Полная версия
Диверсанты (сборник)
– Да так, дедушка, не все хорошо складывается, – ответил он с горечью и отвел глаза в сторону.
– Такой молодой да сильный, есть ли от чего горевать? – участливо заметил старик.
И эта участливость тронула Гаврилина, в груди защемило, и он махнул безнадежно рукой.
– Долго рассказывать, дедушка. И никому это не интересно. Моя жизнь – мои горести.
Они стояли перед мясной лавкой и беседовали как двое старых знакомых. Гаврилину спешить было некуда, а старика тоже никто дома не ждал. Шел ему восемьдесят первый год, и жил он один в поселке Горный Ключ. День для него сложился неудачно: продавал орехи на базаре и почти весь свой товар нес обратно домой. Ему не хотелось возвращаться к своему одиночеству, и он удерживал возле себя парня.
– А ты поделись, парень, поделись. Сразу полегчает. Может, и горести твои не так велики, как ты их себе представляешь.
– Недавно из колонии я, дедушка, заключенным был. По пьяному делу парня убил. Освободился, к берегу не прибьюсь. Не знаю, куда податься. Ни крыши над головой, ни знакомых. Да еще обобрал меня какой-то гад до нитки! – со слезой в голосе сказал Шкет.
– Ничего, парень! Невелико твое горе, поправить можно, – прервал его старик. – Вот, возьму я кусочек мясца. Поедем ко мне, сделаю я макароны по-флотски, поедим, винца выпьем моего домашнего и подумаем вместе, что делать тебе.
Старик не стал ждать ответа, он подошел к окошку мясной лавки, покопался в кусках мяса, выбрал, что ему хотелось, порылся в карманах старых штанов, достал оттуда мятую пятерку, бросил сверток с мясом в мешок и повернулся к Дмитрию.
– Ну, поехали.
Дорогой, пока они сидели в автобусе, старик дремал и тихо посапывал, склоняясь к плечу Гаврилина. Раньше бы такая ситуация вызвала раздражение у Шкета, он бы грубо оттолкнул голову старика, может быть, зарычал на него, а сейчас эта сцена умиляла его, он испытывал радостное, благодарное чувство к этому старому незнакомому человеку, проявившему к нему сострадание и понимание, не испугавшемуся его прошлого. Дмитрий старался не шевелиться, чтобы не разбудить старика. Ему хотелось прикрикнуть на кондукторшу, которая громко объявляла остановки.
Дмитрий не помнил своего отца, он был совсем маленьким, когда отец погиб в автомобильной катастрофе. Ему запомнились только его сильные, поросшие рыжими волосами руки. Он приходил с работы, хватал Дмитрия и высоко подбрасывал в воздух. У мальчика сердце замирало от страха, радости, восторга, но здоровые сильные руки ловили его и снова подбрасывали высоко над землей. Лица отца Дмитрий не помнил, оно окончательно стерлось в памяти, фотографии на стене не давали ему того представления об отце, которое он хотел бы получить. Сейчас, сидя рядом с дедом, он испытывал непонятное радостное волнение, переполнявшее его душу.
Старик, как запрограммированный автомат, проснулся в тот момент, когда кондуктор объявила остановку. Потом они шли по каменистой, ухабистой горной дороге, и старик, несмотря на свои восемьдесят лет, держался довольно бодро.
Добравшись наконец до поселка, они подошли к небольшому низкому домику под красной черепичной крышей с аккуратным двориком, где выстроились ореховые деревья и кусты виноградников. Из соседнего дома вышла пожилая женщина, она приложила руку к глазам, закрываясь от солнца, вгляделась и приветливо поздоровалась:
– Добрый вечер, Степан Максимович!
– Здравствуй, Прасковья! Какие новости?
– Зачем нам новости? Нам и так хорошо живется.
– Писем нет от Ромки?
– Нет! Должен летом приехать с семьей.
– Дай бог!
Старик подошел к двери, вытащил из-под камня ключ и открыл большой висячий замок. Потом он распахнул ставни на окне и вошел в дом. Гаврилин переступил порог следом и почувствовал приятную прохладу. В небольшой комнате с земляными полами и простым убранством стены украшали фотографии разных поколений: от малых детишек, окруживших статного моряка царского флота, до портрета современного морского офицера. В центре висела фотография молодого матроса с усами и бакенбардами, имевшая большое сходство со стариком. Но одна фотография особенно понравилась Гаврилину, на ней был изображен капитан второго ранга, очень похожий на старика, но без усов и бакенбардов, и глядел он как-то по особенному, не замер перед фотографом, а словно не видел его и жил своим важным в эту минуту делом. Если бы фотограф не щелкнул затвором, то офицер, наверное, отдал бы какую-нибудь команду, – так он был сосредоточен и стремителен в своей застывшей на век позе.
– Это Митька мой, на «Беспокойном» командует, – сказал с гордостью старик за спиной Гаврилина. – В меня пошел, на море живет. А второй – отщепенец, в тайгу утек, все лето до осени там живет, звериные лежки изучает, травы собирает, книжки пишет. Осенью оба заявятся. Петька сбреет бороду, что вырастил за лето, и будут босыми ходить, как бывало, пацанами.
И от этих слов стало горько и больно Гаврилину, острая зависть охватила его. Мог же и он вот так жить, стал бы моряком или ходил геологом по тайге, а осенью приезжал сюда к морю и загорал – на целый год, набирался солнца и здоровья. Мог, но кто же виноват, что бросил он тогда бутылку в голову парня? Ладно, это прошлое, а что же теперь? Эх, дед, царапнул ты наждачной шкуркой по душе своим бесхитростным рассказом о сыновьях. У них жизнь, будущее, а его будущее может закончиться словами: «Гражданин Гаврилин, вы арестованы!»
И до того ему стало тоскливо и противно за свои последние годы, что жить не захотелось. «Двадцать пять лет – и полная пустота, ни прошлого, ни будущего. Может, покончить все это разом?» – вдруг со вспыхнувшим отчаянием подумал Дмитрий.
– Ты садись вон туда, к столу, – позвал его старик, – я мигом соображу поесть. Винца у меня имеется чуток, свое, мой виноградник дал. Да мне много не надо, по моим-то годам и вовсе врачи не позволяют эту штуку, лихоманка их порази. Да я сам по себе, а они сами по себе. Я же к ним не хожу, они ко мне тоже, вот я и позволяю себе кой раз стаканчик.
Старик сноровисто не по годам двигался по комнате, доставая сковородку, мясорубку, сухари, макароны. На дворе уже упали сумерки, и Степан Максимович включил свет. Он задернул занавески на окнах, поставил в казане воду на газовую плиту и вышел в коридор, где у него имелся лаз в погреб.
– Митька, – позвал он Гаврилина, – пойдем со мной в погреб.
Дмитрий вышел в коридор и обрадовался, что может быть чем-то полезен этому доброму и заботливому человеку.
– Погреб тебе покажу, – с тайной гордостью сказал старик и, включив свет, стал спускаться по крутым ступенькам вниз. Дмитрий пошел следом, наслаждаясь тишиной и покоем, царившим здесь под землей. Он удивился, увидев просторный, чистый подвал с каменными сводами. Две большие бочки с кранами стояли посередине, справа и слева вдоль стен выстроились закупоренные стеклянные банки, наполненные яблоками, сливой, виноградом, помидорами, огурцами.
– Есть некому, вот и стоят мои заготовки с прошлой осени, – заметил старик, с сожалением оглядывая свое фруктово-овощное богатство.
Он подошел к одной бочке, снял со стены ковшик, приоткрыл кран и налил в него огненно-красной жидкости.
– Попробуй! Какое понравится, то и будем пить, – протянул старик ковшик Дмитрию.
Гаврилин выпил холодного терпкого вина и подошел к другой бочке, из которой старик уже начал выбивать почерневшую от времени пробку. Откупорив ее, он налил в ковш вина, слил его в ведро и только после этого снова налил и передал Дмитрию. Это был янтарный напиток, он искрился и переливался при свете электрической лампочки. Гаврилин выпил его до конца и похвалил:
– Вот это да!
Старик взял большой кувшин с полки и налил его до краев.
– Вот его и будем пить. Это редкое вино, такого винограда почти не сохранилось в наших краях.
Они вернулись в комнату, Гаврилин нес осторожно кувшин, боясь расплескать драгоценную влагу. Хозяин достал из шкафа стаканы, протер их полотенцем и налил до краев. Здесь, на столе, в стеклянных стаканах вино выглядело более красивым.
– Пей, Митька, тезка моего старшего, и не журись! Главное, что ты свободный человек. Я ведь тоже в тюрьме сидел, только в царской. Семь лет каторги определили. Служил на «Первозванном», вот нас всех в каторгу и закатал царь-батюшка, чтобы хвост не поднимали. Через пять годков я утек с каторги, под чужой фамилией жил до самой революции. А потом свою обратно взял – Степан Мацепура. Только вина у нас с тобой была разная. Твоя вина не заслуживает прощения, даже если ты на свободе. Тут уж никуда не денешься. Горе ты причинил матери убитого, и будет это горе на ней до самой смерти. И не будет тебе от нее прощения.
– Помогать ей буду, может, простит, – тихо сказал Дмитрий.
– Может, и простит, – согласился старик и налил по второму стакану. – Давай с тобой выпьем за твою жизнь. Ты, как я понимаю, в тупик зашел и выхода не видишь. А выход-то – он перед тобой. Работать тебе надо, товарищей иметь, да не таких, какие с дороги сбивают, на легкую деньгу зовут. Деньга всегда была потной, тогда в ней есть цена, есть уважение к ней, есть радость и удовлетворение. А легкая деньга – она вся в слезах и счастья никому не приносила. Много ты видел среди товарищей, где сидел, счастливых? Нет! Там их нет! Они злодеи, что значит зло делающие другому. Украл – слезы! Обманул – слезы! Ограбил – слезы! И так уж эта деньга в слезах купается, что лишь черствое сердце не трогают эти слезы. И больней всего, когда десятку последнюю украдут, трудовую десятку. К примеру, у матери чулочки порвались, хотела купить или туфельки детке, кусок хлеба принести домой, а вместо этого слезки принесет. А тот, кто украл, он эту десятку пропил. Ему нет дела до слез, оттого, что сердца у него тоже нет. Или есть, да мохнатое. Искоренять мы их будем, у которых такие сердца.
Они выпили по второму стакану, и Дмитрий почувствовал, что вино ударило ему в голову. Оно оказалось приятным на вкус, но довольно крепким. Старик пошел к плите, перевернул вилкой макароны, поколдовал над ними, что-то досыпал, доливал, мешал и наконец поставил перед Дмитрием дымящуюся сковородку.
– Ешь, Митя, ешь! Мои ребята очень уважают макароны по-флотски. Бери прямо со сковородки, они так вкуснее. Винца можно еще выпить. Потом спать будем, а утро вечера мудренее. Ты, Митя, меня слушай. Я тебя человеком сделаю, выведу тебя из тупика. Специальность получишь.
– У меня есть две, – с гордостью заявил Дмитрий. – Я бульдозер водил и электриком могу.
– Электрик – специальность что надо! На корабль бы тебя, да нет тут таких кораблей. Так что поговорю я в одном санатории, там товарищ моего младшего по водоснабжению заведует. Поможет устроить, а поживешь пока у меня. Вот какой мой план. Что скажешь?
Старик захмелел и открылся всей своей добротой, на которую был способен, и Гаврилин вдруг поверил, что действительно станет человеком, выйдет из проклятого тупика. «С первой же получки отнесу в киоск все, что взял!» – дал себе слово и был настолько искренен в своем намерении, что стало ему радостно на душе и захотелось покаяться перед стариком, как ограбил, обидел женщину, чтобы знал он до конца, кого приютил, чтобы не было больше никаких между ними страшных тайн.
«Это было какое-то отчаяние, безумие, я и сам не знаю, как это совершил. Наверное, потому, что научился я кое-чему в колонии, много наслушался про легкую деньгу. Там академия – не хочешь, да выучат. Но я пойду к этой женщине, я отнесу все до копейки, до последнего медного гроша!»
Он уже открыл было рот, чтобы все это сказать старику, но тот перебил его и, будто угадывая мысли Гаврилина, поднял указательный палец и нравоучительно добавил:
– Что там у тебя было – захочешь – расскажешь. Это дело твоей совести. Что было – должен исправить. Главное, не пропускай мимо жизнь, цепляйся за нее каждый день, каждый час. Жизнь – она красивая, ты только к ней приглядывайся. Ты ее просто еще не познал. Один дом сработал своими руками, до гроба будет гордиться, что люди в нем живут. Другой – виноград посадил, люди будут есть виноград, вино пить и неважно, что не запомнят его имя, важно, что он после себя что-то оставил. Я вот, вроде, ничего в жизни такого не сделал, кроме как сынов вырастил да чоботы шить научился. Землю копал, чоботы шил – вот и вся моя жизнь. На чоботах я мастер. Вот мой инструмент! Сам его делал! – с гордостью проговорил старик.
Сильный металлический удар заставил Дмитрия вздрогнуть, он вскинул голову и увидел, что старик в одной руке держал сапожный молоток с широкой шляпкой, а в другой цепко зажал железную лапку. Он еще раз ударил молотком по лапке, и снова Гаврилин вздрогнул, хотя и ждал этого удара.
«Мировой дед! Если бы он мне раньше попался, до той женщины», – с сожалением подумал Гаврилин. И, помолчав недолго, вдруг решился:
– Я ведь женщину ограбил у киоска. Начну работать – все ей верну. Раз все по-новому, надо начинать с этого.
Старик молчал. Гаврилин взглянул на него, опасаясь увидеть осуждение в его глазах. А больше он боялся, что старик сейчас скажет: «Так вот ты кто! А ну убирайся отсюда, бандюга!» – и выгонит он его в ночь, и дверь на всякий случай запрет на крючок. Выгонит сейчас, когда Дмитрий поверил в себя, в свое нравственное исцеление, поверил в дедов домишко, который и есть, может быть, для него та волшебная избушка, которая все изменит, все поправит и станет для него родным домом.
Но старик, склонив голову на грудь, молчал. Вино сморило его, он положил худую, будто обтянутую пергаментом, жилистую руку с зажатым в ней сапожным молотком на стол. Другой рукой прижал к крышке стола молоток и не двигался.
«Силен дед спать, – подумал с нежностью Гаврилин. – Надо перетащить его на кровать».
Он встал, поднял руки и с удовольствием потянулся. Впервые с тех пор, как познакомился со Щеголем, Дмитрий почувствовал себя успокоенным, уверенным и сильным. Жизнь для него обретала смысл, и будущее, хотя неясное, но уже имело свои контуры. Он подошел к старику, взял его под руки и попытался поднять.
– Дедуля, – протянул он нежно, – давай, дорогой, в кроватку, – с большим усилием он оторвал его от табуретки. Голова старика безжизненно опустилась на грудь, руки плетьми повисли вдоль тела.
«Что с ним?» – с тревогой подумал Дмитрий и с трудом потащил его к деревянной кровати. Он кое-как уложил безвольное тело и, обеспокоенный, стал трясти старика, пытаясь его разбудить.
– Дед, дед! Чего ты? – почти умолял Гаврилин. – Проснись, нельзя же так спать!
Вдруг страшная мысль поразила Дмитрия, он остолбенело уставился на заросшее седыми волосами лицо. Потом торопливо расстегнул на груди у старика рубашку и припал ухом к груди. Как он ни старался, ни прислушивался, он не мог уловить ударов сердца и все больше приходил в ужас при мысли, что старик внезапно умер.
Его охватил панический страх, он бросился вон из комнаты. В темноте наткнулся на перевернутую вверх дном бочку, сильно ударился коленом, но не заметил этого. Он рвал, дергал калитку и никак не мог ее открыть. Тогда вскочил на перекладину и перепрыгнул на другую сторону ворот. Гаврилин бежал, не разбирая дороги, падал, проваливался в рытвины и снова бежал вниз по склону горы, туда, где проносились по дороге машины, прорезая темноту лучами фар.
Когда он добрался до трассы, то представлял собой жалкое зрелище: брюки порвались и клочьями висели на нем, пыль густо покрывала одежду, лицо исцарапано колючками кустарников и кровь запеклась на щеках и на лбу.
У дороги с погашенными огнями стояла легковая машина. Дмитрий медленно двинулся мимо, заметив в кабине за рулем человека. Он уже миновал машину, когда дверца, тихо щелкнув замком, открылась, и знакомый голос приказал:
– Шкет, иди сюда!
Гаврилин как вкопанный остановился. Это было так неожиданно, что он растерялся.
– Иди быстрей! – повторил властный голос.
И Дмитрий пошел к машине, покорный и безвольный, без надежд и будущего, вновь ставший не Дмитрием Гаврилиным, а просто Шкетом, человеком с кличкой, приобретенной когда-то давно в колонии.
Едва он сел рядом с водителем, машина, разрезав ярким лучом плотную темному, рванулась вперед, унося Гаврилина в неведомое.
– Что там случилось со стариком? Ты его пришил? – спросил водитель.
– Нет, нет! – в страхе закричал Гаврилин. – Он сам умер!
– Сам? А ты докажи! А женщина из киоска?
– Виталий Гаврилович! – простонал Дмитрий. – Помогите! Деньги украли, загнали совсем!
– Не умирай! – резко прикрикнул хозяин машины. – Ты обманул меня, вот и засыпался. – Он сделал паузу. – Я помогу тебе. Я вытащу тебя из этого… – Виталий Гаврилович замолчал, подыскивая слово, и вдруг добавил: – Будешь служить святому делу! А нет… – угрожающе начал он, но тут из-за поворота вынырнула машина, и Виталию Гавриловичу пришлось прервать монолог, чтобы не столкнуться лоб в лоб с лихим водителем.
– Буду служить! – чуть не в голос закричал в отчаянии Гаврилин. – Все что прикажете! Только не колония! Не хочу больше в колонию! – вдруг завыл со слезами в голосе Шкет.
– Ладно! Хватит скулить! – оборвал его Щеголь. – Не раскисай, любитель приключений! – вдруг смягчился он и похлопал по вздрагивающему, худому плечу парня.
Виляя на серпантинах, машина все дальше и дальше увозила Дмитрия от города, которому он радовался в мечтах, предвкушал наслаждение и отдых, и который принес ему не радость и облегчение, а полное крушение всех его надежд, отбросив так далеко назад, что Гаврилин не видел даже своего будущего.
* * *Вечерний город приветливо мигал неоновыми огнями, снег искрился под лучами автомобильных фар. Пешеходы – одни кутались в пальто и спешили скорее скрыться, кто в автобусе, кто в магазине, другие, которым жгучий мороз был ни по чем, шли неторопливо и, выпуская клубы пара, разговаривали о своих делах. И в этой многоликой, многоцветной толпе спокойной, неторопливой походкой незанятого человека, которому спешить некуда, шел крепкий, высокий мужчина лет семидесяти в дорогом пальто с бобровым воротником. На нем красовалась светло-коричневая меховая шапка, под рукой он зажал суковатую декоративную палку. Дмитрий Степанович Паршин любил вот такие вечерние прогулки. Знакомые Дмитрия Степановича знали, что он был долгое время актером, а потом несколько лет назад приехал в этот город на Волге, где, как он говорил, здоровая зима и прекрасное теплое лето. И действительно, зиму он принимал как долгожданную, радостную, здоровую пору, выходил гулять в любое время: и в снег, и в сильный мороз. А летом проводил много времени на реке, загорал и наслаждался прекрасным отдыхом. Любил старик театр, не пропускал ни одного нового спектакля, среди актеров быстро заводил знакомства, был с ними запанибрата, в их небольшом уютном ресторанчике считался своим человеком.
Старик шел по проспекту – высокий, сухой, подтянутый, в своем дорогом пальто – и скользил глазами по людскому потоку, словно просеивал, фильтровал эту массу, задерживая лишь на секунду на ком-нибудь взгляд.
Навстречу ему, рыская глазами по толпе, лениво двигался Федька Брыль. Он тоже никуда не торопился и шел медленно, разглядывая неоновые витрины магазинов. Совсем недавно он покинул колонию, где пробыл неполных шесть лет, и теперь не знал, как пристроить себя в свободной жизни. Еще будучи в колонии, получил он вдруг на свое имя письмо от девушки, которую никогда не видел и не знал о ее существовании. Звали ее Зоя Глазова, и работала она учительницей в этом городе. Как-то нехотя ответил он на ее письмо, уж очень нереальным ему показалось такое знакомство: восторженная учительница, думающая переделать мир своими романтическими идеями, и он, Федька Брыль по кличке Горилла, прилепившейся к нему за длинные руки, всегда полусогнутые впереди, готовые в любую минуту к схватке. Федька Брыль, грабитель и хулиган потенциальный рецидивист, умеющий постоять за себя в воровской кодле[42]. Сначала на письма Зои он смотрел как на забаву – дурит, мол, девка, делать ей нечерта, в воспитательницы набивается. Сидела бы себе со своими сопливыми в школе и близко не подступала к преступному миру. А потом стал ждать ее писем. Когда порой ожидание становилось мучительным, он сквозь зубы ругал Зою самыми грязными словами за то, что разбередила, растравила его душу прекрасным будущим, которое ждет его на свободе, наобещала, что поможет, поддержит его, чтобы поверил он в свои силы, в себя и встал на честный путь. Но приходило от нее письмо, и Брыля словно подменяли, он становился молчаливым, тихим, не отвечал на скабрезные шутки зеков, не дрался, если задевали, и работал так, что удивлял охрану и воспитателей. Не имевший родных, не знавший доброты и радости в детстве, награждаемый побоями двоюродного дядьки, который, как он сам говорил, заменил Федору отца и мать, умерших в один год, Брыль вдруг почувствовал, каким добром и лаской дышат Зоины письма, и все больше проникался доверием ко всему, что она ему писала. Пока впереди еще был срок, Федора не особенно волновало его будущее, оно как бы разделилось надвое: с одной стороны – Зоино будущее, которое она намерена для него устроить, без зеков, без грабежей и тюрем, с честным трудом и честной жизнью. Это будущее было туманным, расплывчатым, неопределенным. Оно тянуло и манило к себе, пугало своей новизной, загадочностью и тайной надеждой, что рядом будет где-то эта отчаянная, рисковая, но искренняя девушка. Другое будущее было более определенным, конкретным и изведанным в прошлом. Там не надо размышлять, думать над сложными вопросами что делать. Там все предопределено: выходишь на свободу – есть адреса, явки, имена, люди. Там накормят, помогут одеться, более или менее приголубят, на первый случай дадут денег. А дальше – работай, вор, работай! Найдут подходящее дело, помощников. Повезет – походишь на свободе, погуляешь, будешь пить, развлекаться. И женщины не обойдут своей любовью, потому что будешь ты щедрым, богатым и бесшабашным. А не повезет – снова вернешься в колонию, начнешь опять работать и спать, дышать и жить, есть и пить – все под прицелом карабина, потому что станешь опять преступником, опасным для общества.
Потом подошло и время свободы. Ехал Брыль в этот город на Волге и волновался, как еще никогда не волновался, словно предстоял ему экзамен на жизнь. А встреча эта и была для него экзаменом. Дал он телеграмму Зое Глазовой, что будет проездом. Думал, повидается и ладно – в поезд, и каждый своей дорогой, потому что не мог он поверить сразу в изменение своей судьбы, и потому черным цветом затягивались картины, которые рисовала ему Зоя в своих письмах. Вот увидит она его в сером бушлате, серой шапке, и слетит с нее вся романтика, предстанет перед ней в неприкрытом своем обличье реальность. От дум таких слезы наворачивались у Федора на глаза, и сердце, зачерствевшее среди подонков и воров, невольно трепетало и болело, будто покалывали его булавкой.
Зою он сразу узнал на перроне, и что-то далекое, знакомое показалось ему в ее лице, хотя он был уверен, что никогда ее не встречал. Зоя стояла немного в стороне от всех, и Федор еще издали увидел беличью шапку и беличий воротник ее пальто. Он знал, что это она – в последнем письме Зоя писала, что оденет шапку из белки и пальто с беличьим воротником, когда придет его встречать. Брыль заметил ее темные тревожные глаза, следившие за проползавшими мимо окнами вагонов, и вдруг пришел в полное отчаяние. Перед ним была молодая, с порозовевшими не то от волнения, не то от мороза щеками девушка, с чуть наивным выражением миловидного лица. Ему даже сделалось страшно, что вот он, такой неуклюжий, здоровый, слишком для нее простой, может подойти к ней, и она его ждет, его встречает. Он боялся, что увидит в ее глазах разочарование, и от этого нашли на него смущение и робость. Спрыгнув с подножки вагона, Федор напустил на себя бесшабашный вид и вразвалку направился к девушке.
– Федя?! – полувопросительно-полуутвердительно сказала она, и легкая улыбка тронула ее слегка полноватые губы.
– Он самый! – несколько развязно ответил Брыль и взял ее маленькую теплую руку в свою большую и грубую ладонь.
– Вот вы какой! – с неподдельным удивлением разглядывала она его, и Федор не заметил в ее глазах ничего, кроме живого интереса. – Ну, пойдемте! Где же ваши вещи?
– Там, в вагоне, – махнул Федор рукой через плечо.
– Почему же в вагоне? – спросила она удивленно.
– Да так, вот повидаемся, и поеду дальше, – с плохо скрытой тоской произнес Брыль и поднял глаза к краю крыши вокзала.
– Вы ведь приехали сюда. Я вас просила приехать, – заторопилась Зоя. – Вас кто-нибудь ждет?
– Никто меня не ждет! Никому я не нужен! – с внезапно вспыхнувшей злостью ответил он.
Зоя поняла его, по письмам она уже представляла его характер, и поэтому тихо, но настойчиво сказала:
– А теперь идите в вагон и берите свои вещи. Спешите, не то поезд отойдет. Слышите, Федор?
И Брыль вдруг безропотно подчинился. Он даже не представлял, что станет и впредь подчиняться этому тихому, настойчивому голосу, который будет действовать на него как гипноз, завораживать и вести туда, куда захочет. Он сходил в вагон, взял свой чемоданчик и остановился в нерешительности перед девушкой.