bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

Разве что Государя…

Тогда Дмитрия, в отличие от матери, нисколько не ужасала наглость и резкость прогрессистов, и не раздражала нерешительность законной власти перед обнаглевшей столичной «общественностью». И теперь, вспоминая, ему оставалось лишь запоздало об этом сожалеть.

Мать никогда не потакала духовной расслабленности обезумевших от жажды власти прогрессивных людей, прикрывающихся словами о благе народа и как чуму разносящих презрение якобы только к государственной власти, но на деле – к самой России. Услышав историю о министре Протопопове, она прервала восторженную рассказчицу на полуслове, встала из-за стола:

– Знайте, господа! Увидели грязь, увидим и кровь!..

И тотчас ушла, не простившись.

Дмитрий не разделял ее боли от случившегося и на правах взрослого сына улыбался такому юношескому поступку матери. Подумаешь, лягнули никчемного министра. Но мать, глядя на него глазами провидицы, печалилась:

– Служить верно Государю, стране – это был идеал. Идеал, стоящий жизни. Герои, отдавшие жизнь за это, – чистые и душой, и телом. Таким был твой отец, твой дед и многие их товарищи. Боже мой! Боже мой! Как жаль всех нас! Как низко мы пали! Мы потеряли уже эту чистоту, за которую и жизни не жаль… Все изменилось… Неужели мы отдадим родину этим червям, разъедающим вскормившую их страну?

И теперь они своими глазами увидели, как это произошло.

Как быстро это случилось! Как быстро случилось невозможное…

Братание с противником, понимание неотвратимости последующих за этим еще более страшных и разрушительных для страны событий привело его к мучительному осознанию и своей, порой выглядевшей невинной, предательской службы на алтаре общеинтеллигентского расшатывания Родины.

Разрушения ее святынь, завоеваний, достижений.

Всего, что дорого, ценно, любимо…


Обликом Марков напоминал первого русского императора. Дворянская честь, национальная мощь и прямодушие этого человека, качества, которые прежде оставляли Дмитрия безучастным, теперь трогали, окрыляли. В сходстве Николая Евгеньевича с Петром Дмитрий видел знак судьбы и чувствовал уверенность в победе правых.

Правых – и по правде своей. Не замешанных ни в терроре, ни в расстрелах, ни в подрыве государственной власти, ни в измене, ни в получении денег от иностранцев. А в такого рода служении иностранным правительствам состояли все их противники – от октябристов и эсеров до социал-демократов.

Еще на фронте он знал, где его место, если выживет. Если выживет – его место в рядах правых. Рядом с Марковым. Он был уверен, что такой человек не будет бездействовать. И если Дмитрию суждено умереть, то он должен умереть так, как сделал это его отец и его деды – за Веру, Царя и Отечество.

А не за Временное правительство…

Но до того, как он найдет Маркова, он должен увидеть Анастасию.

Где ее искать – Дмитрий знал. В здании новой московской телефонной станции. О том, что она там работает, не раз упоминали в имении Крачковских. Во время войны все телефонные станции переходили в ведение военных, и их служащие автоматически считались на военной службе, лишаясь права без веских на то оснований оставить свое место. Этот факт премного утешал Дмитрия.

В первый же свой день в Петрограде он пробовал дозвониться до Москвы. Далекий голос барышни терпеливо объяснил ему, что из сотен телефонисток, служащих на станции в несколько смен, найти Анастасию не легко. Для этого нужно знать не только имя и время её смены. И, боясь огорчить его еще более, добавила:

– Вам лучше приехать в Москву, хотя нынче это тоже непросто…

Он и не мечтал тотчас найти Анастасию, но отчего-то долго сидел, не кладя трубку на рогульки рычага, слушая в ней какой-то неясный шорох и чей-то голос, настойчиво кричавший в недосягаемом далеке:

– Шестнадцать пудов по рупь сорок копеек. Что? Шестнадцать пудов по рупь сорок копеек…


Петербург, переименованный с началом войны в Петроград, изменился до неузнаваемости, и это было для Дмитрия полной неожиданностью. Столица государства российского стала похожа на стан кочующих дикарей – повсюду рыскали грязные, серые оборванцы в распахнутых шинелях, выдававшие себя за солдат. По мостовым в разные стороны шагали солдаты с винтовками, а часовые на своих постах сидели на стульях, с папиросами в зубах. Все щелкали семечки, и когда-то чинные, красивейшие улицы были покрыты шелухой. Всюду ели и спали, всюду валялись отбросы. Невский превратился в неряшливый толкучий рынок. По вечерам даже на главных улицах не вспыхивали фонари, в домах не загоралось электричество. В бывших придворных экипажах с худыми от бесконечной гоньбы лошадьми шумно катались какие-то странные люди, одетые, как Керенский, в кожаные рабочие куртки.

Он оказался модник, этот Керенский, явившись впервые в общее собрание Сената в кожаной куртке, задав своим последователям этот тон. Рассказывали о нем удивительные, говорившие о многом, мелочи – долго, с потрясыванием, жал руки швейцарам и сторожам, но не удостоил и общим приветственным поклоном сенаторов, среди которых были не только государственные мужи, а и известные ученые. И теперь повсюду эти кожаные куртки…

Дмитрий бегал по городу в поисках знакомых, особенно офицеров, вернувшихся с фронта. Искал, спрашивал, стараясь точнее узнать о Маркове и об иных, не желавших мириться с происходящим.

Разруха, эта вечная спутница революций, как сказочный дракон, день ото дня росла прямо на глазах – трамваи стали ходить еще реже и были так переполнены, что лучше было идти через весь город пешком. Извозчики и вовсе были редкостью. Но то и дело он видел в разных направлениях мчавшиеся царские автомобили, уже донельзя ошарпанные, и сидевших в них самодовольных, никому не известных дам. Сквозь крики и брань он пробирался по нескончаемо многолюдным улицам, наполненных солдатами, рабочими и какими-то неведомыми людьми, одетыми в солдатские шинели нараспашку – по повадкам которых было видно, что они хозяева положения. Но что особенно угнетало Дмитрия, так это то, что никто не давал о происходящем никаких сведений. Все пользовались только слухами, по которым батальон георгиевских кавалеров был уже в пути и что под городом уже дралось большое войско…

Если бы это было так.

– Что ты, дорогой! – мать не могла оторвать от него своего исстрадавшегося взгляда. – Теперь в городе хорошо. Пальба и пожары прекратились… Хотя… Все бы ничего, пусть ходили бы со своими кумачами и не работали, но есть еще товарищи экспроприаторы, которые, якобы для патриотических обысков контрреволюционеров, делают по ночам налеты. Так что неприкосновенность жилищ, о которой столь много кричали враги самодержавия, стала совершенно необеспечена.

Грустно улыбнулась и добавила тихо, сосредоточенно:

– Ты, Митя, не выходи к ним, если придут… Словно тебя здесь нет… Ради меня, дорогой.


Три дня в Петрограде, вместе с радостью от встречи с матерью, причинили ему столько невыносимых страданий, что порой он приходил в полное недоумение от вида происходящего прямо на его глазах и отказывался этому верить.

Он думал, что только на фронте идейные солдаты убивали офицеров, но и на улицах его родного города на них шла облава. У него на глазах толпа, очень быстро, всеми своими повадками выдавая большой в этом опыт, окружила седого, раненного в ногу полковника, одной рукой опиравшегося на костыль. В одно мгновение десятки рук схватили полковника за локти, руки, плечи, сбоку и сзади, лишив его возможности защищаться. Со смехом и грязно ругаясь, отобрали у него Георгиевское Золотое оружие, которое тут же кто-то нацепил на себя.

Все произошло так быстро, что он едва успел выглянуть в выходившее на проспект окно. Сорвался с места, слетел по лестнице, выскочил на улицу. Но уже не увидел ни раненого полковника, которого скрыла толпа, ни его обидчиков.

Будто их и вовсе не было. Будто вся эта страшная нелепица ему привиделась.

Но плотная, кричащая и улюлюкающая, взбудораженная беззаконием и безнаказанностью толпа тут же окружила, как только что полковника, статного офицера с Георгием в петлице.

– Ба! – обрадовался при виде его оборванец в шинели распашонкой, тут же бесцеремонно ощупывая сукно на рукаве офицера. – А это что еще за фрукт? Неугодно ли представиться?

– Абсолютно неугодно, – не дрогнув ни одним мускулом на лице, тут же ответил офицер, глядя на ряженых глазами, полными презрения. И толпа, чутьем угадывая, что таким же взглядом он будет смотреть и на смерть, замерла, насторожилась, этим еще более взбудоражив людей в шинелях распашонкой, плотно сжимающих вокруг своей жертвы кольцо, словно шакалы почуявшие запах свежей крови.

Дмитрий, протолкавшись сквозь толпу, стал к офицеру – спина к спине:

– Напрасно вы, – полуобернувшись к нему, крикнул тот. – Двое – это слишком много для негодяев…

– Скидывай погоны, сволочь… Погоны скидывай… – из гущи толпы раздались одиночные голоса, будто пробовавшие ситуацию на ощупь. И тут же, словно подстегнутый выкриками стоявший прямо перед ними переодетый в солдата человек с длинными, давно немытыми волосами, закричал на офицера зло и напористо:

– Немедля скидывай! Сволочь! А не то с башкой сдернем!..

– Дорогие мои, – вдруг спокойно, не повышая голоса, заговорил офицер. И толпа тут же стихла, заинтересованно прислушиваясь. – Я не только погоны, я и штаны сниму, и лампасы отпорю, если вы пойдете со мною не на внутреннего врага, которого вы тут разыскиваете, а на врага Отечества нашего… А срывать погоны для вашего интереса? Нет уж… Увольте!

Толпа, явно не зная, как поступить, заинтересованно выжидала. Боясь упустить ситуацию, переодетый схватил офицера за погон и рванул к себе. Раздавшийся сухой треск ткани прозвучал для Дмитрия сигналом. Со всего маха, со всей силы, вложив в удар всю накопившуюся горечь последних дней, двинул в лицо ряженому. И тот, высоко взмахнув руками, нелепо, во весь рост, упал, распластав по брусчатке взметнувшуюся серыми крыльями шинель, не успев справиться с предательски выступившим на лице испугом и ничем не прикрытым удивлением. И это неподдельное, почти детское удивление выдало, что до этого переодетый не получал отпора и никак не ожидал его.

В толпе весело и дружно захохотали, разом отступив, ослабив свои тиски вокруг неподвижно стоявших Дмитрия и офицера.

– Александр… – через плечо представился офицер.

– Дмитрий Лазарев, – тут же откликнулся Дмитрий, не спуская с толпы глаз, готовясь к рукопашной.

– Приятно, Дмитрий. И Бог нам в помощь!

– Его помощь будет как нельзя кстати, – усмехнулся Дмитрий, ничуть не сожалея, что ввязался в драку, пусть она будет и последней. – Это же быдло, и бить будут как быдло. Навалятся всей толпой и сапогами затопчут…

– Ваше благородие! – перед ними, вытянувшись в струнку, отдавая честь, застыл молоденький солдат.

– С фронта? – окинув его быстрым взглядом, спросил Александр.

– Так точно, Ваше благородие! – громко и даже почти радостно ответил юноша.

– Молодец! Верен присяге. Благодарю за это. – Глядя ему в глаза проникновенно, даже задумчиво, тоном совершенно не по форме ответил солдату офицер.

На этот тон и на эти слова солдат, словно боялся отказа, облегченно улыбнулся и тут же плотно придвинулся к Дмитрию плечом. И оказавшись теперь лицом к лицу с толпой, по-детски наивно и в то же время по-молодецки весело выпалил, развеселив Дмитрия с Александром:

– Эх, и махина же! Ажнак в пятках моргнуло!

В толпе тоже рассмеялись и еще более переменились. Стояли, разглядывая столь неожиданно образовавшуюся на их пути троицу, но уже и отступали, давая проход.

– Идем, – тут же отдал приказ Александр.

Пошли точно на смотру, старательно чеканя шаг, через открывшийся сквозь толпу коридор.

– Львы, а не люди! Эти покажут крикунам… – одобрительно раздалось со всех сторон. – Были бы все такие, ничего бы не было…

И вслед им, совершенно этим все запутав, закричали:

– Ура! Ура! Ура!

– Веселятся, дураки, – обернулся на них Александр, – неужели они думают, все это игрушки?


Все, что с ними произошло, было так непохоже, так разительно отличалось от того, что они знали – о жизни и смерти, о добре и зле, порядке и бесчинствах – обо всем этом.

Еще было далеко до арестов по ордерам мнимых контрреволюционеров и расстрелов их целыми партиями, расстрелов разных буржуев поодиночке и группами, до конфискации помещений, до уплотнения квартир, до выселений, точнее выбрасывания на улицу, до дошедших до последней степени нищеты шатающихся от слабости людей, до изможденных детей с блуждающими стеклянными глазами, до полков наемных латышей и китайцев Бронштейна, до террора после убийства Урицкого…

До всего этого еще нужно было дожить.

* * *

Дела нанизывались одно за другим, цепляя дни и ночи без разбора, лишая времени на еду и сон. Ночевали в брошенных пустых квартирах, владельцы которых за границей выжидали, что будет дальше с Россией. Занимаясь поиском честных, рисковых людей и денег, сами, хоть и осторожничали, – рисковали. Нужны были люди, способные жертвовать всем ради спасения Государя. Необходимую группу из четырехсот человек собрали быстро. Дело оставалось за деньгами. Для того чтобы освободить и перевезти из Тобольска, соединившись с чехословаками, в безопасное место Государя с семьей, нужны были миллионы. А находились тысячи. Действовали с промедлениями, задержками, порой приходя в отчаяние.

– Ну-с, – собираясь на очередную встречу с богачом или именитым представителем русских верхов, кривил рот в усмешке Марков, – у нас есть еще одна надежда на проснувшуюся совесть…

Изо дня в день посещали они людей, наживших в монархической России огромные состояния, которые их выслушивали, в нетерпении барабаня пальцами по столу, кивали каждому слову и обещали подумать. Но мало кто из них решался расстаться с частью хранившихся в сейфах ассигнаций и ценностей, скрывая свое равнодушие к Государю ссылками на тяжелое время и неизвестность.

Жалели ли они об этом, когда при новой власти, всего через несколько месяцев, они теряли не только содержимое своих сейфов, но и свои головы? Наверное да. Но не было уже ни смысла, ни толка от этой запоздалой жалости.

Марков, невзирая ни на чины, ни на отличия, реагировал на равнодушие резко и нелицеприятно:

– Вы, у кого стол ломится от царских милостей, не желаете протянуть руку помощи Государю, находящемуся в руках злейших врагов монархии? Кто же тогда ее заслуживает? Тамплиеры, масоны? Розенкрейцеры? Какой Орден? Кому вы служили или служите?..

Порой их визиты до смешного были похожи один на другой. Обычно люди с сановной осанкой встречали их сдержанно, останавливались посередине залы, давая понять, что времени на разговоры с ними почти не имеют.

– Не беспокойтесь, – улыбался Марков. – Я не коснусь истории ни древней, ни средней, ни даже новейшей. Я только коснусь вопроса чрезвычайной важности, государственной важности. Я обращаюсь только к вашей совести, вашему здравому смыслу…

– Понимаю, – тут же прятали глаза бывшие министры, указывая на кресла, предлагая сесть. – Но знайте, я с вами до конца не пойду…

– Вы с нами и в начале не шли, но мы пришли к вам не потому, чтобы укорить, что мы этого шествия не замечали, – не спешил занять кресла Марков. – Мы пришли напомнить, что нужно спасать Государя. И не только кошельком, а даже ценою собственной жизни, пока новоявленные Аттилы не пожрут все человечество…

Иной раз в этих походах Дмитрию казалось, что вот-вот, еще немного, и от напряжения он сдавленно крикнет, словно под тяжестью громадного бревна, а Марков был бесстрастен – не отчаивался из-за промашек и не воодушевлялся успехами, тут же стучась в следующие двери:

– Историческая минута призывает повелительно и правых, и левых. Это факт, которого не обойдешь. Это факт – не подлежащий сомнению. Спасти Государя. Это должен быть крик вашей души, ваш святой долг, святая ответственность, которую вы должны нести перед Родиной…

Только мрачнел глазами, поддерживая в соратниках решительность, страстно и громогласно объяснял промедление операции:

– Людей невежественных, легкомысленных, равнодушных ко всему, что не задевает их шкурных интересов, таких людей всегда большинство. И было, и есть… Особенно в рядах придворной знати. Правая фракция Государственной Думы насчитывала в своих рядах лишь несколько дворян и ни одного придворного чина, тогда как ряды партии кадетов и членов прогрессивного блока сверкали золотом расшитых придворных мундиров. Так что революция Февральская была революцией господ. Мне передали слова одного француза, который метко выразился относительно наших событий. Во Франции, – сказал он, санкюлоты устроили революцию, чтобы стать сеньорами, а в России сеньоры свергли монархию, чтобы стать санкюлотами… Непостижимо это и для меня. Но самое печальное – это еще не все. Помяните мое слово, несмотря на все нами пережитое – это только начало. В силу исторической логики, господская политическая революция развивается в революцию социальную. В революцию простонародья против революционных «господ». Но большая наша беда заключается в том, что не Степан Разин станет их предводителем и не Емелька Пугачев. Руководить ими будет банда, пришедшая к власти обманом и чужой силой, которой ненавистно все русское…


В мельтешении встреч, поездок без передышки из Петербурга в Москву и обратно Дмитрию выпало три дня, которые он провел возле здания телефонной станции, вычисляя время замены смен служащих.

Новое здание телеграфной станции Москвы, законченное как раз накануне войны, являло собой последнее слово техники и строительного искусства. По всем качествам ставшее выше стокгольмской станции, считавшейся первой в мире по внутреннему оборудованию и архитектуре. Высокие потолки, массивные колонны. Здание в жару хранило в себе приятную прохладу и долго не остывало в холодные дни. В первый день он, рискуя привлечь к себе ненужное внимание, попытался расспрашивать об Анастасии служащих, которые, тщательно ощупывая настороженным взглядом его лицо, отвечали, что не знают таковой. Но в их ответах и в поведении не было ничего необычного – настороженностью был пропитан не только сам воздух в охраняемом здании станции, но и весь город, который застыл в предчувствии новых перемен, затаившихся до времени под каждой крышей и в каждой подворотне.

Дмитрий почувствовал неладное на следующее утро, лишь только вошел в здание станции – плотный господин, пряча быстрые глаза под низко надвинутым на лоб котелком, небрежно играя тросточкой, ни на минуту не выпускал его из вида.

Проверяя свое наблюдение, Дмитрий, будто в поисках лучшего места для заполнения бланка, поочередно обошел все окошки, в которых принимались заказы. Господин неотступно следовал за ним, так же как и он, приняв вид озабоченного заполнением квитанции человека.

Отдав в последнем окошечке заказ на вызов несуществующего телефона в Петрограде, Дмитрий, будто в нетерпении ожидания скорого соединения, направился к кабинкам для переговоров и, распахнув дверцу одной из них, прикрыв ею филёру обзор, стремительно направился к выходу.

Перейдя на противоположную сторону улицы, смешавшись с прохожими, оглянулся – к господину в котелке, озиравшемуся на высоких ступенях станции, подбежали двое, и тут же, получив указания, словно тени, растворились в толпе.

Следуя лишь интуиции, Дмитрий вскочил в пролетку, и, проехав до угла, спрыгнул на ходу, отметив краем глаза черный котелок в обогнавшем его экипаже. Боясь привести сыщика к Маркову, долго петлял по дворам, отсиживался в парке, стоял на сквозняке подворотен. И на третий день был вынужден лишь издали рассматривать входящую в здание станции публику.

Анастасии в ней не было. Как не было больше у Дмитрия ни единого дня, чтобы продолжить ее поиски.

Перевод монаршей семьи в Екатеринбург нанес страшный удар их делу. Нужен был новый план. Новые люди. Дополнительные деньги. Ситуация менялась каждый день. И на душе у них было черно, как смотревшая в окна ночь.


…По разоренной, но все же действующей железной дороге, как основному средству быстрой переброски войск для противоборствующих сторон и от этого хранимой теми и другими от полного разрушения, в людской тесноте переполненных вагонов, в гомоне и криках, рискуя на каждой станции нос к носу столкнуться с жаждущими полнейшего истребления контры матросами в декольте тельняшек или стать объектом внимания красноармейцев в обмотках, Дмитрий с группой офицеров пробирался в Петроград. Стараясь быть незаметными среди измученных баб, растерянных стариков и плачущих детей, они, не выпуская друг друга из виду, держались поодиночке. Роковое известие о гибели Государя стало для них подобием вынесенного им самим смертного приговора. Застыв на полувздохе, они винили себя в несостоявшейся операции, не имея надежды на облегчение боли, тесным обручем сдавившей сердца.

Не стало надежды.

Надежды спасти и этим спастись самим.

Надежды на возрождение величайшего в мире государства русского народа с Царем во главе…

А, значит, и на свою, на исконную жизнь.

Поднялась Россия, неспокойная, взбудораженная, не знающая, откуда идет беда неизмеримо большая, чем война с германцем, но уже чувствующая на своем горле ее хватку. Пытаясь от неё убежать, схорониться, боясь не успеть этого сделать, потерять время, она запруживала, словно река в половодье, станции, набивалась в вагоны, забиралась на крыши и, терпеливо вынося все дорожные неудобства и тяготы, – ехала-ехала… Движимая одним желанием – спастись…

– У моего, значить, пращура лошадь была. Никого к себе не подпускала – кусалась. А запрягать – лягалась. За ворота выехал – передок в щепки, – ни на минуту не умолкал старик в белой бороде. – Советовали все ему-то её продать. А он дал ей бутылку укусить – весь рот себе окровянила, а к хвосту мешок с соломой привязал… Билась она с ним, билась. Весь день. К вечеру с ног грохнулась от устатку. Но с тех пор шолкова стала… Да-а-а.

Старик осмотрел неспешно вагон, отмечая ласковым взглядом тех, кто его слушает, и вновь повернулся к сидящему рядом с ним жилистому мужику в рябинах оспы по лицу:

– И у меня, веришь ли, лошадь была! Огонь лошадь! По степи мчит – метель кругом! Пришли ее забирать, а она, – старик радостно, с каким-то изумлением, хлопнул себя по коленке, – убёгла!

И засмеялся в бороду тихим смешком, крутя, словно от восторга, головой.

– А у меня – домодельный шкап, – горестно, как-то по бабьи жалостливо ответил рябой.

– Что! Убёг? – старик в таком же изумлении хлопнул себя по колену, всем туловищем повернувшись к собеседнику.

– Не-е, сгорел… Вместе с домом. Хороший был шкап, дубовый. Сам делал. Баня только осталась…

И искривив лицо близким плачем, раскачивая из стороны в сторону головой, как конь на водопое, добавил:

– Бобыль-бобылем. Что на мне, то и при мне… И весь я тут…

То медленно, словно на ощупь, то почти замирая двигался поезд, то вдруг быстро, почти весело погромыхивая на стыках рельс, несся вперед, словно желая поскорее избавиться от человеческих страхов, заполнивших его. И на минуту-другую казалось, что забитое до отказа людьми пространство, чудовищно уставшее, несется вместе с поездом в надежное место, неведомое место. Но поезд вновь сонно замирал, и вновь тревога явственно овладевала людьми.

Молодка в ярком платке, завязанном на затылке в тугой узел, оглядывала всех сонным безумным взглядом. Испуганно озираясь на закоптелое грязное окно вагона, с болезненной настойчивостью повторяла:

– Река у нас бурливая, нравная река. А ветер-то вон как гудет…На реке – стон стоном. Шуми-и-т река, шумит…

– Да, да… Шумит, девонька, река, шумит… Вышла из берегов, – успевал откликнуться и на ее слова старик, оглядывая её ласково, жалостливо, словно стараясь своим взглядом утишить, успокоить, и молодка, казалось, послушно подчинялась его осторожной ласковости, смолкала, тревожно припадая к окну, выискивая за ним что-то известное только ей, но через несколько минут еще более исказив мукой лицо, волнуясь, вновь тянулась за ответом ко всем сидящим.

– Шуми-и-т, шумит… Может, буря угомонится?

– Угомонится, угомонится… Даст бог… – монотонно отвечала, погладив её по голове, сидящая рядом женщина, отчего-то своим жестом остро напомнившая Дмитрию его тетку.

Поезд замедлял ход. Человек из боевой группы, группы, не успевшей даже добраться до места своего назначения, сделал ему знак выходить из вагона.

Желтое с каменными колоннами здание станции медленно проплывало за окном, повозки, лошади, люди, острия штыков. Все безрадостно, все тоскливо и уже обычно… И вдруг он вскинулся, словно от ожога – неожиданного, мучительно-острого, заставившего дыхание замереть, как замирают, высоко-высоко раскачавшись, на самом верху качели, грозя ухнуть вместе с тобой вниз.

Анастасия!

Затаив в груди крик, всем телом, как только что это делала безумная молодка, припал к окну. Смотрел, не веря глазам, боясь обмануться. Боясь, что это не она. Боясь, что она его не увидит. Боясь, что они потеряются, разойдутся в выплеснувшемся на перрон людском море…

На страницу:
6 из 7