понимаю, что совершенно зря беспокоюсь.
«Господи, Уайетт. Остынь».
Гвен смотрит на свои пальцы. Я буквально слышу, как в ее голове стучат шестеренки, пока она думает, как выразить то, что хочет сказать. Наконец, она отводит руку назад и начинает поочередно натягивать рукава джемпера. Она нервничает. Вот так и бывает в этой жизни: она не дает нам покоя, потому что мы не знаем, что с нами станет после того, что она с нами сделает.
– Уайетт, прости меня. Прости, что Ариа из-за меня ушла. С тех пор не проходит и дня, чтобы я не винила себя. Если бы не я, то… я не знаю. Может быть, у тебя уже были бы дети.
Я смеюсь:
– Детей у нас точно не было бы, Гвен.
Она пожимает плечами:
– Может, и так. Но вы бы, наверное, жили вместе и заказывали пиццу в старом «Доне Жуане» по вечерам, а потом играли бы в «Марио Карт» на «Свитче» и допоздна не ложились бы спать, потому что были бы счастливы и…
– Послушай.
Мне приходится выдавить из себя улыбку, чтобы Гвен не почувствовала себя уязвленной. Но это трудно, потому что то, что она говорит, – правда, чертова правда, и от этого становится только хуже. Que merda, я так страдаю, а тут слышу что-то подобное, и все, что мне хочется сделать, – это проблеваться и рухнуть, чтобы больше ничего не слышать.
Я отодвигаю от себя тарелку. Меня тошнит.
– То есть… да, Гвен. Может, так бы и было. Но ни тебе, ни мне не поможет думать о том, что было бы, не случись этого с нами. Что вышло, то вышло. Но это моя вина, – я ищу ее взгляд. Ее глаза похожи на большие грустные карамельки. – Только моя, слышишь?
Она кивает. Гвен мне не верит, я это знаю. Думаю, ей тоже не хочется больше это обсуждать. Эта тема нас угнетает.
– Может, оставим все в прошлом?
Ее голос звучит тихо, как будто она не решается меня попросить. В конце концов, это очень важно. Такое вряд ли можно просто взять и забыть.
Я откидываюсь назад и делаю глубокий вдох:
– Мы можем перестать избегать друг друга. Конечно, ты права. Мы взрослые люди. Что было, то было, и от этого не легче. Но нам нет смысла избегать друг друга. Это не вернет мне Арию.
На лице Гвен появляется слабая улыбка:
– Мне бы этого хотелось, Уайетт.
– Да, – я вздыхаю с облегчением, но в то же время слегка устало, как человек, измученный жизнью. – Мне тоже. Ты всегда была хорошей подругой. Всего этого просто не должно было случиться.
Некоторое время она царапает ногтем по столу.
– У меня не было возможности толком сказать тебе, как мне жаль твою маму.
Я киваю:
– Спасибо, Гвен.
– И жаль, что так вышло с Арией.
– Давай больше не будем о ней говорить.
Гвен поднимает глаза. Ее взгляд задерживается на мне целую вечность.
– Ты до сих пор ее любишь, я права?
Что за вопрос. Я снимаю с головы бейсболку и надеваю ее задом наперед:
– Конечно, я ее люблю. Сначала я разбил ей сердце, потом она разбила мне сердце, и все закончилось. Мы никогда это не обсуждали, не сели и не сказали: «Ладно, мы были вместе, теперь все кончено, давай жить дальше». Спустя шесть лет все закончилось в один день. Вот так просто, – мои слова настолько резкие, что она вздрагивает. – Ты знаешь, что случилось с мамой, Гвен?
– Нет, – шепчет она.
В закусочной звонит колокольчик, и входит пара. Они смеются и говорят что-то о тыкве на улице. Я некоторое время наблюдаю за ними. Я смотрю, как они касаются друг друга, и завидую тому, что у них есть, потому что у меня это тоже было, и я хочу все вернуть. Я не могу оторвать глаз от улыбки парня, который отодвигает стул для своей девушки. Я быстро отворачиваюсь.
Гвен с замиранием сердца ждет моего ответа.
Я глубоко вздыхаю:
– Я только-только вернулся домой из больницы. Врачи сказали, что я могу идти. Что у мамы еще есть время. По крайней мере, неделя. Я погладил ее по руке, пока она лежала – кожа да кости. Повсюду были трубки. Знаешь, что она мне сказала?
– Что?
– «Позаботься о сестре, Уайетт. Следи за тем, чтобы ей было хорошо, а главное, чтобы тебе тоже было хорошо. Будь добр к Арии, чтобы я была спокойна, что она будет беречь твое сердце, когда я не смогу».
Лицо Гвен бледнеет:
– Господи, Уайетт, я…
– Такая у нее была просьба. Единственная просьба. Я обещал ей. И это было последнее, что она мне сказала. В тот же вечер мне позвонили из больницы. Все было кончено.
Губы Гвен дрожат. Кожа на ее подбородке морщится, а карамельные глаза начинают блестеть.
– Это ужасно, Уайетт.
– Ариа хотела быть со мной, – говорю я. Раз уж я заговорил, то уже не могу остановиться. Я бы сам не поверил, но мне даже стало легче от того, что я все рассказал. Высказал все вслух после того, как я столько времени держал слова в себе. – Она каждый день приходила. Готовила. Ухаживала за Камилой. Делала с ней уроки. Звонила, куда надо, когда у меня не хватало на это сил. Позвонила в похоронное бюро и все организовала, пока я молча лежал на диване и ни с кем не разговаривал. Через две недели после похорон к нам зашел приятель из старой команды младшей лиги, Джаред. Он хотел пойти на день рождения Нокса и заранее заглянул ко мне домой, чтобы выразить соболезнования. В ту секунду что-то во мне оборвалось, я не знаю, что именно произошло, это было безумие. Я знал, что у Джареда с собой наркотики, потому что это был Джаред, а у него всегда с собой что-то было, когда он шел на вечеринку. Я попросил его, и он дал мне экстази. Я был в ауте, в полном бреду. Мы пошли на вечеринку Нокса, там я еще больше увлекся, напился, и помню, что в какой-то момент перед глазами все стало разноцветным, повсюду были яркие огни, совсем кривые, а затем все почернело. На следующий день Ариа уехала. Она была далеко, а я не знал, что делать. Она исчезла, а я совершенно не понимал, что происходит, пока Нокс не показал мне видео, которое ему прислали.
По щекам Гвен текут тихие слезы:
– На котором мы с тобой.
– На котором мы с тобой.
– Уайетт, я не знаю… – ее рука дрожит, Гвен прижимает пальцы к губам и растерянно смотрит на меня. Ее голос срывается. – Я тоже тогда напилась, сам знаешь, и я… понятия не имею, как это описать. Я была совершенно невменяемая, – она бросает быстрый взгляд на соседний столик, где ее мать принимает заказ, и замолкает. Наконец, Кейт одаривает клиента последней улыбкой, щелкает кнопкой ручки по бумаге и спешит обратно на кухню. – Это было…
– Послушай, Гвен.
Мой голос звучит мягко. Я и не подозревал, что еще способен на такую нежность.
Она качает головой. Ее косички свешиваются с одного плеча, она опирается локтями на стол и утыкается лбом в руки.