Поезд обратно будет только поздно вечером. Одежда постепенно высохнет прямо на теле. С обувью и носками хуже, но придётся потерпеть. Часы на левой руке показывали полдень. Тщательно завязав шнурки, он осмотрелся, не вывалилось ли что‑нибудь из кармана, и, осторожно перешагивая через стволы деревьев, направился к ручью. Не доходя до него, пошёл параллельным курсом между тёмных стволов деревьев, которым вот‑вот предстояло очнуться от зимней спячки и начать выбрасывать почки. Идти приходилось медленно, и Артём прикинул, что если усадьба отстояла от деревни вёрст на пять, что в переводе на нынешние меры составляет шесть километров, то через часа полтора–два он будет на месте.
Ручеёк тёк, прихотливо изгибаясь, при этом практически по одной линии строго на север, как будто держался стрелки невидимого гигантского компаса и собирался таким образом добежать до самого Северного Ледовитого океана. Идти без рюкзака казалось очень легко. По крайней мере, без него точно легче было продираться через редкий кустарник, выросший между деревьями. Под ногами чувствовалась твёрдая почва. Трусы и джинсы, впитывая тепло тела изнутри, постепенно подсыхали на ветерке и снаружи. Неприятно было ступням – влага сделала носки жёсткими.
– Все ноги будут в мозолях, – пожаловался Артём сам себе.
Примерно через полчаса, продвигаясь параллельно текущей воде, он постепенно начал отмечать понижение уровня почвы. В одном месте лес подходил к самому ручью. Сквозь стволы деревьев впереди что‑то темнело.
Продравшись сквозь кусты и выйдя на открытое пространство, Артём с удовольствием громко выдохнул: перед ним высилась громада огромного камня, обтёсанного в виде креста. Двести лет назад, проходя по дороге, соединявшей усадьбу с окрестными деревнями, шедшие останавливались и истово крестились на каменного исполина, высотой в два раза превышавшего рост человека. Поклонный крест отмечал границы узмаковской усадьбы, «пожалованной» хозяину в этой глуши, на границе нынешней Ленинградской и …
***
– … Вологодской области. На краю. Мухосрань, – глаза Нилова смотрели не отрываясь, порождая в душе какое‑то непонятное беспокойство, возникающее всегда, когда ты не знаешь, что человек, с которым ты беседуешь, от тебя хочет, и в то же время чувствуешь, что ему что‑то от тебя надо. – А ты сам откуда?
– Местный, – коротко ответил Артём. Говорить ему не хотелось. Старик был ему неприятен. Кроме чисто физического отвращения, вызванного видом гноящейся повязки, косо намотанной на голову и практически закрывающей правый глаз, запахом немытого тела, нечищеных зубов, был ещё один момент. По роду занятий ко всяким расспросам отношение у него было специфическое. Лучше, когда о тебе знают только то, что ты сам хочешь рассказать.
Старик же расспрашивал. Не навязчиво, под видом обычной больничной болтовни, когда замученные бездельем обитатели палат ищут способ хоть как‑то скоротать время. Телевизор работал постоянно, под его звуки ели, лежали под капельницами, играли в игры на ноутбуках, спали. Впоследствии, вспоминая своё пребывание в больнице, Артём с насмешкой отметил про себя, что ни один из лежавших с ним ни разу не открыл книгу.
В палате кроме него было ещё трое. Двое – молодые парни, Максим и Сергей, ровесники Артёма. С ними тот быстро нашёл общий язык, благо все они попали сюда с одним и тем же – гнойным осложнением после вырванных зубов. Третий, хрипло дыша, лежал на ближайшей к подоконнику кровати. Его седая голова была обмотана бинтами в жёлтых пятнах выделяющегося гноя. К безвольно лежащей на простыне руке вели трубочки с раствором антибиотика.
– А этот с чем? – негромко поинтересовался Артём, когда они с Максом вышли в больничный коридор.
– Нилов‑то? Нам сказал, что напоролся башкой на прут, – пожал плечами тот. – Потом рана загноилась. Когда сознание на улице потерял, сюда и привезли.
– Бомж? – встревожился Артём. Не хватало ему для полного счастья только принести домой чесотку и блох.
К его удивлению, собеседник решительно помотал головой.
– Нет, точно нет. Не такой, я же в порту работаю, на Канонерке. Насмотрелся вдоволь, там бомжи толпами около гаражей шастают. Он с прибабахом, но не опустившийся, точно. Не валяйся он сейчас полутрупом, я бы такому соседу не обрадовался. Хрен знает, что в голове.
Характеристика была странной.
Весь тот день старик лежал пластом. На следующий он с трудом встал и, держась за стену, прошёл на перевязку. Из перевязочной возвращался чуть ли не полчаса, хотя она находилась в другой стороне стометрового коридора (к тому времени Артём уже выяснил, что сторона пластикового квадратика, которыми был выстлан пол коридора, составляет тридцать сантиметров, а от одного края коридора до противоположного триста пятьдесят таких квадратиков, давно пересчитанных во время ночных шатаний сходящими с ума от скуки пациентами отделения). Долго сидел на кровати, безучастно уставившись в пространство перед собой. Обед и ужин ел медленно, но до последней крошки, потом, так же медленно двигаясь, отнёс миску на специальный столик напротив больничной кухни. Занятый своей болью Артём отметил про себя тёзкину стойкость.
На третий день старику стало легче. После перевязки, стоя напротив зеркала в умывальной он даже попытался причесаться, что было непросто с обмотанной бинтами головой. Подошедшего к соседнему умывальнику полоскать рот Артёма он смерил уже вполне осмысленным оценивающим взглядом.
– С зубами, – полуутвердительно, полувопросительно произнёс он. Голос неожиданно оказался хриплым и пронзительным одновременно. – Здесь все с зубами, – хмыкнув, продолжил он, получив в ответ кивок. – Один я с больной башкой. А ты небось думал, что на челюстно‑лицевой хирургии только бандиты и уголовники с разбитыми мордами лежат? Чего головой мотаешь, не так?
– Что врачи говорят? – чтобы отвязаться, из вежливости спросил Артём, кивнув в сторону повязки с жёлтыми пятнами.
– Ничего хорошего, – буркнул старик. На этом их первый разговор прервался.
Вечером Нилов неожиданно сел к нему на кровать. Подобрав под себя отёкшие ноги, не особо интересуясь, хочет ли его слушать собеседник, начал рассказывать о том, о сём. Сначала о своих злоключениях. Нилов Артём Николаевич, так, оказывается, полностью звали старика, действительно неведомым образом недели три назад ухитрился напороться головой на ржавую железяку. За медицинской помощью обращаться и не подумал, а решил лечиться старым проверенным народным средством – водкой. Из этого Артём сделал вывод, что рассказчик, скорее всего, и в момент получения травмы был крепко поддат, и в поликлинику сразу не пошёл только потому, что просто не смог бы до неё добраться. Своими мыслями делиться он не стал, а взамен терпеливо выслушал повествование о нехитрых старческих буднях. Разговор не клеился.
Нилова это, впрочем, не смутило. На четвёртый день пребывания в больнице, когда опухлость лимфатического узла спала и рот начал раскрываться без особой боли, окрылённый обещанием лечащего врача выписать его денька через два, Артём вошёл в свою палату и увидел тёзку сидящим на его кровати и рассматривающим «Ганса» – нацистский знак за борьбу с партизанами, ухмыляющийся череп на фоне пронзённого мечом клубка змей. За эту вещь Артём в своё время отдал многое из найденного им и с тех пор относился к «Гансу», как он прозвал череп, как к счастливому талисману, постоянно таская его с собой на толстой цепочке вместо нательного креста. В больнице ношение таких вещей никто бы не оценил, поэтому знак вместе с цепочкой был на всякий случай упрятан в барсетку, которая сейчас расстёгнутая лежала рядом на покрывале.
– Финтифлюшками немецкими интересуешься? – хрипло произнёс Нилов, не обращая внимания на оторопевшего от такой наглости вошедшего соседа по палате. Сегодня вопреки недавней ремиссии он выглядел особенно плохо. Опухшие ноги бледно‑розовыми тумбами безвольно свисали с кровати, уткнувшись носами резиновых шлёпок в пол, небольшой животик, обтянутый серой майкой, казался искусственным, как будто старик сунул себе под майку подушку. Ссутулившийся и понурый, он, кажется, с трудом удерживал себя в вертикальном положении, толкни – и плашмя грохнется на пол.
– На место положи, – хмуро сказал Артём.
– Фашисты Ленинград в блокаде держали, вместе с финнами столько народу голодом уморили, а ты эту погань с собой таскаешь, – просипел Нилов, брезгливо бросив «Ганса» на кровать.
– Это вообще‑то антиквариат.
– Антиквариат – это хорошо. Я тут у тебя переворошил немного. Извини, – с трудом поднявшись, он доковылял до своей кровати и почти рухнул на неё. Артём только молча посмотрел ему вслед. Наверное, впервые в жизни он не знал, что ему сказать.
В тот день Макса и Сергея выписали. Подшучивая, что главная опасность на отделении – быть съеденным клопами, они пожали Артёму руку и ушли, оставив его в палате со стариком одного. Пользуясь тем, что тот продолжал лежать без движения, не отреагировав даже на уход соседей, он с особым чувством злорадной мстительности подошёл к кровати Нилова, взял с тумбочки пульт и выключил телевизор. Впервые за четыре дня в палате наступила тишина, и можно было нормально заснуть.
К вечеру одну из кроватей занял уже другой Максим, которого почти сразу отправили на операцию. Через пару часов его привезли обратно на больничной каталке ещё не отошедшего от наркоза с замотанной бинтами головой. На бинтах, закрывавших разрезанную щёку, медленно расплывалось, пропитывая марлю, тёмно‑красное пятно.
***
При приближении крест оказался ещё выше, чем показался с первого взгляда. Нечто похожее Артём видел в новгородском музее тамошнего кремля. Но те поклонные кресты были сделаны из дерева, а этот из камня.
Огромная глыба, вырубленная неведомыми жителю двадцать первого века инструментами, которой чьи‑то руки придали нужную форму и украсили по краям выдолбленными бороздками, возвышалась над подошедшим вплотную человеком. В трещинах зеленел мох. Подобные артефакты встречались редко, но впечатление производили сильное. Подобно знаменитому Игнач‑кресту, их возраст относили ещё к временам феодальной раздробленности, когда в здешние места только начало проникать христианство и приходилось воздействовать на местных жителей вот так – зримо, ощутимо, тяжеловесно.
– Тебя бы целиком вывезти, да кто купит? Кому ты нужен? – сказал он, обращаясь к кресту. Тот не ответил. Не было ни грома, ни молнии, испепелившей богохульника. Никто не хмыкнул над ухом, не похлопал одобрительно по плечу. Как будто не было сказано этих слов.
В ту минуту он вспомнил об одной статье своих доходов, о которой не рекомендовалось рассказывать даже среди своих. При всей циничности нравов людей, за годы повидавших всякое, среди копателей было много верующих. Некоторые воцерковлялись настолько, что копали уже не ради добычи, а ради захоронения найденных ими останков с соблюдением, что забавно, очень по‑разному многими понимаемого христианского обряда. Такие быстро покидали тусовку, иногда переходя под крыло военно-патриотических клубов, иногда продолжая своё дело в одиночку. Никто ими не восхищался, относились к ним как к людям, потерявшим в чём‑то чувство меры и оттого ставшими как будто немного помешанными. Действительно, смешно было вырывать из земли костяки, чтобы сложив их особым образом, тут же закопать обратно в землю. Но к торговле нательными крестами относились явно неодобрительно. В лицо об этом мало кто скажет, но зарубку в памяти сделают. И в случае, если о чём‑то попросишь, откажут под каким-нибудь благовидным предлогом. Не из-за веры (у кого она теперь есть), а из‑за суеверия, боязни навлечь на себя несчастье. Поэтому он никогда не спрашивал никого – знают ли они маленького сморщенного как старая слива мужичка азиатской наружности, уместно смотревшегося бы где‑нибудь около Анадыря, который каждые две недели регулярно раскладывал на перевёрнутых ящиках один и тот же товар либо около «Крупы», как в просторечии назывался Дворец Культуры имени Крупской, либо на Удельной. Товар, выставленный им на продажу, практически не менялся – старые книги, литые бюстики советских поэтов и писателей‑классиков. Сколько-то стоящий хлам, который можно за копейки приобрести у пенсионеров в любом областном центре. В достатке такого можно было найти и не выезжая за пределы КАДа. Дело было в том, что Азиат не продавал, а покупал. Сейчас Артёму даже досадно было вспоминать, какую смешную сумму он озвучил за первые два найденных креста. Недополученная тогда выгода впоследствии с лихвой компенсировалась появлением нужного контакта. Вначале его сильно заинтересовала личность самого продавца неопределённого для европейского человека возраста. Говорил он без малейшего акцента и употребления сленга, мысли свои выражал ясно и просто, без вычурности. Говорил мало, но за скупыми словами проглядывало, что в интересовавшем его предмете (всё, что имеет отношении к религии – так он охарактеризовал круг своих интересов), он разбирался как минимум хорошо. У Артёма по молодости даже мелькнула шальная мысль – проследить за ним. К счастью, искушению он не поддался, было чревато непредсказуемыми последствиями. Благо платил Азиат так же, как говорил – столько, сколько вещь на самом деле стоила, не пытаясь занизить или сбить настоящую цену. Конечно, если её знал человек, принёсший товар. Альтруисты в торговле надолго не задерживаются.
С момента знакомства прошло без малого четыре года. За это время Артём убедился, что сбывать найденную «религию» экзотическому северному человеку надежнее и выгоднее, чем нести другому посреднику или в антикварную лавку. То, что перед ним посредник, он определил сразу. Не будет завзятый коллекционер, каким бы тронутым на своей теме он не был, просиживать целыми днями, как на работе по графику, за ящиками с выложенным для отвода глаз старьём и тем более продавать его. Определённо наличествовал коммерческий интерес, а какой именно – кто знает.
Каких‑либо угрызений совести, вообще ощущений того, что он делает что-то неправильное, Артём никогда не испытывал. Товар как товар, предметы, которые даже «имеющими культурную ценность» может признать только соответствующая экспертиза. Сам он крещён не был. Сколько раз его родители заводили разговор о том, что надо бы, конечно, но дальше этого дело не шло. На заданный прямой вопрос «почему» они со смущённым видом переглянулись и признались, что не смогли в своё время найти кого‑нибудь на роль крёстных отца и матери. Не смогли – значит, не сильно захотели, подумал про себя Артём, и чувство брезгливости, испытываемое им к родителям, с того дня увеличилось ещё сильнее.
Он поморщился, почувствовав, как о себе напомнил живот – что‑то болезненно сократилось и провернулось внутри. Время обеда близко, а еда утонула вместе с рюкзаком. До вечера ещё долго, значит, опять, как всегда, разболится голова. Купить негде и не у кого. В качестве компенсации он зайдёт в «Макдональдс», когда вернётся в город. Чтобы есть не захотелось ещё больше, он отогнал мысли о еде и, обойдя крест, посмотрел на вид, открывавшийся с возвышенности.
Пологий спуск упирался в неизбежный кустарник, заполонивший неглубокую лощину. За лощиной виднелось относительно большое открытое пространство. Ручеёк рассекал его по диагонали, пропадая из виду в очередной полосе редколесья. Унылая северная природа, ещё не ожившая, не отошедшая после зимней спячки, под затянутым бесцветными тучами небом, навела бы хандру на любого уставшего и проголодавшегося человека, но при взгляде вниз Артём почувствовал острую смесь интереса, воодушевления и охотничьего азарта.
Потому что на дальнем краю представшего перед ним снежного поля виднелось тёмно‑жёлтое строение с абсолютно неуместно здесь смотревшимися строго вертикальными колоннами в центре и даже с такого расстояния показавшимся огромным разломом в боковой стене. За зданием ближе к лесу виднелись небольшие, заросшие кустами горки, обозначавшие, вероятнее всего, развалины подсобных построек. Это было всё, что осталось от усадьбы Андрея Павловича Узмакова, выстроенной более двух веков назад и всего через два десятилетия после постройки навсегда покинутой обитателями.
***
– Не слышал, – попытался сказать он. Голос сорвался, и Артём с досадой повторил погромче. – Про такого не слышал.
Одновременно он аккуратно отодвинулся от старика, так чтобы тот этого не заметил. Свихнулся Нилов или нет – это его не касается. Пусть разбираются завтра врачи. А сейчас ему надо просто чтобы неприятный ему человек ушёл подальше и больше к нему не подходил.
Проснувшись среди ночи, Артём почувствовал, что сетчатая кровать, на которой он спал, прогнулась под дополнительным весом. Металлическая плетёнка противно взвизгнула. Нос втянул неприятный и знакомый запах. Открыв глаза, ещё не отойдя от первого за последние несколько дней долгого многочасового сна без пробуждений, он увидел сгорбленный силуэт Нилова. Старик хрипло дышал, смрад вырывался из приоткрытого рта. Лица видно не было из‑за бившего в окно света уличного фонаря, к которому тот сидел спиной.
– Охренел? – первое, что пришло на язык растерявшемуся Артёму. Слово вырвалось непроизвольно, отупевший от долгого недосыпа мозг выдал заторможенную реакцию.
Старик не отвечал, продолжая хрипло дышать, смешно втягивая в себя воздух – с всхлипом, переходящим в украинское «хыгание».
– Что надо?
Хриплое дыхание, «хыгание».
– Послушай, отец, – негромко, раздельно сказал севший на кровати Артём. Первый испуг начал сменяться злостью, жаль было прерванного сна. – Я к тебе не лезу, и ты ко мне не лезь. Ты меня достал. Мне без разницы, что здесь нет свободных мест в палатах – завтра я пойду к начальнику отделения, и пусть тебя отселяют отсюда куда угодно – хоть в коридор, хоть на улицу на мороз. Тебе не понятно, что я не хочу с тобой общаться? Со…
– Заткнись.
Слово было сказано неожиданно резко, и что ещё более впечатлило, отчётливо.
– Приставать к тебе не буду, не бойся, – наконец отдышавшись, старик хмыкнул. – Ты для меня интереса не представляешь. Что‑что, а «голубым» сроду не был.
– А кто тебя знает? – пробормотал Артём, стараясь отодвинуться подальше к стене и прикидывая, не стоит ли завопить в голос в том случае, если Нилов станет вытворять вовсе уж странные вещи. Сестры на посту в коридоре, конечно, нет, все они сейчас спят в сестринской, но хотя бы проснутся люди в соседней палате. Удивительно, но мысль о физическом отпоре старику, хотя бы о том, чтобы спихнуть незваного гостя с кровати, даже не рассматривалась. Запахом воспалённой плоти и гноя несло так сильно, что казалось – ткни посильнее кулаком и человеческая фигура просто лопнет, залив всю палату отвратительным содержимым.
– Так ты говорил, местный. И я местный. Почти. Крепостной барской усадьбы Узмакова Андрея Павловича, – Нилов хрипло хихикнул, произнеся незнакомую собеседнику фамилию. – Доводилось слышать?
«Гной действует на мозг, – понял Артём, – вот он и несёт всякую чушь. Похоже, у дедули дела плохи».
Участь старика его не волновала. Пугала непредсказуемость дальнейшего поведения Нилова. Как все нормальные люди, Артём инстинктивно боялся сумасшедших, поскольку никогда не сталкивался с ними и оттого не знал, как себя вести и на что способен его визави. В голове закрутились воспоминания о прочитанном и слышанном, в том числе о страшной силе безумцев, которая даже старушкам в дурке позволяет бросать через себя дюжих санитаров и рвать смирительные рубашки. Вот не хотелось бы закончить жизнь в больничной палате накануне выписки задушенным соседом.
Кричать, однако, тоже не хотелось. Само воспитание в семье, претендующей на интеллигентность, заставляло натуру восставать против громких криков. Может и обойдётся, твердило воспитание. Поболтает и уйдёт. А если завопить, то сбегутся люди, будут смотреть как на сумасшедшего уже на тебя.
Поэтому он ограничился отрицанием и приготовился слушать, что старик скажет дальше.
– Шучу. Деревушка, в которой я вырос, понимаешь, раньше в царское время принадлежала дворянину Узмакову. Вот мы, пацаны, и назвали себя в шутку узмаковскими крепостными. Да.
Старик ненадолго затих, как будто собирался с мыслями или обдумывал, что рассказать дальше. Свет фонаря освещал палату, придавая окружающим предметам незнакомую дурную нереальность, почти как во сне. Лежащий лицом к стене прооперированный Макс с замотанной бинтами головой казался трупом в больничном саване, если бы не всхрапывание, напоминавшее звук стекающей в отверстие раковины воды.
– Тридцать восемь лет назад мне было семнадцать.
Голос старика вывел Артёма из ступора, в который он начал было впадать. Семнадцать?! Значит, Нилову сейчас пятьдесят пять. Выглядел он на семьдесят, если не больше.
– Нужно объяснять, что такое семнадцать лет? Ты сам от этого возраста недалеко ушёл, – голос старика менялся, фальцет ушёл, оставив хрипоту. Нилов продолжал почти шёпотом, изредка останавливаясь. – Семнадцать лет! Как давно! Сколько мечтаний в голове, даже в такой глубинке, где я жил. Семидесятые годы, самое начало. Мальчик, спроси своих родителей, если они помнят, какое это было время. Ты ни хрена не знаешь о тех годах. Видел, может быть, какую‑нибудь чушь по телевизору и думаешь, что что‑то знаешь. Мы были первыми детьми, не знавшие ни войны, ни разрухи. А наши отцы гордились собой. И было за что! Страна на пике могущества, а не стоящая раком со спущенными штанами перед всеми кому не лень. Эх, да что тебе объяснять. Все вы, молодежь, свиньи. Не стоите того, чтобы перед вами бисер метать, – горечь в голосе была неподдельной. – Видно, это мне в наказание, что придётся рассказывать такому…
«Свиньи» не обидели Артёма. Подобных рассуждений он в своё время наслушался от дядьки, маминого старшего брата, любившего повспоминать молодость, когда и солнце светило ярче, и девушки были красивее. Зацепило его другое – за время совместного лежания в палате он много раз был свидетелем пререканий старика с медсестрами. Ни одна постановка капельницы не обходилась без долгих жалоб на непрофессионализм, ехидных вопросов и хмыканий. Резко, почти грубо Нилов бросал короткие фразы, как будто нарочно пытался спровоцировать конфликт. Заставить сорваться, чтобы потом позлорадствовать над собеседником, либо, если уж не удалось вывести из себя, то хотя бы посильнее оскорбить. Среди персонала больницы давно распространилось мнение о том, что такого пациента давно бы пора выписать, коль он так недоволен лечением, а дальше пусть выплывает сам как может. Очевидная слабость больного не оправдывала его хамской манеры общения.
«Интересно, желают ли врачи смерти своим пациентам», – промелькнуло в голове и унеслось прочь. Сейчас речь мужчины, казавшегося Артёму намного старше своих лет, звучала более мягко, фразы были выстроены правильно. На короткое время в тёмном силуэте, сидящем на краю его кровати, он увидел другого человека, которым при иных обстоятельствах и должной твёрдости характера Нилов мог бы стать, нужного и интересного другим. Затем на ум пришло сравнение с сиреной, манящей за собой Одиссея в неоткрытые дали, а потом резко оборачивающейся, чтобы наброситься и сожрать.
– Отец работал на сланце. Мама сидела с нами дома. У меня было четыре сестры. Большая семья. Я старший. Денег постоянно не хватало, но тогда мы, ребятня, об этом не думали, сравнивать было не с чем. Работали в огороде, когда приходили из школы. Мать стремилась каждый свободный кусок земли засадить картошкой. Были у меня и друзья. Это сейчас их нет. Мальчик, все твои друзья – это те, которых ты успел завести в юности. Других не будет. Будут знакомые. А друзья – нет. У меня их было двое. Вместе рыбачили, бегали на лесопилку, носили отцам еду на работу. Вместе закурили и водку тоже попробовали вместе, в пятнадцать. Сейчас я пью её в одиночку. Кажется, именно это и называется алкоголизмом – когда тебе даже не с кем выпить и не хочется никого приглашать.
А сейчас я без друзей, без родителей, без дома, и сижу на кровати трусливого слизняка, который боится сказать мне в лицо, что я ему противен, что я воняю, чтобы я ушёл. Что ты дёрнулся, не ожидал? Обидно? Переживёшь. Такие как ты всё переживают.
Около нашего посёлка, тогда ещё посёлка, пока комбинатик не загнулся, развлечений было не найти. Мужики на выходных ездили в Бабаево, закупались нужным товаром. Отец с матерью, чтобы приучить меня к культуре, постоянно возили в Ленинград. Каждая поездка – как праздник. Насколько вы, местные, не цените, в какой красоте живёте. С одной из тех поездок всё и началось.
Мы тогда ехали на электричке обратно в наш посёлок, когда чёрт меня дернул спросить отца, есть ли где‑нибудь в нашем захолустье что‑нибудь старинное.
Спросил бы я у матери, которая в тех краях родилась и всё знала, она бы ответила – нет, и на этом точку поставила. Но я спросил у отца. А он был приезжий, не смотри, что родители питерцы. Его семья вернулась из мест отдалённых, о чём никто особо не распространялся. Кроме того, он верил в тот строй, который сейчас поливают грязью. И был атеистом.