bannerbanner
Падение дома Ашеров. Страшные истории о тайнах и воображении
Падение дома Ашеров. Страшные истории о тайнах и воображении

Полная версия

Падение дома Ашеров. Страшные истории о тайнах и воображении

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

Спустя месяц после нашей свадьбы леди Ровена поражена была внезапной болезнью, от которой оправлялась очень медленно. Лихорадка не давала ей покоя по ночам, и в тревожном полусне своем она говорила о звуках и шорохах в комнате, что я приписывал ее расстроенному воображению или, быть может, влиянию сказочной обстановки. Наконец она стала выздоравливать, и выздоровела. Но скоро новый, еще более сильный приступ болезни заставил ее вернуться на ложе страданий, и после этого нового приступа слабое тело ее уже никогда не могло вполне оправиться.

С течением времени припадки ее и неожиданное возвращение их приняли угрожающий характер, как бы издеваясь над знаниями и опытностью врачей. С усилением этой возвратной болезни, укоренившейся в теле ее так прочно, что человеческое искусство, по-видимому, не могло изгнать ее, нрав ее также заметно изменился: усилились раздражительность и боязливость. Теперь она еще чаще говорила о звуках, слабых звуках и странных движениях среди драпировок комнаты.

Однажды ночью, в конце сентября, настойчивее, чем обыкновенно, старалась она обратить мое внимание на этот докучный предмет. Она только что очнулась от беспокойного сна, и я с чувством тревоги и смутного страха следил за ее исхудалым лицом. Я сидел подле постели на индийской оттоманке. Она приподнялась и говорила шепотом, с выражением глубокого убеждения, о звуках, которые она теперь слышит, а не о движениях, которые она теперь видит, а я не вижу. Ветер шелестел в завесах, и я старался убедить ее (но признаюсь, и сам не вполне верил этому), что эти чуть слышные вздохи и легкие изменения фигур на стенах – естественное следствие движения воздуха. Но смертная бледность, покрывшая лицо ее, доказала бесплодность усилий моих. По-видимому, она готова была лишиться чувств, а поблизости не было слуг. Вспомнив, где стоит графин с легким вином, которое ей прописали врачи, я бросился за ним через комнату. Но когда я вступил в полосу света, падавшего от кадильницы, два поразительных обстоятельства привлекли внимание мое. Я почувствовал, что кто-то невидимый, но осязаемый прошел мимо меня, и заметил на освещенном пространстве золототканого ковра тень, легкую, неясную тень ангела, как бы тень тени. Но, находясь под влиянием неумеренной дозы опиума, я не обратил внимания на эти явления и ни слова не сказал о них Ровене. Отыскав вино, я вернулся к постели и, наполнив бокал, поднес его к губам изнемогавшей леди. Впрочем, она уже оправилась и приняла от меня бокал, а я опустился на оттоманку, не спуская глаз с лица ее. В эту минуту услышал я легкие шаги по ковру близ кровати, и мгновение спустя, когда Ровена подносила бокал к губам, я увидел или мне померещилось, что в него упали, точно из невидимого источника в воздухе, три или четыре крупные капли сверкающей рубиново-красной жидкости. Я видел это, Ровена не видела. Она не задумываясь выпила вино, а я не стал говорить ей об этом странном явлении, решив, что оно было простым бредом моего расстроенного воображения, возбужденного ужасом больной, опиумом и поздним часом.

Но я не мог не заметить, что вслед за падением рубиновых капель состояние жены моей стало быстро ухудшаться, так что на третью ночь слуги уже приготовляли к погребению тело ее, а на четвертую я сидел перед окутанным в саван трупом в той же сказочной комнате, которая принимала новобрачную. Дикие, рожденные опиумом видения, подобно теням, реяли в глазах моих. Беспокойным взором смотрел я на саркофаги по углам, на изменчивые фигуры завес, на разноцветные огни кадильницы над головой моей. Потом, вспомнив о странных явлениях той ночи, опустил глаза на освещенное пространство, где заметил легкие очертания тени. Теперь ее не было, и, вздохнув с облегчением, я устремил глаза на бледную окоченелую фигуру, лежавшую на постели. Тут нахлынули на меня воспоминания о Лигейе, и в сердце моем пробудилась с неудержимою силой бурного потока несказанная скорбь, терзавшая меня, когда я увидел ее в саване. Часы летели, а я, с сердцем, полным горьких воспоминаний о бесконечно любимой, я все сидел, не сводя глаз с тела Ровены.

Около полуночи, а может быть, и раньше или позже, потому что я не следил за временем, тихое, слабое, но явственно слышное рыдание пробудило меня от моей задумчивости. Я чувствовал, что оно доносилось с ложа – с ложа смерти. Я прислушался в агонии суеверного ужаса, но звук не повторился. Я напрягал зрение, стараясь уловить хотя бы малейшее движение тела, но оно не шевелилось. А между тем я не мог ошибаться. Я слышал звук, хотя слабый, и душа моя встрепенулась от этого звука. Я решительно и упорно уставился на тело. Прошло несколько минут, но ничего не случилось, что могло бы разъяснить эту загадку. Наконец ясно увидел я, что на щеках трупа и вдоль жилок опущенных век выступила краска, легкая, бледная, чуть зримая. В припадке несказанного ужаса, для которого нет слов в языке человеческом, я почувствовал, что сердце мое перестало биться и члены отнялись.

Но чувство долга вернуло мне самообладание. Я не мог более сомневаться, что мы слишком поторопились: Ровена жива. Необходимо было немедленно принять какие-нибудь меры, но башня находилась в части замка, удаленной от помещения слуг, мне некого было кликнуть, пришлось бы оставить комнату на несколько минут, а на это я не мог решиться. Я попробовал один привести ее в чувство. Вскоре, однако, признаки жизни снова исчезли и румянец на щеках и на веках угас, уступив место мраморной бледности, губы еще более сжались и исказились зловещей гримасой смерти, кожа приобрела отвратительную ледяную скользкость, и снова труп окоченел. Я с ужасом отшатнулся от ложа и вновь предался страстным мечтам о Лигейе.

Прошел час, и опять – Боже великий! возможно ли это? – опять услыхал я слабый звук, исходивший от ложа. Я прислушался, вне себя от ужаса. Звук повторился; то был вздох. Бросившись к телу, я увидел – ясно увидел, – что губы его дрожат. Минуту спустя они разомкнулись, обнажив блестящий ряд жемчужных зубов. Теперь изумление боролось в душе моей с ужасом, который один переполнял ее раньше. Я чувствовал, что в глазах моих темнеет, рассудок мешается, и только страшным усилием воли я принудил себя взяться за дело, к которому призывал меня долг. Румянец появился на щеках, на лбу, на шее Ровены; теплота разлилась по всему телу; я чувствовал даже слабое биение сердца. Леди была жива, и я с удвоенной решимостью принялся приводить ее в чувство. Я тер и смачивал виски и руки ее, применял все меры, какие мог подсказать мне опыт и основательное знакомство с врачебной наукой. Все было тщетно. Внезапно румянец исчез, сердце перестало биться, губы приняли выражение, свойственное мертвому, и спустя мгновение труп оледенел, посинел и скорчился. Я снова предался мечтам о Лигейе и снова – мудрено ли, что я дрожу, вспоминая об этом, – снова легкое рыдание донеслось до слуха моего. Но зачем подробно описывать ужасы этой ночи? Зачем рассказывать, как снова и снова, до самого рассвета, повторялась эта чудовищная игра оживления; как всякий возврат к жизни кончался возвратом к еще более жестокой и неодолимой смерти; как всякий раз агония имела вид борьбы с каким-то невидимым врагом и как после каждой борьбы вид трупа странно изменялся. Тороплюсь кончить.


Какое несказанное безумие овладело мной при этой мысли! Одним прыжком я очутился у ног ее


Ночь уже почти прошла, и мертвая снова зашевелилась – и сильнее, чем прежде, хотя перед этим состояние трупа казалось еще более безнадежным, чем раньше. Я давно уже перестал бороться и двигаться и сидел, прикованный к оттоманке, беспомощная жертва вихря бешеных чувств, среди которых чувство невыразимого страха было, пожалуй, наименее ужасным, наименее потрясающим. Повторяю, тело зашевелилось, и сильнее, чем прежде. Румянец жизни вспыхнул еще ярче на лице, члены ожили, и, если бы не опущенные веки, не саван, придававший телу мертвенный вид, я мог бы подумать, что Ровена стряхнула наконец узы смерти. Но если я все еще сомневался, то всякое сомнение исчезло, когда, поднявшись с ложа, шатаясь, шагами нетвердыми, с закрытыми глазами и видом лунатика существо, закутанное в саван, вышло на середину комнаты.

Я не вздрогнул, не пошевелился, потому что рой неизъяснимых впечатлений, связанных с наружностью, ростом, осанкой этого видения, сразил меня, превратил в камень. Я не шевелился, я смотрел не спуская глаз на видение. Бессвязные, безумные мысли роились в уме моем. Неужели это живая Ровена была предо мною? Неужели это Ровена? Златокудрая, голубоокая леди Ровена Тревенион Тремен? Почему же, почему я сомневался в этом? Тяжелая повязка давила губы ее – разве это не губы леди Тремен? А щеки – на них цвели розы, как в полдень жизни ее – да, без сомнения, эти щеки могли быть щеками леди Тремен. А подбородок с ямочками, как во дни ее здоровья, – отчего бы ему не быть ее подбородком? – да, но, значит, она выросла со времени своей болезни? Какое несказанное безумие овладело мной при этой мысли! Одним прыжком я очутился у ног ее! Она отшатнулась, освободила голову от страшного савана, который окутывал ее, и в веющем воздухе комнаты разметались густыми прядями длинные-длинные волосы; они были чернее вороновых крыльев полночи! И медленно-медленно открылись глаза ее.

– Так вот они, наконец! – воскликнул я громким голосом. – Теперь я уже не могу ошибиться: вот они, огромные, черные, дикие глаза моей погибшей любви – леди, леди Лигейи!

Разговор между Эйросом и Хармионой*

Я принесу тебе огонь

Эврипид. «Андромаха».*

Эйрос. Почему ты зовешь меня Эйросом?

Хармиона. Так отныне ты будешь называться всегда. Ты должен, кроме того, забыть и мое земное имя и говорить со мной, как с Хармионой.

Эйрос. Так это действительно не сон!

Хармиона. Для нас нет больше снов;– но об этих тайнах мы будем говорить сейчас. Как я рада, что ты имеешь вид живого и мыслящего. Завеса тени уже ниспала с твоих глаз. Будь мужественным и не бойся ничего. Назначенные тебе дни оцепенения исполнились, и завтра я сама введу тебя в полноту блаженства и чудесности нового твоего существования.

Эйрос. Это правда – я совсем не чувствую оцепенения. Странное недомогание и страшная темнота оставили меня, я не слышу больше этого безумного, стремительного, ужасного гула, подобного «голосу многих вод»*. Но чувства мои зачарованы, Хармиона, остротою восприятия нового.

Хармиона. Через несколько дней все это пройдет;– но я вполне понимаю тебя и чувствую за тебя. Вот уже десять земных лет прошло с тех пор, как я испытала то, что испытываешь ты – но воспоминание об этом все еще не покидает меня. Впрочем, ты уже перенес теперь все то страдание, которое тебе суждено было испытать в Эдеме.

Эйрос. В Эдеме?

Хармиона. В Эдеме.

Эйрос. О, Боже! пощади меня, Хармиона! – Я подавлен величием всего окружающего – неизвестного, сделавшегося известным – умозрительного Будущего, погрузившегося в торжественное и достоверное Настоящее.

Хармиона. Не прикасайся теперь к таким мыслям. Мы будем говорить об этом завтра. Твой ум колеблется, и его волнение утихнет, если ты предашься простым воспоминаниям. Не гляди кругом, ни вперед – но назад. Я горю нетерпением, так мне хочется услышать о подробностях того поразительного события, которое перебросило тебя к нам. Расскажи мне о нем. Поговорим о знакомых вещах, старым знакомым языком мира, погибшего так страшно.

Эйрос. О, страшно, страшно! – Это действительно не сон.

Хармиона. Снов больше нет. Очень меня оплакивали, милый Эйрос?

Эйрос. Оплакивали, Хармиона? – о, горько. До этого последнего часа над твоими родными тяготела, как туча, неотступная печаль и благоговейная скорбь.

Хармиона. А этот последний час – расскажи мне о нем. Вспомни, что, кроме самого факта гибели, я не знаю ничего. Когда, уйдя из среды человечества, я перешла сквозь могилу в Ночь – в это время, если память мне не изменяет, несчастие, постигшее вас, не было предвидено никем. Но, правда, я была мало знакома с умозрениями тех дней.

Эйрос. Это индивидуальное несчастие, действительно, как ты говоришь, было совсем непредвиденным; но подобные злополучия долгое время уже были предметом обсуждения среди астрономов. Вряд ли мне нужно говорить тебе, друг мой, что даже в то время, когда ты нас покинула, люди согласились понимать те места в священнейших писаниях, которые говорят о конечном разрушении всех вещей огнем, как имеющие отношение лишь к земному шару. Но касательно того, что́ явится непосредственной причиной гибели, умозрение было без указаний, с той эпохи, когда астрономическое знание лишило кометы их пламенных ужасов. Весьма малая плотность этих тел была прочно установлена. Наблюдения показали, что они проходили среди спутников Юпитера, не причиняя какого-либо ощутимого изменения ни в массе, ни в орбитах этих второстепенных планет. Долгое время мы смотрели на этих странников как на туманные создания, непостижимой разреженности, и считали их совершенно неспособными нанести какой-либо ущерб нашей прочной планете, даже в случае соприкосновения. Но соприкосновения не опасались нимало, ибо элементы всех комет были в точности известны. Что среди них мы должны были искать посредника, грозившего разрушением через огонь, в течении нескольких лет считалось мыслью недопустимой. Но чудесное и безумно-фантастическое в последние дни страшно возросло среди человечества; и хотя лишь между немногих невежественных людей укоренилось истинное предчувствие, когда новая комета была возвещена астрономами, однако эта весть всеми была принята с каким-то особенным волнением и недоверием.


А этот последний час – расскажи мне о нем. Вспомни, что, кроме самого факта гибели, я ничего не знаю


Элементы этого странного небесного тела были немедленно вычислены, и всеми наблюдавшими тотчас было признано, что его прохождение через перигелий* должно будет привести его в тесное соседство с землей. Было два-три астронома, из числа второстепенных, решительно утверждавших, что соприкосновение было неизбежно. Я не могу хорошо изобразить тебе впечатление, оказанное этим сообщением на толпу. В течение немногих кратких дней никто не хотел поверить в предположение, которого никак не мог принять разум, так долго бывший среди повседневного. Но истина факта, имеющего жизненный интерес, вскоре находит себе доступ и в разум людей самых глупых. В конце все увидели, что астрономическое знание не обманывало, и кометы стали ждать. Ее приближение сначала не было, по-видимому, быстрым, и вид ее, как казалось, не представлял ничего особенного. Она была темно-красная, и хвост ее был едва заметен. В течение семи или восьми дней мы не замечали существенного увеличения в ее диаметре, и могли наблюдать лишь частичное изменение в цвете. Между тем, обычные занятия людей подверглись небрежению, и все интересы сосредоточились на разраставшихся обсуждениях природы кометы, возникших между философами. Даже люди наиболее невежественные пробудили свои дремотные умы, чтобы предаться этим размышлениям. Ученые теперь отдавали свой ум, свою душу – не на то, чтобы успокоить страх, или чтобы поддержать излюбленную теорию. Нет. Они отыскивали – они жадно искали истины. Они с мучением рвались к усовершенствованному знанию. Правда возникла во всей чистоте своей силы и необыкновенного величия, и мудрые поклонились ей.

Чтобы от ожидавшегося столкновения получился существенный ущерб для нашей планеты или для ее обитателей, это мнение с каждым часом теряло почву среди мудрых; и мудрые получили теперь полную свободу в управлении рассудком и фантазией толпы. Было доказано, что плотность кометного ядра была гораздо менее плотности самого разреженного из наших газов; и безвредное прохождение такого гостя среди спутников Юпитера было важным пунктом, на котором настаивали и который в значительной степени успокоил опасения. Теологи, с ревностью, зажженной страхом, указывали на библейские пророчества и излагали их перед народом с прямотой и простотой, каким не было раньше примера. Что конечное разрушение земли должно последовать через воздействие огня, эта истина была указываема с необыкновенным жаром, везде усилившим эту убежденность. И так как кометы по природе своей были не огненными (как знали теперь все), эта истина в значительной степени избавляла всех от предчувствия предсказанного великого бедствия. Следует заметить, что распространенные предрассудки и вульгарные заблуждения касательно чумы и войн – заблуждения, обыкновенно овладевавшие умами при каждом новом появлении кометы – были теперь совершенно неизвестны, точно разум каким-то внезапным судорожным движением сразу сбросил суеверие с его престола. Самые слабые умы почерпнули энергию в пробудившемся чрезмерном интересе.

Какие меньшие невзгоды могут последовать за столкновением, об этом говорили тщательно и подробно. Ученые рассуждали о незначительных геологических переворотах, о вероятных изменениях климата и, в результате, растительности; о возможных магнетических и электрических влияниях. Многие утверждали, что никакого видимого или ощутимого воздействия не получится никоим образом. В то время как подобные рассуждения шли своим порядком, предмет рассуждения постепенно приближался, делаясь шире в видимом диаметре и усиливаясь в яркости блеска. По мере того как он приближался, человечество стало бледнеть. Все людские занятия прекратились.

Был замечательный момент в течении общего чувства, когда комета, в длине своей, достигла размеров, превосходящих размеры каждого из подобных явлений, сохранившихся в памяти. Отбросив теперь всякую шаткую надежду на то, что астрономы ошибались, все чувствовали достоверность беды. Химерический вид отошел от ужаса. Сердца самых смелых из нашей расы бились яростно в их груди. Немногих дней было, однако, достаточно, чтобы превратить эти ощущения в чувства еще более нестерпимые. Мы не могли больше связывать эту странную сферу ни с какими обычными мыслями. Ее исторические атрибуты исчезли. Она подавляла нас отвратительною новизною ощущений. Это было для нас не астрономическое явление на небесах, а как бы инкубус на сердцах наших, как бы тень на нашем мозге. С невообразимою быстротой она приняла вид гигантской мантии из разреженного пламени, простирающейся от горизонта до горизонта.

Но прошел день, и люди вздохнули свободнее. Было ясно, что мы уже находимся в полосе влияния кометы, но мы жили. Мы даже чувствовали необыкновенную эластичность тела и живость ума. Чрезмерная разреженность предмета нашего ужаса была очевидна; ибо все, что было на небе, ясно было видно через него. Между тем наша растительность видимо изменилась; и благодаря этому предсказанному обстоятельству мы уверовали в предвидение мудрых. Безумная роскошь листвы, до тех пор совершенно неизвестная, вспыхнула на всех произрастаниях.

Наступил новый день – а бич еще не достиг нас. Теперь было очевидно, что сперва нас должно было коснуться его ядро. Безумная перемена совершилась с людьми; и первое ощущение боли было безумным сигналом для всеобщих воплей и ужаса. Это первое чувство боли выразилось в сильном стеснении груди и легких, и в невыносимой сухости кожи. Нельзя было отрицать, что атмосфера наша радикально изменилась; ее строение и возможные грозившие изменения были теперь предметом всеобщих толков. Результаты исследования отозвались электрическим ударом напряженнейшего страха, дрогнувшего во всемирном сердце человека.

Давно было известно, что окружавший нас воздух состоял из газов кислорода и азота в отношении двадцати одной сотой кислорода и семидесяти девяти сотых азота на каждую единицу атмосферы. Кислород, являвшийся основой горения и проводником тепла, был безусловно необходим для поддержания телесной жизни и был самым могучим и энергичным проводником в природе. Напротив, азот был неспособен поддерживать ни телесную жизнь, ни пламя. Было удостоверено, что неестественный избыток кислорода должен был сказаться именно в таком повышении телесной живости, какую мы испытали за последнее мгновение. Логическое развитие этой мысли, ее продление и было тем, что породило ужас. Что должно было явиться результатом полного удаления азота? Воспламенение неудержимое, всепожирающее, всевластное, немедленное;– полное осуществление во всех точных и страшных подробностях – пламенных и внушающих ужас пророчеств, которыми грозила Святая Книга.

Нужно ли мне изображать, Хармиона, безумие человечества, лишившееся теперь всяких уз? Та разреженность кометы, которая сперва внушала нам надежду, была теперь источником самого горького отчаяния. В ее неосязаемой газообразности мы ясно увидели свершение Рока. Между тем прошел еще день – унося с собой последний отблеск надежды. Мы задыхались в быстро изменявшемся воздухе. Красная кровь бурно билась в своих узких каналах. Бешеный бред овладел всеми людьми; и, судорожно протянув руки к грозившим небесам, все дрожали и оглашали воздух криками. Ядро разрушителя было теперь на нас;– даже здесь, в Эдеме, я трепещу, говоря это. Позволь мне быть кратким – кратким, как застигнувшая нас гибель. В течение мгновения везде был дикий, зловещий свет, всего коснувшийся и во все проникший. Потом – преклонимся, о, Хармиона, пред чрезмерным величием Бога! – потом возник пронесшийся повсюду, исполненный вскрика, гул, как бы голос из самых уст Его, и вся нависшая масса эфира, в котором мы существовали, сразу вспыхнула особым напряженным пламенем, для чьего чрезмерного блеска и всевоспламеняющего зноя даже у ангелов нет имени в вышних Небесах чистого знания. Так окончилось все.

Падение дома Ашеров

Sоn соеur еst un luth sysреndu,Sitît qu’оn lе tоuсhе il råsоnnе.Dе Вérаnger[28]

Весь этот день – тусклый, темный, беззвучный осенний день – я ехал верхом по необычайно пустынной местности, над которой низко нависли свинцовые тучи, и наконец, когда вечерние тени легли на землю, очутился перед унылой усадьбой Ашера. Не знаю почему, но при первом взгляде на нее невыносимая тоска проникла мне в душу. Я говорю невыносимая, потому что она не смягчалась тем грустным, но сладостным поэтическим чувством, которое вызывают в человеке даже самые ужасные и мрачные картины природы. Я смотрел на запустелую усадьбу – на одинокий дом и угрюмые стены, на зияющие глазницы выбитых окон, чахлую осоку, седые стволы дряхлых деревьев – с чувством гнетущим, которое могу сравнить только с пробуждением курильщика опиума, горьким возвращением к обыденной жизни, когда завеса спадает с глаз и презренная действительность обнажается во всем своем безобразии.

То была леденящая, ноющая, сосущая боль сердца, безотрадная пустота в мыслях; и воображение тщетно силилось настроить душу на более возвышенный лад. «Что же именно, – подумал я, – что именно так удручает меня, когда я смотрю на дом Ашера?» Я не мог разрешить этой тайны; не мог разобраться в тумане нахлынувших на меня смутных впечатлений. Пришлось удовольствоваться ничего не объясняющим выводом, что известные сочетания весьма естественных предметов могут влиять на нас особым образом, но исследовать это влияние – задача непосильная для нашего ума. «Возможно, – думал я, – что простая перестановка, иное расположение мелочей, подробностей картины изменит или уничтожит столь гнетущее впечатление». Под влиянием этой мысли я подъехал к самому краю обрыва над черным, мрачным прудом, неподвижная гладь которого раскинулась перед самой усадьбой, и содрогнулся еще сильнее, увидев чахлую осоку, седые стволы деревьев, пустые глазницы окон, отраженные в воде.

Тем не менее я предполагал провести несколько недель в этом угрюмом жилище. Владелец его, Родерик Ашер, был моим другом детства; но много воды утекло с тех пор, как мы виделись в последний раз. И вот недавно я получил от него письмо – очень странное, настойчивое, требовавшее личного свидания. Письмо свидетельствовало о сильном нервном возбуждении. Ашер описывал свои жестокие физические страдания, свое душевное расстройство, он хотел непременно повидать меня, своего лучшего, даже единственного, друга, общество которого облегчит его мучения. Тон письма, его очевидная сердечность заставили меня принять приглашение без всяких колебаний; но, хотя я и последовал ему, оно все же казалось мне странным.

Несмотря на нашу тесную дружбу в детские годы, я знал своего друга очень мало. Крайняя замкнутость вошла у него в привычку. Мне было известно, однако, что он принадлежит к очень древнему роду, представители которого с незапамятных времен отличались особенно тонкой восприимчивостью, – она сказывалась и в различных произведениях искусства, создававшихся Ашерами в течение многих веков и всегда носивших отпечаток восторженности, а позднее – в щедрой, но отнюдь не навязчивой благотворительности и в страстной любви к музыке – скорее к ее трудностям, чем к признанным и легкодоступным красотам. Мне известен также примечательный факт, что этот род при всей своей древности не породил ни одной сколько-нибудь живучей боковой ветви; иными словами, что все его члены, за весьма немногими и случайными отклонениями, были связаны родством по прямой линии. Когда я размышлял об удивительном соответствии между характером поместья и характером его владельцев и о возможном влиянии первого на второй в течение многих столетий, мне часто приходило в голову: не это ли отсутствие боковой линии и неизменная передача от отца к сыну имени и поместья так соединила эти последние, что первоначальное название усадьбы местные крестьяне заменили странным и двусмысленным прозвищем: Дом Ашеров, под которым они разумели как самих владельцев, так и их родовое поместье.

На страницу:
8 из 10