Полная версия
2012
Он был удивительно чужд этому месту. Вялый, медлительный мальчик с тусклыми глазами и противным, холодным и мокрым, рукопожатием. Может быть, глуповатый, хотя это тоже была скорее медлительность, чем глупость.
Еще у него было ассиметричное лицо. О, оно не всегда было таким. Если он все правильно помнил, это началось в 14 лет. На глазу у него вскочил чирей – ячмень, так это называется. Он не пошел к врачу – не столько из-за боязни боли (чирей и так болел, и довольно сильно), и, конечно, вовсе не из-за безразличия к собственной внешности – сколько из-за своей извечной пассивности. Чирей тяжело, непрерывно ныл, словно прорастал каким-то омерзительным зубом, временами прорывался густым, вонючим гноем – один раз это случилось в школе, во время урока и он, спрятав голову в темный изгиб локтя, плакал от отвращения и жалости к себе. Одноклассники, конечно, ничего не говорили, но ему было достаточно взглядов. Он и сам смотрел в зеркало с ненавистью и каким-то удивленным отвращением. Это и правда я? Я действительно так выгляжу? Черт подери, странно, что мне до сих пор не запретили выходить на улицу.
Потом ячмень как-то сам собой исчез, оставив после себя маленький шрам. С тех пор его левый глаз немного отличался от правого. Заметить это можно было, только пристально вглядевшись. Но, тем не менее, разница все же была.
К 16ти годам что-то произошло с его челюстью. Или это было и раньше, было всегда, а он просто не видел. Так или иначе, ассиметрия его лица теперь была очевидной: слева тяжеловесная коровья челюсть, справа – хищный, изящный изгиб. Тогда же он заметил, что левое ухо у него больше правого и другой формы.
Он надеялся, что сумеет, когда начнет расти борода, стрижкой сгладить эту разницу. Когда она таки начала расти, вспоминать эти надежды без смеха было невозможно. Конечно, волосы тоже не желали расти как положено. Слева было нечто пушкинское, справа – какая-то вялая поросль, вроде пучков саксаула в пустыне.
Конечно, ему хотелось быть красивым. Ну, пусть не красивым, но хотя бы нормальным, не уродливым. Но дело было не только в этом. Когда-то давно он прочитал, что внешность, изменяясь со временем, начинает все больше отражать внутренний мир человека. Злой и подлый ребенок еще может выглядеть, как юный ангел, но тридцатилетний подлец и будет выглядеть, как подлец. В этом что-то было, наверное. Морщины отображают нашу мимику, а мимика отображает наши чувства. И со временем отдельные черточки – гусиные лапки в уголках глаз, печально опущенные уголки рта, красные пористые носы, жирные, свисающие щеки, многократно расчесанный, не прошедший с юности прыщ на виске, тяжесть в глазах, вздернутые или поджатые губы – все это со временем сложится в единый узор, портрет нашего я, того, спрятанного где-то далеко в темноте. Он, конечно, не верил этой теории абсолютно, но все же принимал во внимание. Что-то в ней было. Но что же тогда отображало его лицо? Его перекошенное, разноглазое лицо? Глядя в зеркало, он словно каждый раз узнавал про себя что-то новое, и это новое вовсе не радовало. Он узнавал про себя (узнавал в себе) что-то плохое – не подростковые глупости, не обыденные, всеобщие пороки – что-то плохое на самом деле.
Ему частенько снился один сон – как он встает с кровати, бредет в ванную и там находит затолканные в угол отрубленные человеческие ноги. И понимает – это он кого-то убил, это он – убийца. Тут ему становилось так страшно, так тяжело и безысходно от этой мысли, что он просыпался.
Этой ночью он снова видел его, и снова лежал на скомканных простынях, слушал шелест дождя из открытого, наполненного свежей ночной темнотой, окна и радовался. Слава богу. Слава богу, все хорошо. Я не убийца, я – во всяком случае, пока еще – не убийца.
Так он лежал и радовался своей невинности, а потом задремал. А когда проснулся, был уже рассвет и надо было спешить на работу.
Странное это было утро, с чистым, бесконечным небом, омытыми ночным дождем пустыми улицами, прозрачным воздухом меж каменных стен. Мир как будто сбросил свою заскорузлую кору, как будто снова стал юным и прекрасным, как многие века назад.
Он чувствовал легкое беспокойство, тонкую, упругую тоску где-то на краешке сознания. Словно бы в голове у него кто-то пел красивую и немного грустную песню, и эта песня была еще и зовом, призывом, чем-то вроде приказа – но не того, что дает тебе твоя воля или твой разум, извечно подавляя и ограничивая тебя, а другого. Того глубинного желания своей собственной сущности, которому подчиняются дети, которому подчиняется пятилетний мальчик, ясным осенним утром бросающий свою красную шапочку в подернутую льдинками синюю лужу. Он делает это не потому, что ему захотелось намочить шапку или, скажем, разбить льдинки в воде. Он делает это просто потому, что его «я», не ограничиваемое ни утилитарным бытовым здравым смыслом, ни соображениями общественной благопристойности, захотело это сделать, почувствовало, как это будет красиво.
То же самое чувствовал сейчас и дворник. Его влекло туда, на север, к Обводному каналу, который жил словно одновременно в 19м, двадцатом и – чуть-чуть – двадцать первом веках. По левую сторону канала стояли закопченные кирпичные руины заводов с темными проемами выбитых окон, с иссеченым ветрами кустарником, растущим на осыпающихся крышах. Эти заводы были брошены, но они вовсе не были необитаемы. Среди развалин, то тут, то там, ютились жутчайшие общежития гастарбайтеров, какие-то склады, подозрительные автосервисы и репетиционные базы для подростковых групп.
А по другую сторону канала стояли обычные бледно-желтые пятиэтажки с геранью и кошками в окнах. Канал пересекал высокий, закопченный и производящий впечатление целиком сделанного из чугуна и зеленой меди железнодорожный мост.
Тяжелым зимним утром, за несколько дней до нового года, дворник, случайно оказавшись там, видел, как под этим мостом мужчина топил обмотанный полиэтиленом труп огромной собаки. Канал не замерзал почти никогда, даже в самые суровые зимы рыжая застойная вода тихо струилась вдоль окаймленных льдом гранитных берегов.
И теперь его влекло туда, на север. Что-то звало его, вернее, он сам себя звал. Равнодушно пройдя мимо ЖЭКа, где по утрам им выдавали метлы и обещания не задерживать зарплату, он дошел до остановки. Сел в дребезжащий пустой трамвайчик и поехал на север. Пение у него в груди, у него в голове становилось все громче. И радостней.
Артем проснулся. Потянувшись, он с удовольствием подумал, какой интересный сон ему приснился. Но тут же заметил, что лежит на полу кухни, завернувшись во фланелевое одеяло и со стопкой старых свитеров вместо подушки под головой. Значит, все так и есть. В его комнате спит раненый мальчик, он потратил кучу денег на лекарства, а на плече…Да, на плече у него алел четырехзубый след вилки. И ведь поверил же, на какую-то секунду я ей поверил – усмехнулся, покачав головой, Артем.
Потянувшись, он кое-как встал. Спина неприятно ныла. Окно все еще было распахнуто и серый, грязноватый холод струился по его коже. Артем с надеждой потрогал пузатый бок облупленного чайника – холодный. Понятно.
Он вяло поплелся в душ, раздраженный этим неурядистым утром (и этой неурядистой ночью тоже), невыспавшийся, злой и несчастный. В щелях двери уютно желтело электричество, слышался бодрый плеск воды. Занято.
Да что же это такое, – тоскливо возмутился Артем, – Приютил, называется.
Постояв несколько секунд перед дверью, он постучал и тут же разозлился на самого себя – с каких это пор он робко стучит в двери собственной квартиры? – и решительно рванул дверь на себя.
Он-то просто хотел выразить свое возмущение, но дверь оказалась незаперта и глазам его предстала довольно странная картина.
В ванной, под раковиной, у него стояла стиральная машинка. Не заметить ее было невозможно – даже если вы по рассеянности, или, скажем, спросонья, не видели выпирающую ее грань, то вскоре получали этой самой гранью по ноге – так вот, на стиральной машинке стояла открытая мыльница. А над плещущейся ванной склонилась девочка. Локти ее энергично двигались – судя по всему, она стирала.
Вторжения Артема она так и не услышала, и он несколько секунд взирал на ее труд с некоторым даже благоговением.
– Вы чего? Из какой-то коммуны, что ли?
Девочка подскочила, с какой-то танцевальной нелепостью размахнула руками и обернулась.
– Ффуу… – с забавной правдоподобностью жеста держась за сердце, ответила она. К мокрому лбу у нее прилипла прядка волос, руки были в какой-то пене – в общем, она смотрелась очень трогательно, – Здравствуйте!
А я уж испугалась, – довольно добавила она и улыбнулась.
– Привет. Ты чего вручную стираешь?
– Чего? – недоумение было вполне искренним, и Артем одновременно развеселился, удивился и насторожился.
– Стиральная машинка, – тоном человека, говорящего обитателям какого-нибудь Алепсоса-18 « Мы пришли с миром», показал он, – Она стирает.
Девочка недоуменно смотрела в указанном им направлении.
Артем вздохнул, заглянул в ванну – вода была мыльная и чуть розоватая, в ней вяло колыхались какие-то темные ткани, смахивающие на помесь медузы с пиявкой. Выпустил воду, не выжимая, забросил одежду в машинку, показал, как включать и на что нажимать.
Он до некоторой степени ожидал дикарских восторгов, но Гипнос смотрела подозрительно.
– Она точно отстирает? Там кровь, ее сложно счистить!
Артем вздрогнул. Да, приятель, а ты уж позабыл…
– Отмоет, – хмуро ответил он, – Тебе нужно в душ?
– Эээ…Да.
Это ты знаешь, – про себя заключил Артем, – Залезай тогда, я после тебя.
Покинув ванну, он с несколько улучшившимся настроением прошел на кухню, закрыл окно и поставил чайник на огонь. Закурил, по телу, как всегда, когда куришь до завтрака, разлилась приятная слабость.
И все-таки что-то тут не сходится. Про стиральную машинку она словно бы слыхом не слыхивала, а с душем знакома. И холодильник ее вчера не поразил. Видела ли она компьютер? Впрочем, тогда было не до этого. Ах, черт, мальчишка!
Раненый все еще спал. Артем осторожно поднес ладонь ко лбу – жара вроде бы нет. Дыхание глубокое, ровное. Пожалуй, будить его не стоит. Потом перевяжу, нечего тревожить рану.
Окраина большого города. Молочно белеют в свежей тьме огромные конусы домов, косматый фиолетовый парк громоздится совсем по-дикому, пахнет мокрой корой и землей, а между ним и шоссе – узенькая полоска мокрого тротуара. Идет дождь, оранжевые фары несущихся по шоссе машин высвечивают во влажной тьме тяжелые капли и раскрашивают их красным и желтым. Водителям одиноко и со смутным чувством глядят они на краснеющие сквозь занавесь дождя фары впереди. А по узенькой полоске тротуара, упорно – вперед и вверх – тянущейся между шоссе и парком, идут двое ребятишек. Измятая ливнем темная одежда, вьющиеся волосы, спадающие на бледные лбы, усталые и беспокойные глаза. И редко-редко – озорная и чуть сторожкая улыбка, как бы говорящая: «Эх, сколько я могу, весь мир могу перелопатить! Но неужели никто не догадывается обо мне?».
Машины, как прожекторы, осветят на мгновение детей и убегают дальше, толкая перед собой лучи золотистого света. Дети не расстраиваются – они с удовольствием пошли б даже парком, лишь бы их никто не видел, и даже пробовали, но напала стая бродячих собак. Дети идут, пенится, бурлит вода, во тьме вспыхивают, как выстрелы, фары проезжающих машин.
– Ээ, – ленивый, жирный голос, – Вы что здесь одни?
Лицо белое, бритое, по нему стекают холодные капли. Серая форма издает резкий запах популярного одеколона, на поясе – потрескавшаяся кобура. Рядом – другой, тощий, нескладный, рыжий. Из-под кепи торчат оттопыренные уши, из-под локтя косо торчит ствол автомата.
Дети молчат. Мальчик открывает было рот и тут же закрывает. Девочка тихонько шевелит спрятанным в кулаке большим пальцем.
Полицейские придвигаются, первый склоняется, перекрывая огромной головой полнеба.
– Ну? Чего молчим, наркоманы? – дружелюбно осведомляется он.
Дети переглядываются. Молчат. Вдруг заскрипела нелепая, здоровенная рация на поясе у первого, и дернулись, чуть не подпрыгнули.
– Чего нервничаем? – он снова склоняется, берет девочку за подбородок, заглядывает в глаза, – Черт, и не разобрать.
А рыжий все молчит, по черному стволу автомата стекает вода, собирается на конце, тяжело шлепается вниз еще одна капля в шелестящем сером потоке.
– В отделение?
– А надо? – сомневается рыжий.
– Видишь, ебнутые какие-то.
Рыжий с сомнением кивает.
– Давайте, два шага вперед, – теперь, когда сомнения разрешены и решение принято, он становится добродушным, – Сейчас родителей ваших найдем, дилеров ваших найдем.
Идут. Фары высвечивают странную процессию: двое детей, сзади двое конвойных, и всюду – неистовый ливень, не каплями, не струями, а сплошным потоком, водопадом несущийся вниз.
В отделении смурно, скучно. Грязный пол, бледные лица, серая форма, колышутся вокруг лампочки коричневые облака табачного дыма.
– Это еще кто?
– Хуй его знает. Не отвечают, дергаются.
– Ну-ка, – подошел, тем же точно движением взял за подбородок, взглянул в глаза, – Ладно. Наркотики употребляли?
Переглянулись, испуганные, одновременно покачали головами.
– Немые, что ли? Нормально скажите.
– Чего орешь? Дети же, – еще один, худой, высокий, подошел, заинтересовался. Сколько их уже вокруг столпилось!
Высокий вдруг подобрался, напрягся весь.
– Брось их в обезьянник пока.
– Зачем?
– Бросай, говорю.
И ушел, на ходу доставая из кармана мобильник.
– Идемте.
Пыльные узкие скамейки, душная, тоскливая темнота по углам. Тихо, скучно. Дети садятся, переглядываются. Мальчик хочет что-то сказать, но девочка прижимает палец к губам. Сквозь стеклянную дверь светит коридорная лампочка, а все равно темно, мрачно.
С неприятным, чавкающим звуком падают капли – с волос, с рук, с одежды. Сидят.
Наконец – через час, два, пятнадцать минут? – подходит тот, высокий. Бесшумно открывает дверь.
– За мной.
Дети молча сидят на месте.
– За мной, говорю! Или всю ночь хотите здесь просидеть?
Дети сомневаются, но все же кивают. Быстро, чуть ли не бегом, проходят мимо дежурки.
Дождь поредел, стало холоднее. За дымкой, покрывающей ночное небо – бледная луна.
Высокий проводит детей мимо ряда приземистых милицейских уазиков, сажает в какой-то седан.
Пристегнулся, завел мотор.
– Пока не узнаю, кто вы и где ваши родители, отпускать не имею права. Но ночь хоть не в клетке проведете, – закуривает, огонек сигареты меленько дрожит, – Не переживайте.
Ловко выворачивает из теснины соседних автомобилей, тряско катит по узкому переулку и вдруг выруливает на широкую, запыленную осыпающимся кирпичом набережную Обводного канала.
Машина сразу набирает скорость, несется в темноте и только мгновенная вспышка встречных фар на миг осветит салон: двое детей сидят, взявшись за руки, и с затаенным беспокойством глядят в окно. Худое лицо водителя напряжено, в уголках губ скопилась слюна. Еще ему как будто холодно, во всяком случае, плечи его дрожат неразличимой рябью.
Свернули, проехали, качаясь на выбоинах, вдоль белых бетонных заборов. Наконец свернули в какой-то двор, остановились перед рядом одинаковых, длинных и низких зданий – не то склада, не то казармы. Пусто кругом, тихо. Водитель заглушил мотор.
Девочка хочет что-то сказать, но мальчик крепко сжимает ее ладонь и прикладывает палец к губам. Водитель, заметив их пантомиму, истолковывает ее по-своему.
– Вот-вот, кричи-не кричи, – моргнул, с наслаждением почесал щетинистый подбородок, – Ну, чего мусолят, ебантяи?
Словно отвечая ему, ржавые створки ворот склада отворились и машина медленно въехала внутрь. Огромное пустое помещение – бетонный пол, железные стены – печально освещается двумя лампами дневного света.
Их ждали – невысокий, толстый мужчина с черными жучиными глазками и еще один, огромный: белая, выбритая налысо глыба. Водитель остановился, заглушил мотор. Щелкнул чем-то и, приветственно махнув рукой, вылез из машины. Пожал руку толстенькому, дружелюбно кивнул глыбе и принялся что-то объяснять, время от времени указывая на машину.
Мальчик улыбнулся и, покрутив ручку, чуть-чуть приоткрыл окно.
– Федеральный розыск…награда, плюс негласное указание по нулевке…
– Серьезно.
– Да, и… Особые меры, надо бы выяснить…
Они двинулись к машине и мальчик поспешно закрыл окно.
– Вылезайте, – открыв дверь, сказал высокий.
– Эти? – непонятно развеселился толстяк. Жучиные глазки как-то очеловечились, повеселели, – Ищут пожарные, ищет милиция…Ну, говори.
Дети молчат, высокий злорадно улыбается, глыба равнодушно моргает на лампу.
– Кто такие? Почему в федеральном розыске? Да еще по нулевке? Примечание №0 – это не шутки, мальчик. Это, говоря проще, «живым или мертвым». Вот я и подумал, что это за ребятишки такие? А теперь еще любопытней стало – на фотографиях как-то вы постарше выглядите.
Дети молчат, и глыба непонятно преображается – вот стоял, отрешенный, равнодушный, недвижимый, моргал холодной лампе и – не сделал ни движения, и поза вроде бы та же, только взгляд опустил, а весь он теперь нацелен, направлен, сконцентрирован на ютящихся у его подножия близнецах. Словно автоматический радар, вдруг обнаруживший непонятный объект.
Неслышный звук – это невольно отступивший мальчик коснулся машины. Девочка стоит по-прежнему, только кулаки сжаты и отчетливой крупной дрожью, как в мультике, трясутся ноги.
– Спокойно, – говорит толстячок и делает затейливый жест. Глыба тут же выключается.
– Степан, дайте-ка мне пистолет.
Высокий медленно расстегивает кобуру и протягивает толстяку маленький черный пистолет. Он продолжает улыбаться, но глаза тревожные.
– Красивый мальчик, ты уверен в своей красоте? – невообразимо, страшно, медленно и неотвратимо, как во сне, черное дуло прижимается к белой щеке, – Внешность не главное, и я помогу тебе это понять, – ласково продолжает толстяк и жучиные глазки посверкивают.
И вдруг…Лицо ребенка искажается в неслышном крике, свет сереет, отовсюду наваливается комкая, тяжелая масса – как приснившаяся материя из старого анекдота – лысый испуганно оглядывается, зажимает зачем-то уши, приседает. Гремит выстрел и крик наконец становится слышен. И девочка, зажмурившись, все топает и топает ножкой…
– Понятно, – скептически протянул Артем. Раненый мальчик по прозвищу Танатос еще спал и Артем решил выяснить, кто же все-таки у него в гостях. Теперь девочка почему-то не запиралась и рассказала все сразу – только вот это «все» было не слишком реалистично – даже для Артема, чье сознание с самого детства незаметно обрабатывалось сотнями фэнтезийных и фантастических книг.
– Понятно, – снова повторил он, – А почему вы в федеральном розыске? Да еще по этой нулевке?
Девочка ткнулась в дымящуюся чашку с кофе, попыталась сделать глоток, но обожглась и закашлялась.
– Ясно, – после неловкой паузы продолжил Артем, – Короче, проблем много, а откуда – мне знать необязательно.
– Мы – конец света, – уныло ответила Гипнос.
– Не может быть, – саркастически протянул он. Потом подумал, что вышло грубовато, и добавил неловко, – Мир большой, а вы совсем маленькие.
– Мы знаем, – серьезно кивнула Гипнос, – Тяжело придется.
Артем вздохнул, медленно затушил сигарету, протянул зябнущие ладони к остывающей чашке. Немного помолчали.
– То есть выстрел был случайный. Это, наверное, хорошо. Хотя не знаю, понятия не имею! – он вдруг схватился за голову, точно только сейчас осознав серьезность происходящего.
– А что произошло в конце? Какой-то взрыв?
– Нет, – глядя в чашку, отвечала девочка, – Это лысому снилось, а я достала.
– В смысле?
– Я умею доставать вещи из снов, – она подняла взгляд и улыбнулась, – Иногда помогает.
– Это как с вилкой? – впервые ему вдруг подумалось, что вся эта нелепость – просто фантазии двух перепуганных, спрятавшихся в воображении детей. И лучше всего будет отвести их в милицию. А выстрел…Что ж, такой раной могли наградить и одноклассники. Даже вероятно – игровая, бесцельная и как бы эстетическая, образная жестокость.
– Вчера просто не получилось. Давай, я попробую.
– Мне ничего не снилось, – вяло ответил Артем.
Она моргнула, – Так не бывает. Снилось, просто забыл…Тебе снился дождь и какая-то огромная улитка. Достать?
Артем не успел ответить – впрочем, он, наверное, согласился бы – как перед ним, на тепло-оранжевой клеенке, будто выпрыгнув из пустоты, появилась раковина – самая обыкновенная темно-коричневая влажная спираль, только толщиной с его руку и обхватом в чайник.
Артем отшатнулся, ноздри уловили темноватый, мокрый запах.
Он в изумлении глядел на стол, а девочка сосредоточенными, плавными движениями, словно совершая ритуал, поворачивала улитку, пока прямо на Артема не уставился проем – только в нем, вместо студенистой упругой массы, сиял огромный, ярко-голубой человеческий глаз, обрамленный длинными ресницами.
Это событие имело множество самых разных последствий. Мелких и посерьезней, очевидных и идущих очень далеко, смешных, грустных, страшных и веселых.
Так, Артем поверил в историю близнецов, и хоть вскоре его вера потребовала новых чудес – в них не было недостачи. Потому что год тот выдался богатый на волнения, пожары и чудеса.
А сегодня Артем трясущимися руками запихнул улитку в пакет и, движимый брезгливым сочувствием и страхом, выбросил его в Обводный канал.
Пока его не было, робкий дворник прокрался-таки в подъезд и с неведомым прежде для себя упоением и восторгом, с сознанием красоты и важности своего дела, принялся скоблить смутные красно-коричневые пятна.
Дверь хлопнула, прохладный полумрак и тишина подъезда – как в склепе или на осеннем кладбище – были нарушены, и дворник дернулся и вскочил, прижимая к груди мокрую тряпку. Артем, счастливый избавлением от жуткой улитки и с нервным восторгом ждущий новых чудес, весело пробежал по лестнице и вдруг столкнулся с человечком в оранжевой робе. Тот отупело стоял, прижимая к груди мокрую тряпку и застенчиво улыбаясь. Лицо его обладало странным свойством: при малейшем изменении освещения или угла зрения или даже проста цвета фона, оно неопределимо и мгновенно менялось, как голографическая картинка. Сбегая вниз по лестнице, в хороводе теней он сменил тысячи масок. Артем было подумал, что это какой-то полицейский или фсбшный шпик, но потом отбросил свои опасения – слишком уж неказист был выряженный дворником человечек.
Рана загноилась. Конечно, нелепо, но после улитки из сна, Артем, сам того не замечая, ждал чудесного выздоровления мальчика – в книжках-то герои никогда не болеют и ранами долго не маются. Однако дырки были точно те же, только на почерневших краях выступили прозрачные капельки гноя. Жар усилился, мальчик лежал в полубреду. Говорить он не мог – язык сильно распух – и только невнятно стонал.
Испуганный Артем промыл рану, влил в глотку мальчику растворимую аспиринку и на этом его идеи закончились.
– Ты можешь помочь? – шепнул он Гипнос.
– Нет. Могу только снять боль и все, – девочка сидела притихшая, очень маленькая и серьезная.
– А он сам? Может что-нибудь?
– Может, – кивнула она, – Но тут не поможет.
– Что он умеет?
– Показать человеку его смерть. Все.
– Даа, – протянул Артем, – Значит, нужен врач. Да еще такой, чтоб не позвонил в милицию, увидев его раны.
Знакомых медиков у Артема не было. Да и вряд ли он сумел бы объяснить ситуацию даже знакомому.
– Можно попробовать у этих, которые аборты делают, – вдруг сказала Гипнос, – Они же иногда незаконные делают. На запрещенных сроках – испугаются полицию вызывать.
– Они не приедут, надо самим везти. А везти не на чем.
– Там ему лучше будет, – тихо возразила Гипнос, – Где детей убивают. Он же Танатос, – еще тише продолжила она.
Артем молча смотрел на нее; девочка сидела, опустив глаза. Вязкая, глухая тишина окутывала комнату. Молчали – сколько, Артем не мог бы сказать, – и вдруг затрещал дверной звонок.
На пороге стоял давешний человечек в оранжевой дворницкой робе.
– Там полиция приехала. С собаками, – вместо приветствия сказал он, глядя как-то сквозь Артема.
– И что? – стараясь не выдавать себя, отвечал Артем.
– И ничего, – вдруг озлобился человечек, – К вашей двери кровавый след вел. Я, конечно, стер, но ведь они с собаками…
– Какой еще след? Убирайтесь! – заорал изнервничавшийся за день Артем и захлопнул дверь. Он был как бы не в себе. «Провокатор, провокатор, как при царе», – шептал он, выходя на кухню. Но под окнами, действительно, стояло несколько новеньких полицейских фордов. Артем почувствовал, что как никогда близок к обмороку.
Снова затрещал звонок. Артем бросился к дверям.