Полная версия
2012
– Дайте какой-нибудь дезодорант. Или лучше освежитель воздуха, – опять не глядя в глаза, презрительно сказал человечек. И, видимо, не удержавшись, бросил вслед Артему, – Хоть бы спросил, кто звонит!
Не зная, куда себя деть и что делать, Артем стоял в дверях и ждал маленького дворник. Снизу раздавалось резкое шипение освежителя, шаркающие шаги. Время от времени человечек то ли бормотал себе под нос, то ли мычал какую-то неясную мелодию.
– Кто там?
– А, ты! – вздрогнул Артем. В темной прихожей весело и таинственно, как у зверька, блестели глаза девочки, и этот блеск совсем не вязался с ее тревожным шепотом.
– Не знаю, кто. Вроде бы дворник.
Гипнос серьезно кивнула, как будто теперь, после слов Артема, все объяснилось.
Внизу хлопнула дверь, загремели по лестнице тяжелые сапоги, слышался гулкий, усиленный эхом лай. Артем, позабыв о непонятном помощнике, тихо затворил дверь – сам удивившись, как сообразил не хлопнуть с перепугу, и стал прислушиваться к происходящему на лестнице. Но ничего не было понятно: слышался лай, топот, грубые и громкие, но невнятные голоса, ездил вверх-низ лифт. Потом все неожиданно стихло.
Артем на деревянных ногах прошел в кухню, сел у чайника – еще с завтрака теплый, ну надо же – и закурил. На клеенке – круглое влажное пятно. «Да, улитка», – вспомнил Артем.
– Ушли? – коротко спросила Гипнос.
– Ушли, – кивнул Артем, – Вот только непонятно, как они нас нашли. Если это, конечно, по нашу душу были.
– По нашу. Они нас чувствуют, им тревожно становится, когда мы рядом.
– Кто «они»? – устало вопросил Артем.
– Другие. Те, кому… – она не закончила.
– Ладно, – Артем устало потер глаза, – А этот дворник? Ты его знаешь?
– Нет. То есть лично – нет. Но он…Часть свиты, что ли. Не знаю, как сказать.
– У тебя еще и свита есть, – вздохнул Артем.
– Это вроде как сила притяжения. Мы – большая сила, мы сломаем этот мир. И силы поменьше к нам притягиваются, как планеты к солнцу.
Артем улыбнулся столь сильному сравнению, – Что-то пока что врагов притянулось куда больше. А из «сил поменьше» – один дворник.
– Нам будут помогать только наши. Те, кому невыносима, – она выразительно обвела взглядом как бы не просто заставленную старой мебелью кухоньку Артема, а весь земной шар, – теснота мира.
Странно и вместе с тем неудивительно прозвучали эти многажды раз уже сказанные слова в ее детских губках.
– Ладно. Оставим мир в покое…Хотя, честно сказать, мне в нем вполне просторно. И желания уничтожать его я пока в себе что-то не замечал.
– Необязательно прямо…
– Я вас просто пожалел, – улыбнулся Артем, – Мне и дела нет до мира. Получится – ломайте, нет – так нет.
– Значит, ты наш, – убежденно сказала девочка.
Артем рассердился, – Я вообще ничей.
– Ну а дворник наш, – дипломатично улыбнулась Гипнос.
Желтело за окном мирно, неспешно заходящее солнце. Размеренно звякали капли из протекающего крана. Сидели, будто ждали чего-то.
– Ты это серьезно? Насчет смерти, будто твоему брату станет лучше?
– Да, должно стать.
Это «должно стать» Артему не очень понравилось, но делать было нечего.
– А просто кладбище подойдет?
Девочка задумалась.
– Может быть. Но все равно нужно отсюда уезжать. Они еще вернутся. Они нас чувствуют.
– Да что за «они»-то? – раздражился Артем.
– Такие. Кому и так хорошо. То есть плохо, но он так привык к своему плохо, что считает, что ему хорошо.
– По-моему, я так тоже до встречи с вами жил вполне неплохо, – саркастически заметил Артем, – Но теперь, конечно, глаза у меня открылись.
– Нет, – неохотно протянула Гипнос, – Ты можешь и по-другому, или, нет, можешь представить по-другому…Нет, не могу объяснить, – расстроилась она.
– Знать бы еще, что тебе и правда есть что объяснять, – пробормотал Артем, – Ладно, хватит об этом. Ночью поедем на Охтинское. Есть идея.
Еще со школьных времен остался у Артема один приятель. Звали его Андреем Ваганьковым и с самых ранних лет он отличался чрезвычайной серьезностью, доходящей даже до странностей. Сошлись они так: в ту пору вновь вошла в моду готика – в ее подростковом понимании, разумеется. Только если в других школах угрюмые приверженцы маргинальных субкультур были травимым или, в лучшем случае, игнорируемым меньшинством, то в школе Артема они задавали тон. Артем же, в силу живости натуры, с одной стороны, и значительной начитанностью – причем как раз по части классической готики – с другой, готом быть не желал. С Ваганьковым дело обстояло еще серьезнее. С большой язвительностью и злобой он насмехался над сверстниками, не раз бывал бит, но продолжал выкрикивать оскорбления и во время побоев – что, надо думать, только сильней растравляло бьющих. А сам, как позже выяснилось, проводил у себя дома ритуалы черной магии и вроде бы даже с жертвоприношениями. Во всяком случае, резал себе вены и поил кровью самостоятельно выструганного идола.
Закончив школу, он никуда поступать не стал, в армии тоже почему-то не служил, а отсидев год за кражу в суперкамркете бутылки водки, устроился сторожем на одно из петербургских кладбищ.
Артем иногда с ним созванивался, раз-два в полгода приезжал распить бутылочку-другую и побродить по заброшенным окраинам старинного некрополя. Кажется, Ваганьков со школы совсем поглупел, обрюзг и огрубел душой, и в речи его почти не было слышно человеческих слов – сплошь оккультные термины да уголовный сленг. Но это, наверное, было даже к лучшему.
Собирались долго, особенно еще потому, что неясно было, надолго ли едут и вернутся ли вообще. Начал Артем с мер безопасности – почистил на всякий случай компьютер, затем, подумав, и вовсе снес снес систему. Разобрал ноутбук, который хотел взять с собой, и вытащил сетевую карту. Собрал его. Подумал, снова разобрал и поставил карту на место – по ней, конечно, можно было отследить ноутбук, но откуда неведомым врагам знать, что его вообще нужно отслеживать? Выписал все номера в ученическую тетрадку (ничего более подходящего не нашлось) – телефону в его плане отводилась особая роль.
Глядя на аккуратно выписанный столбик номеров, Артем подумал, что вряд ли они ему хоть раз понадобятся. Да и смотрится в наши дни записная книжка несколько подозрительно. Но все-таки взял с собой.
Еще он запихал в сумку всю домашнюю аптечку, старинный кипятильник (сам не знал, зачем), губную гармошку, пару футболок и белье, шерстяной свитер, запасные джинсы и два номера журнала «Отечественные записки» за 1876й год – единственную хоть сколько-нибудь ценную вещь в его доме.
Пока собирался, Гипнос не мешала – сначала хозяйничала на кухне, потом сидела с братом. Артем принял душ, побрился. Лицо в зеркале было обычное, разве чуть бледнее всегдашнего. Артем глядел на себя несколько секунд в странном оцепенении. «Вот оно, – билась тревожная мысль, – Вот и мое первое приключение».
– Поедем так, – объяснял он, – Сначала до Раухфуса. Как бы в больницу, на перевязку. Оттуда вызываем второе такси – будто бы уже из больницы. И едем к Ваганькову.
Гипнос подумала, неуверенно кивнула.
– Что?
– Водители купятся. Но прохожие офигеют – доехали до больницы, постояли, уехали.
– Там прохожих мало. Я специально эту больницу выбрал. Ну, а увидят – что поделать. Других идей нет. Надо только его сейчас как-нибудь так перевязать, чтобы попрофессиональней выглядело.
Мальчик метался в жару. Рана выглядела совсем плохо.
– Все точно так, как ты сказала? Если нет, говори сейчас. Это не шутки, без врачей он… – заканчивать мысль Артем не стал.
– Я понимаю, – тихо сказала Гипнос. Худенькое бледное лицо было серьезно и печально, черный локон неаакуратно вылез на щеку, глаза чуть поблескивали – будто колодец под звездным небом, – Я правду сказала.
– Хорошо, – решился Артем, – Тогда начинаем.
Повязка пропиталась гноем и кровью, прилипла к ране. Отрывалась тяжело, с вязким хрустом. Даже сквозь лихорадочный полусон мальчик вскрикивал от боли. Странно было смотреть на его распухшее, покрытое смесью пота, крови и гноя лицо, на черные дырки в щеках – и тут же видеть совершенно такое же, только чистое и здоровое, лицо Гипнос.
Повязку наконец сняли, раны почистили. Мальчик бормотал что-то, тонко вскрикивал. Гипнос принесла чай и куриный бульон. Пить сам Танатос не мог – надо было поддерживать голову и аккуратно, по ложечке, вливать.
Артем отдирал повязку, промывал рану отрезком бинта, смоченного перекисью водорода, поддерживал раненого – а сам все думал, что вот сейчас, прямо сейчас, не бросая все это и не вызывая скорую, совершает убийство. План – да и какой в самом деле план? Отвезти раненого на кладбище, где он сам собой выздоровеет? – начинал казаться все более глупым и опасным.
Но улитка…Как она лежала, огромная, на столе, и на клеенке остался потом влажный круг, пахнущий заросшим прудом и еще чем-то терпким…Улитка заставляла принимать слова Гипнос всерьез. А в таком случае приходилось действовать так, как решили.
***
Дождь перестукивал по железным крышам, стекал по темно-красным, закопченным кирпичам стен, струился в трещинах бетонных плит, которыми были вымощены лабиринты прогулочных двориков. Угрюмые, упрямые петербургские Кресты незаметно осыпались под весенним ливнем. За двойными решетками окон, неярко светившихся вечными, никогда не выключаемыми лампочками, серело ненастное утро. Вот уже и залязгала по галерее тряская тележка баландера. Открывались кормушки, слышались веселые и хриплые голоса.
– Аинна, Шахир, танидара продление! Прокурор харгуш иссичя!
В ответ раздался смех, потом, – Аинна, аинна! Харгуш ошора!
– Россия для русских! – заорал кто-то с четвертой галереи.
– А Кресты для таджиков! – задорно ответил голос с сильным грузинским акцентом.
Снова общий смех. Вова подумал, что последняя фраза была довольно двусмысленной.
– Хлеб-сахар парни берем, – в открывшуюся кормушку просунули буханку хлеба, покрытую легким сероватым налетом выделявшейся соды. Голос у баландера был усталый – он катал свою тележку уже два года и еще столько же ему оставалось. На удо остававшиеся в Крестах на рабочку особенно не рассчитывали.
– А черняги нет у тебя?
– Нет, утром только белый.
– Ясно, – Вова протянул в кормушку кантюшку для сахара, – Насыпь побольше, да? Что там, сигаретами поможем, что надо.
– Не, сейчас не могу. Если останется, заеду к вам.
– Ага, давай.
Кормушка закрылась. Крошечный выход, окошко в живой мир исчезло. Тесные стены, выкрашенные в бутолочно-зеленый цвет, сводчатый потолок, желтый от десятилетиями скапливавшихся никотина и смолы, корявые железные шконки. Собственно, здесь можно было или стоять в проходе между шконками, или сидеть на них – а больше и места не было. В 19м веке, когда Кресты строились, предполагалось, что это будет одиночная тюрьма. Сейчас, в конце нулевых, в камеры пихали по четыре-пять человек. В девяностые, судя по рассказам – еще больше, чуть не до двадцати. Это на восемь-то квадратных метров, на шесть спальных мест! Говорят, тогда и под шконкой было не западло спать, еще далеко не худшее место.
Вова вытащил полиэтиленовый пакетик из свертка, заткнутого за полочку над унитазом – туалеты располагались тут же, на этих же восьми квадратных метрах и отделялись от камеры в целом только полиэтиленовой занавеской – если она была, конечно.
Хотел уж убрать хлеб, но вдруг замер на месте. Выступившие на боку буханки разводы соды вдруг сложились в неясное, размытое изображение мужского лица. Высокий лоб, высокие скулы, аккуратные усы и бородка. В ушах у Вовы загудело, и все вокруг будто смазалось, подернулось дымкой – только лицо видно было ясно и четко.
– Не надумал? – спросил Нечаев.
– Нет, – твердо ответил Вова.
– Ну, как скажешь, – Нечаев улыбнулся, дернув пушистым усом, и исчез, снова превратившись просто в неясный узор из шероховатостей хлебной корки и налета серой соды.
Брякнула, открываясь, кормушка; Вова вздрогнул.
– Что, сахар нужен вам? – нетерпеливо спросил баландер.
– Да-да, – очнулся Вова, – Вот, насыпь кантюшку, – и протянул пластиковое ведерко.
– А чем заинтересуешь?
– Сигареты, кофе, – назвал Вова самую ходовую тюремную валюту.
– Кофейку насыпь мне.
Бартер состоялся, баландер, грохоча тележкой, уехал прочь.
Вова присел на шконку, повертел бесцельно в руках буханку хлеба. Под окном шаркал метлой уборщик.
Это началось с первого дня его заключения. То есть нет, с первого дня в Крестах – а до этого он еще просидел два дня в отделении и почти неделю – в Адмиралтейском ивс, сохранив об этом месте самые худшие воспоминания.
Из ивс его привезли в Кресты. В жуткой тесноте и грязи собачника, усталый, измученный, потерявшийся – одним словом, оглохший, как здесь говорили, – Вова стал свидетелем встречи подельников – молодых дагестанцев, грабивших курьеров интернет-магазинов. Они разительно выделялись из общей массы новичков – хорошо одетые, высокие, здоровые, прямо-таки пышущие жизнерадостностью и весельем. При задержании они отстреливались от полицейских, сумели все же оторваться, но ночью вернулись на место схватки за брошенным пистолетом – чьим-то кому-то подарком. Так они оказались в Крестах. Были здесь и убийцы, и воры, и мошенники, но больше всего было, конечно, наркоторговцев и наркоманов. Народная – так называли 228ю статью Уголовного кодекса.
Привезли к ним и высокого, худого мужчину. Под высоким лбом, переходящим в лысину, ютились мелкие, недвижные черты лица. Он двигался резко, напряженно, руки держал по швам – позже Вова подумал, что его сильно били.
Опытный уголовник легко различает малейшие отклонения в том, как человек держится, как ведет себя.
– Какая статья? – осведомились у вновь прибывшего из глубины собачника, где в клубах табачного дыма сидели солидные люди – грузные, с серо-белой кожей, в простой, немаркой одежде.
Мужчина молчал, смотрел напряженно, но бесцельно.
– Ну, серьезная хоть? – как бы в шутку, с насмешкой, спросил еще кто-то.
– Серьезная, – ответил высокий. Он был все так же напряжен, стоял прямо, сжав ноги, прижав руки к бокам.
– Так какая?
– 132я, – отвечал тот и начал неприятно и жалко лепетать что-то про детский кружок, которым он руководил, про гастроли, про то, что дети трогали друг друга, дрочили…Он не договорил – при последних словах один из дагестанцев широко, быстро размахнулся и ударил его. Высокий упал на грязный бетонный пол, из треснувшей смуглой головы потекла темная кровь. Его подняли, заставили умыться, с подобием заботы указывая, где еще осталась кровь. Кажется, он сплюнул в раковину зуб. Один из блатных – кабардинец, сидевший с Вовой в ИВС – выговаривал ударившему.
– Ты так не делай больше. Ты ничего еще не знаешь, а бьешь. Так здесь не принято.
– Ты слышал, что он говорил? – возбужденно отвечал дагестанец.
– Ты ему договорить не дал, сразу ебнул, – смеялся блатной. Видно было, что выговаривает он для порядку.
– Да мне по хуй, что угодно делай, но дети…
– Он уже здесь, все. Он сам за все ответит. А ты сейчас за себя лучше думай.
Остальные тяжело и равнодушно молчали. Длинный, закончив умываться, достал мятую пачку Винстона. Кто-то, что удивило Вову, протянул ему зажженную спичку.
– Ты упал.
– Да, конечно, вот тут подскользнулся, тут мокро и упал – снова залепетал педофил.
– Заткнись! – страшно крикнул на него дагестанец, – Встань в угол, отвернись, чтобы я тебя не видел!
Высокий замолк, послушно забился в угол, прижимаясь спиной к грязным стенам.
– Теперь повернись! Лицом, лицом в угол!
– Да я так…
– Ладно, хватит, – сказал блатной, – Хватит пока.
Все случившееся произвело на Вову тяжелое впечатление. Он со страхом и неприязнью к самому себе подумал, что, на месте высокого, наверное, вел бы себя так же.
После медосмотра педофил не вернулся в собачник. Все сошлись на том, что тот все же нажаловался. Вова не был уверен, но промолчал. Ему не хотелось лезть во все это.
«Мое дело – поскорее убраться отсюда с наименьшими потерями для души и тела», – думал он, – «Я не хочу становиться частью этого мира, не хочу и не буду участвовать в его темной, опасной и безрадостной жизни. Я – другой и хочу остаться другим».
Как вскоре выяснилось, он не был оригинален. В камере арестованные (а вовсе еще не заключенные) насмешливо величали друг друга зеками – с ироническим твердым «е». Разного рода уголовные присказки и словечки тоже употреблялись только в качестве невеселых шуток. Вообще здесь смеялись много, смеялись даже над самыми грубыми или приевшимися шутками, смеялись над тем, что вовсе не было смешно, смеялись даже просто так, безо всякого повода. К «играм в тюрьму» относились с презрением, хотя все равно «играли» – иначе не получалось. Впрочем, потом, покатавшись по камерам, Вова понял, что везде свои устои и правила: где-то держатся старые тюремные законы и понятия, где-то – просто человеческие отношения, где-то – право силы и подлости.
Вова, слабо представлявший себе условия тюремной жизни, стал жертвой ряда розыгрышей – не слишком остроумных, но и не злых.
– Как тут без приколов? Мы тут почти год сидим, от скуки с ума сойти можно, – говорили ему потом сокамерники.
Едва познакомившись, Вова, сумевший пронести через обыск всего одну книгу (а литература с воли была тут почему-то запрещена), да и то уж прочитанную, осведомился о библиотеке. Ему посоветовали писать заявление на врача, а уж на обратном пути попросить конвоира отвести в библиотеку.
– Если напишешь заявление на библиотеку, никто тебя не поведет. А так заглянешь.
– А там как? Художественная литература только или нет?
– В смысле?
– Ну, я могу взять там какой-нибудь учебник? Неплохо бы выучить немецкий и повторить школьный курс химии, – увлеченно продолжил Вовы.
– Конечно! Учебников до хера, все учатся!
– Что тут еще делать!
На следующий день, под бдительным и не лишенным приятности надзором молодой конвоирши (здесь почему-то служило много женщин, молодых и красивых), Вова отправился к врачу.
Толстая тетка в сером халате, не сказав ни слова, даже не поздоровавшись, даже о жалобах не спросив, пихнула ему в бок ледяной градусник, измерила давление и, сунув ошеломленному ее натиском Вове каких-то шершавых таблеток, зычно пригласила следующего страждущего. На этом визит к врачу и завершился.
– Вы не могли бы отвести меня в библиотеку?
Конвоирша – молодая казашка – непонятно светила темными глазами.
– Поднимайтесь на галерею, – наконец сказала она.
– Но мне нужно…
– Поднимайтесь на галерею. Первая дверь налево – увидите, – в глазах ее было обещание и насмешливая загадка.
Вова поднялся по узкой, причудливо изогнутой металлической лесенке и прошел через открытую локалку. Слева, действительно, была крошечная деревянная дверь, на которой даже значилось: «Библиотека. Часы работы:с 10.00 до 21.00». Этот нелепый распорядок совершенно не вязался с тюремной жизнью, но таких противоречий здесь было много. За дверьми с многообещающей табличкой оказался…маленький шкафчик, на неглубоких полках которого безмолвствовала крепко потрепанная советская проза. Чувствуя на спине пристальный взгляд оперативника, Вова вытащил «Железный поток» Серафимовича, сборник прозы Андрея Белого и неведомое «Пальто, сшитое из лоскутов» какого-то американца.
«Кажется, жизнь налаживается» – подумал Вова.
С этого-то все и началось. «Пальто из лоскутов» было отправлено соседям снизу, Серафимович оставлен до лучших времен, а Вова взялся за Белого. Сборник был тоненький, все, или почти все, Вова же когда-то читал и, думал он, приятно было бы вернуться в те далекие (а прошло-то всего четыре года) времена, когда он был утонченно-весел, язвительно остроумен, хорошо одет и девушки – не все, конечно, но именно те, каких ему хотелось, провожали его взглядами. В ту чистую, прохладную осень, похожую на хрустальный гроб со спящей девочкой. Тогда он только и дела, что читал, пил и бродил по пустынным, сырым паркам.
А сейчас он лежал на свалявшемся матрасе, тесные темно-зеленые стены холодили кожу, на сердце было тоскливо и пусто, и он то останавливался на одной строчке, равнодушно прочитывая ее раз за разом, то просто глядел на затейливые закорючки букв, и сердце у него болело – безо всяких фигуральных выражений, просто болело и все.
Да, тогда-то все и началось – буквы закружились, заиграли, в их беспорядочном движении на мгновенье возникали и тут же исчезали правильные фигуры: ромб, круг, треугольник. Голова утопала в хрусткой, жаркой подушке, откуда-то доносились отрывистые звуки гармоники, зелень стен расслоилась, как мутная озерная вода в солнечных лучах, и он увидел, что когда-то стены были выкрашены в коричневый и на этом коричневом был нацарапан убегающий парусник, а еще раньше стены были оклеены серыми газетами с непривычным шрифтом и злыми заголовками, и были снова зеленые стены со следами ударов на них, и бледно-красные с карандашным «Да здравствует третий интернационал!», и был голый кирпич, и за ним тоже что-то еще было – но уже не разглядеть сквозь толщу завязшего в стенах старой тюрьмы времени.
И вдруг все кончилось – нахлынула упругая, подводная тишина и перед собой Вова увидел сложенное из колышущихся буковок лицо: самое обычное русское лицо, курносое, с выраженными скулами, аккуратно подстриженными усами и короткой бородкой.
– Сергей Геннадьевич? – беззвучно шевельнул онемевшим, чужим ртом Вова.
– Да, – ответил Нечаев.
Пейзаж напоминал картины Де Кирико: темно-синее небо с распухшим, ватным облаком сверху, двор в черно-красных кирпичных стенах, круглая башня, торчащая из-за стены. И все это – за бледно-желтыми прутьями решетки и отсекателя. Труднее всего в тюрьме было на прогулке. И когда приносили передачу или письмо. Бередило, раздвигало края раны, прерывало привычное забытье, напоминало об огромном прекрасном мире за стенами. Морозов, сидя в одиночке, говорят, утешал себя: «Я сижу не в тюрьме, я сижу во вселенной». Вова в таких построениях смысла не видел. День шел за днем, продление за продлением, а в перерывах ничего не происходило – ни следователь к нему не приходил, ни адвокат, и непонятно было, что там происходит с его делом и осталось ли еще какое-нибудь дело вообще, или его позабыли, потеряли и держат просто потому, что не отпускать же. И приходил Нечаев, то складываясь из букв раскрытой книги, то вдруг проявляясь в складках одеяла, то соткавшись мгновенно в узоре теней и трещин на штукарке…А то и просто голос – твердый, приятный, со сладким холодком в глубине. Увещевал, смеялся, предлагал невозможное…Вова верил. Если бы не верил – согласился бы, а так…Что-то еще Сергей Геннадьевич потребует за освобождение? Да и дальше как? Ну, убежишь. Не девятнадцатый век, поймают.
– Ну как, не надумали, ВладимирАлексеевич?
– Нет. А вы, Сергей Геннадьевич, так и не ответили. Что вы здесь делаете? Сидели вы в равелине, там же и скончались.
Нечаев улыбнулся, – Дух витает, где хочет…Слышали небось такое изречение? А вообще-то, вам не все равно? Я здесь и готов помочь, это главное. А что до остального…Мне нет никакой охоты опровергать те нелепости, что насочиняли о посмертной жизни трусы, – он помолчал, – Я здесь.
Башня, широкий двор, дым, столбом поднимающийся в темное небо. Вова отвернулся. Дима читал «Коронацию» – из Акунинской серии о приключениях Фандорина, сыщика-джентльмена, Абу крутил четки, Женя готовил.
Из-за двери доносились крики – сегодня собирали большой этап, разгружали Кресты перед приездом комиссии из Европы. Бегал Сеня, бывший нацист и террорист, а теперь первый друг оперчасти.
– Давлетбаев?
– Магомет Сулумбекович!
– Завтра в Горелово!
– Коссинский!
– Евгений Олегович!
– Завтра в Горелово!
– Пужин?
– Иван Николаич!
– Завтра в Горелово!
– Вот бы тебя, Женя, в Горелово, – не отрываясь от книги, сказал Дима, – Там бы тебя живо побрили.
У Жени были длинные волосы, а Абу еще заставил его отращивать бороду.
– И хорошо, если только голову, – добавил Вова. Дима рассмеялся, Женя делал вид, что ему все равно.
– Ты что молчишь, придурок? – спросил Абу, – Тебе такое говорят, а ты молчишь.
Женя пошевелил губами, издал пару невнятных звуков. Он сосредоточенно помешивал кипятильником густое варево в пластиковом ведерке.
– Ты понимаешь, что они имеют в виду?
– Да…
– Тогда чего ты молчишь? Или тебе это нравится все? Я смотрю, с тобой и правда что-то не то, – он на мгновенье отвернулся от Жени и весело подмигнул Вове.
– Но это же шутки…
– Какие шутки? Здесь нет шуток, запомни уже. Не возражаешь, значит – согласен. Все, можно ебать.
Женя молчал.
– Да не молчи ты, понял?
– Я понял, просто я готовлю.
– Ладно, парни, хватит, – примирительно сказал Вова, – Для нас же человек готовит.