Полная версия
Вечный свет
Бен
Туман над кочковатым полем рассеялся. Теперь вместо неторопливых белых завихрений, из которых вырастают голые деревья, Бен видит из высокого окна палаты неровные круги опавших листьев, как желтые нижние юбки, которые сбросило лето. Последние оставшиеся листочки размером не больше полупенса или свечного пламени льнут к веточкам под порывами ветра. «Ларгактил» много на что влияет, но только не на его зрение. Он за сотню ярдов видит этих трепещущих протестующих так же ясно, как мог бы разглядеть отдельные песчинки в горстке прибрежного песка. (Говорят, что они все одинаковые, но на самом деле нет. Там попадаются оранжевые и шоколадно-коричневые, а иногда мелькают бутылочно-зеленые.) Он бы остался у окна посмотреть, как ветер сорвет хотя бы один – потратит полпенса, задует свечу, закрутит желтую крапинку и отправит на землю, где в тени голого дерева она станет неразличимой.
Он постоянно отказывается от предложений Сида-почтальона поиграть в пинг-понг.
– Нет, с-с-с-с-спасибо, – говорит он каждый раз, отпуская левую руку, которую придерживает правой, чтобы показать, как та дрожит. – С-с-слишком т-т-тр-трясусь.
И слишком м-м-м-медленный. Как-то раз они попробовали. Сидни скакал с одной стороны стола, а он на своей половине силился дотянуться до мячика трясущейся ракеткой со скоростью айсберга с болезнью Паркинсона. Это сложно было назвать удачной попыткой.
– Ах, точно! – отвечает Сид, каждый раз удивляясь, как в первый. – Точно, точно, точно… Есть сигаретка, братишка?
– М-м, – тянет Бен. Есть. Он запускает два пальца в нагрудный карман и ухватывает помятую сигарету «Голд Лиф». – В-в-вот, д-д-держи.
– Спасибо! – говорит Сид. – Ты настоящий друг. – Он сует сигарету в рот, передумывает, кладет ее за ухо, передумывает, засовывает в рот, передумывает, кладет сигарету на стол у окна, за которым сидит Бен. Отходит к мистеру Ниву, в надежде уломать его на партию в пинг-понг.
Бен наклоняется, чтобы взять лежащую перед ним сигарету, тянет в ее сторону терпеливую руку, словно трясущийся зонд, и чем дальше удаляется его ладонь, тем сильнее кажется, что она не принадлежит его телу. Но с помощью некоторых корректировок и поправок он дотягивается до сигареты и захватывает ее пальцами. Возвращает руку и роняет сигарету в карман, до следующего раза, когда Сид о ней попросит.
Много ли времени это отнимает? Сложно сказать. Едва ли у него теперь будет меньше времени, чтобы разглядывать деревья. Не меньше, чем когда его созерцание прерывает мистер Нив, похлопывая его по коленке и раскладывая на столе свои документы. Вечно он все разжевывает, этот мистер Нив, напоминает со снисходительной улыбочкой, что он-то образованный человек, дипломированный юрист и, разумеется, понимает побольше, чем автобусный кондуктор типа Бена. «Без обид? Я ничего плохого не имел в виду, друг мой». Бену и правда не удается уследить за тем, как именно мистер Нив связывает между собой письмо от его жены и ответ директора лечебницы на его обращение в рамках нового закона о защите психического здоровья[5]. Не вполне понимает он, и зачем мистер Нив раскладывает по кругу постоянно меняющийся набор бумажек, включающий библиотечные штрафы, старые обеденные меню с доски объявлений и наградные дипломы клуба садоводов. Но, по правде говоря, Бен не очень-то и старается. Мистеру Ниву всего-то и надо, чтобы ты кивал и периодически хмурил брови, и можешь дальше глядеть на свои деревья.
«Ларгактил» сгущает время. С одной стороны, все как будто замедляется, а с другой – огромные пласты времени протекают с такой неразличимой одинаковостью, что однажды ты выглядываешь в окно и выясняется, что лето вдруг закончилось. Бен не знает, сколько времени он здесь провел. Много дней, это уж точно. И он не помнит, чтобы ему доводилось видеть опадающие листья. Но думать об этом сложно, потому что под «Ларгактилом» вообще сложно думать. Он обволакивает мысли, заглушает, укутывает их, точно мебель в пустой комнате. Они все еще там, под покровом, но их грани и очертания скрыты, а добраться до них можно, разве что приложив усилия.
Да и зачем это может понадобиться? Ведь в одном из этих тяжелых, бесформенных коконов сидит Проблема. Она никуда не делась. Когда Бен не спит, он все еще слышит ее приглушенное, но, к счастью, неразборчивое бормотание. Бен уверен, что, если ее выпустить, она тут же снова превратится в чудовищный, беспрерывный круговорот мыслей, захвативших его разум перед тем, как он попал сюда. Гнусные звенья гнусной цепочки, снова и снова без остановки бегущие по кругу. И от них никуда не деться, потому что куда можно деться от собственной головы? От них не отвернуться, потому что как можно повернуться спиной к чему-то настолько пугающему? Опасно поворачиваться спиной к темноте, которая следует за тобой по дороге. Только ты и есть дорога, ты и есть темнота. Это сложно. Лучше об этом не думать. И не присматриваться, иначе бормотание станет громче. Назови что-то по имени, и оно явится. Так что не упоминай, не смотри, не думай. И «Ларгактил» в этом помогает.
Бену не все здесь по душе. Ему не нравится спать в общей комнате, где в кровати слева тревожно мяукает мистер Нив, а из соседней палаты периодически прибегает Дерек. В поисках чего-то, что одолжил мистер Нив, он с грохотом опрокидывает все его заимствования на пол.
– Верни мне мой шампунь, сукин ты сын!
– Нет-нет, убери руки! Да как ты… Он мне нужен. Он мне нужен! Примроуз, они никак не оставят меня в покое!
На кровати справа яростно дышит мистер Коркоран. Он никогда не бывает не зол, даже во сне. Мистер Нив никогда у него ничего не одалживает. Мистера Коркорана перевели к ним из Бродмура, медбрат Фредерикс читал о нем в «Дэйли Миррор». Его постоянно накачивают, днем и ночью. Под щетиной на его лице вяло перекатываются красновато-синие волны ярости.
Но оно того стоит. Все это определенно стоит того, чтобы удержать Проблему в ее коконе. «Ларгактил» – это своего рода благословение, за которое Бен неизменно благодарен. Нетвердым шагом он ходит в комнату трудотерапии и плетет там корзинки из рафии и неустойчивые горшки. Он ест обеденную свинину с печеной фасолью, после которых дают бланманже. Когда день выдается солнечный, он выходит на улицу. Он старается не думать о дальних палатах, которые видит по пути к выходу, где заблудшие души в слишком коротких пижамах дрейфуют в пучине безумия глубиной в несколько десятилетий – «Ларгактил» ему в этом помогает. Он сидит у окна и смотрит на деревья.
Смотри: каждое стоит в неровном круге опавших листьев, как в желтых нижних юбках, которые сбросило лето.
Но есть вещи, которых он не может избежать.
– Пошли, Бен. Обход, – говорит брат Фредерикс, крупный, добродушный, усталый мужчина, который раздает всем свитеры, связанные женой, и который едва ли хоть раз поднимал на кого-то руку без крайней на то нужды.
– М-м?
Во время обходов врачи по большей части просто обсуждают с медбратьями и медсестрами, что прописали тому или иному пациенту и как те себя ведут. Сами пациенты участвуют лишь изредка.
– Тебя ждут в третьем кабинете.
– М-м?
– Я не знаю зачем. Давай, парень, поднимайся. Топ-топ.
Третий кабинет располагается сразу за комнатой трудотерапии. Добравшись туда, Бен замечает, что внутри полно людей, и его медленно охватывает беспокойство. Стулья в кабинете расставлены полукругом, а в центре рядом с пустым местом, оживленно улыбаясь, сидит доктор Армстронг. В теории она его лечащий врач, но он едва ли хоть раз разговаривал с ней. Остальные места заняты студентами-медиками – безошибочно узнаваемый строй белохалатных мальчиков (и нескольких девочек) с блокнотами и шариковыми ручками. На вид им столько же лет, сколько и Бену, но они разглядывают его так, точно он представитель другого вида. Единственное обнадеживающее лицо в комнате принадлежит медбрату Фредериксу, который входит следом за Беном и, обнаружив, что для него кресло не приготовили, облокачивается на дверь. На фоне армированного стеклянного окошка его силуэт напоминает диаграмму.
– Итак, – радостно начинает доктор Армстронг, пока Бен шаркает по линолеуму. – Это мистер Холкомб. Мистер Холкомб находится здесь добровольно. Двадцать два года, после школы работал посудомойщиком, а потом устроился автобусным кондуктором. Шесть, или нет, семь месяцев назад он пришел к своему терапевту в состоянии крайнего возбуждения и попросил, цитирую: «усыпить его». Депрессии в анамнезе нет, но пациент жаловался на навязчивые мысли, возможно, переходящие в слуховые галлюцинации. Диагноз? – спрашивает она аудиторию.
Его используют как учебное пособие.
– Шизофрения, – уверенно отвечает парнишка с бакенбардами.
– Верно, – говорит доктор Армстронг. – Но с обычными оговорками, да? Нельзя установить масштаб заболевания или точно классифицировать определенные состояния.
Все строчат в блокнотах.
– Поступил восьмого июня 1964 года. Начальная дозировка хлорпромазина – четыреста миллиграммов. Торговое название?
– «Ларгактил», – отвечает девушка с каштановой косой.
– Или «Торазил». Затем дозировку увеличили до пятисот миллиграммов, так как возбужденное состояние сохранялось, а потом выровняли до трехсот миллиграммов в день. Поведение?
Последний вопрос обращен к медбрату Фредериксу.
– С Беном вообще никаких проблем нет, – говорит он. – Золото, а не пациент.
– Рада слышать, – отвечает доктор. – Как вы себя чувствуете, мистер Холкомб?
– Х-х-хо-хорошо, – выдавливает из себя Бен.
– Превосходно, – говорит доктор. – Но вопрос, леди и джентльмены, что вы можете заметить? Вы видели, как мистер Холкомб ходит, слышали, как он разговаривает, видите, как он сидит. Есть какие-нибудь соображения?
Они все таращатся на него. Девушка с косой постукивает кончиком ручки по зубам. Мелкий, щуплый студент-индус – опрятный, смуглый, бровастый, похожий на воробья, которого легко можно спрятать в карман, – откашливается и произносит:
– Тик правой руки. Достаточно выраженный.
– Верно, – говорит доктор Армстронг, и после этого все остальные студенты, словно получив одобрение, тоже начинают высказываться.
– Нарушение координации?
– Паркинсонизм?
– Он постоянно высовывает язык?
– Частое моргание?
– П-п-по…
Это уже Бен, пытается произнести «поздняя дискинезия». Он видел эти слова в своей медицинской карте, когда ее оставили лежать на сестринском посту. Он не знает, что это значит, и знает, что ему не положено вмешиваться, но ему так хочется их всех удивить. Но он не может выговорить слова, и все они слышат лишь очередной симптом.
– Затрудненная речь! – победоносно восклицает девушка-косичка.
– Угу, – соглашается доктор Армстронг. – И если бы мы не знали историю болезни мистера Холкомба, из этих симптомов можно было бы заключить, что это…
– Церебральный паралич, – высказывает догадку студент-индус.
– Да, или болезнь Хантингтона. Мы бы проверили оба эти варианта, явись мистер Холкомб в таком состоянии на первичный прием. Но я хочу, чтобы вы все обратили на это внимание, – физически у мистера Холкомба все в порядке. Каждый из этих симптомов является побочным эффектом нейролептиков. Мистер Холкомб здоровый молодой человек. А это все из-за хлорпромазина. Так, мистер Патель?
Студент-индус поднимает руку.
– В таком случае, думаю, ему не повезло. Эти побочные эффекты обычно проявляются гораздо позже и чаще всего у пожилых пациентов.
– Верно. Такие реакции наблюдаются лишь у тридцати процентов, а мистеру Холкомбу не повезло вдвойне, потому что у него эти реакции проявляются очень сильно. – Она поднимает палец. – Запомните, пожалуйста, это совершенно обычная вещь. Редкие – не значит не случающиеся. Такие реакции постоянно проявляются у небольшого количества людей. И мы, как медики, неизбежно сталкиваемся с такими пациентами и должны быть готовы им помочь.
Со всех сторон ручки царапают страницы блокнотов.
– Итак, как мы можем помочь мистеру Холкомбу? Тик, двигательные и речевые затруднения. Как я уже сказала, у него не было никаких нарушений. Не считая, конечно, шизофрении. Или, если точнее, у него пока не было никаких нарушений. Кто скажет почему?
– Потому что эти симптомы могут стать постоянными.
– Спасибо, мистер Патель. И как же нам следует поступить с мистером Холкомбом? Есть идеи?
– Можно заменить препарат.
– На какой, например, мисс Эдвардс?
Девушка-косичка опускает глаза. Она не знает.
– Да, – говорит доктор Армстронг. – Мы могли бы перевести его на «Флуфеназин» или «Ацепромазин», но они относятся к той же группе лекарств и вызывают те же побочные эффекты, к которым мистер Холкомб оказался так восприимчив. Еще варианты?
Патель вопросительно откашливается, но высказываться больше никто не хочет.
– Нужно резко снизить дозировку препарата, – говорит он.
– Н-н! – возражает Бен. – Н-н-н!
Звук, который он издает, больше похож на стон, чем на слово. Доктор бросает на него хмурый взгляд, но, похлопав его по руке, продолжает.
– Я тоже так думаю, – говорит она. – Не очень резко, но оперативно. Для начала надо сильно снизить поддерживающую дозу и, возможно, добавить стандартные седативные средства, если вдруг появятся какие-то признаки психоза. У вас ведь было пару хороших, спокойных месяцев, да, мистер Холкомб? – дружелюбно говорит она, повысив голос, точно обращается к глухому. – Пора возвращаться домой. Вам не место здесь.
Бен обнаруживает, что под «Ларгактилом» можно чувствовать страх. И злость. Если эмоции достаточно сильны, они начинают, как ветер, носиться по комнате с задрапированной мебелью, снося ее и вздымая наброшенные простыни, а сердце начинает неистово стучать. Он спихивает руку доктора Армстронг и поднимается со стула. Она бы так не улыбалась, если бы знала, что ему шепнула Проблема.
– Нет! – хрипло ревет он. Язык во рту мешается, точно застрявший в горле ком. – Не-е-ет!
Студенты отводят от него взгляды. Армстронг вздыхает. Она не так планировала закончить свою маленькую презентацию.
– Фредерикс? – обращается она к медбрату, который уверенно выступает вперед и кладет широкую руку Бену на загривок.
– Не надо, сынок, не надо, – говорит он. – Теперь успокойся. Успокойся.
– Пожалуй, стоит дать ему следующую дозу сейчас и начать уменьшать завтра, – распоряжается она. Фредерикс кивает и за считаные секунды выводит Бена за дверь.
– Чесслово! – говорит медбрат. – На тебя это непохоже.
Бен привык принимать «Ларгактил» в виде противного сиропа в мерном стаканчике. Но в этот раз препарат вводят внутривенно, и от того места, где входит игла, поразительно быстро разливается покой, глухое оцепенение, которое замораживает дребезжащее содержимое его головы и стирает, пусть и на время, будущие кошмары – всё, с чем ему позже придется справляться самому.
– Посиди-ка в кресле, а я принесу тебе чашечку чая, – говорит медбрат Фредерикс.
Смотри: каждое дерево стоит в неровном круге опавших листьев, как в желтой нижней юбке, которую сбросило лето.
Джо
Крыло клуба «Пеликан». Так называемый служебный вход для артистов располагается в переулке Сохо, пропитанном запахами мочи и не поддающихся определению гниющих отходов, зажатом между итальянским магазинчиком, где продают спагетти в длинных синих бумажных пакетах, и дверью с кучей звонков, в которую стыдливо проскальзывают мужчины, стараясь не встретиться ни с кем взглядом. Вход ведет вниз по лестнице в лабиринт маленьких закулисных помещений, где по полу змеятся связки черных кабелей. Джо переодевается в костюм для выступления «Хулиганок» в узком пространстве между гримеркой и коридором: с одной стороны стоят зеркала в обрамлении ярких лампочек, а с другой – не оставляя ни единого шанса на уединение, снуют люди. А крыло – просто еще один закуток: Г-образное пространство, приткнувшееся рядом со сценой, где артисты ждут своего выхода, заставленное ненужными усилителями и коробками с флаерами прошедших и грядущих концертов. Часть крыши в крыле сделана из тех же стеклянных зеленых блоков, что и над сценой. Сквозь них днем с тротуара у входа в «Пеликан» струится водянистый аквариумный свет. А если летом прийти в «Пеликан» пораньше, падающий с потолка свет будет переливаться на волосах и плечах, как капли дождя из драгоценных камней.
Но сейчас там темно, и, приткнувшись в углу Г-образного крыла, Джо видит сцену такой, какой та выглядит во время вечерних выступлений. Из светильников, закрепленных над просцениумом, в то место, где ты находишься, бьют столпы яркого света. Не считая танцующих ног в первом ряду в узких штанах и обтягивающих юбках или всполохов тлеющих сигарет в руках, зал со сцены не видно. Можно лишь услышать его ухающее, ликующее, вздыхающее, покачивающееся присутствие сразу за пределами твоего светового шатра.
Сейчас в световом шатре Вилли Ривз из Чикаго. Стучит ногой по деревянному блоку, чтобы задать ритм, и прыгает пальцами по грифу гитары с металлическими струнами, извлекая звуки одновременно и тяжеловесные, и легкие. Тяжеловесные, как что-то неотвратимое, как блюзовый путь домой через все препятствия, как уверенность, с которой защелкивается сейфовый замок. Легкие, как что-то игривое, как танцующие пальцы, то приближающиеся, то отдаляющиеся от неизбежного, словно в их распоряжении все время мира, а железобетонный финал может оказаться лишь легким толчком. «Я едва ли… – поет мистер Ривз. – Скажи мне, детка». За кулисами он мелкий похотливый извращенец цвета грецкого ореха, воняющий виски и вечно путающийся под ногами. Но на сцене, где демократия тесного пространства больше не действует и все распадаются на аристократов и простолюдинов, хедлайнеров и бэк-музыкантов, там он, конечно, – аристократ. Над той частью незримой аудитории, которая знает, зачем пришла, витает благоговейная, внимательная тишина, обрамленная нетерпеливым бормотанием другой части зрителей. В этом году настоящий чикагский блюз не пользуется таким спросом, как обычно в Лондоне. Теперь его можно послушать в исполнении смазливых белых бой-бэндов, а не черных стариков. Теперь блюз моднее, привлекательнее и – растворенный в рок-н-ролле – куда танцевальнее. Большая часть зрителей стремится стать частью представления.
Но Джо из тех, кто благоговейно молчит. Она слушает, навострив уши, жаждая разгадать секрет Ривза, узнать, как он это делает. Она столько раз говорила мне, каждое утро… Ей бы сейчас вернуться в облако лака для волос и поправлять черный енотовый макияж вместе с другими девочками. Она ведь новенькая, ее взяли на место забеременевшей девушки, и ей бы надо болтать с Вив и Лиззи, цементируя прическу. Но такой шанс никак нельзя упустить. Аккорды Ривза звучат у нее в голове свинцово-серым и черно-коричневым, как шоколад «Борнвилл». Она все еще слышит звуки, как цвета, хоть теперь и знает, что большинство людей так не может. Ее пальцы порхают в воздухе на уровне талии.
Кто-то толкает ее. Потеряв концентрацию, она оборачивается и видит – кого бы вы думали – смазливых белых гитаристов бойз-бэнда, который должен выступать следующим, высунувшихся из-за угла, чтобы поглядеть на Вилли Ривза. Они выглядят несколько разношерстно (замшевые куртки, рубашки-поло, джинсы и ремни с массивными пряжками), словно они сами не определились, какой стиль выбрать, ведь мягкий и задорный уже присвоили «Битлз», а грубый и жесткий застолбили «Роллинг Стоунз». Их группа называется The Blue Birds, если ей не изменяет память. Немного жалкое название само по себе. «Синие птицы» так старательно пытались дотянуться до The Yardbirds[6], но в итоге дотянулись только до Уолта Диснея, который отправил их кружиться и чирикать над головой Белоснежки. «Да ладно, – думает Джо. – «Битлз» выбрали худшее название за всю историю музыки, но кого теперь это волнует?» Она сама почти не обращает на него внимания.
Я рискнул. Разыграл свои карты.
Стоит ли говорить, что ее саму никто не удостаивает даже того придирчивого взгляда, которым она окидывает «Синих птиц». Она знает, что прекрасно выглядит сегодня. «Хулиганки» наряжаются под Онор Блэкман из «Мстителей»[7]: узкие черные свитера, узкие черные брюки и ботинки на высоком каблуке. Стоя втроем у микрофона и покачиваясь в такт, они выглядят соблазнительно и феерично. Но для этих перешептывающихся в оцепенении мальчиков она – мебель. Они с головой погружены в серьезное дело – сугубо мужское музыкальное любование. Один из них, тот что с бакенбардами, даже не заметив, оттеснил ее к составленным один на другой усилителям. Другой, с тоненькими жабьими губами, загородил ей обзор. Тощий и носатый наступил ей на ногу, спутав с кабелем. Ее, даже не придавая тому особого значения, отпихнули за стену мужских тел.
– Потрясающе, – на выдохе произносят Бакенбарды. – Просто охренительно.
– Слышишь, вот этот типа удар на шестом аккорде?
– Как на пластинке.
– Нам тоже надо так научиться.
– Ага, тебе надо так научиться.
– И научусь, – говорят Бакенбарды. – Научусь. Он так быстро это делает, скажите? Вы гляньте. Я не могу даже… Я просто не могу. М-н-да-а-а…
– Что за слово «м-н-да»?
– Что за слово?
– Здесь же дамы, – говорит Жабий Рот, не сводя взгляда с Ривза.
– Ты свинья.
– Ты грязная свинья, – скандируют они, приглушенно пародируя голос персонажа из телепередачи[8].
«Да заткнитесь уже», – думает Джо.
Очевидно, что в той холостяцкой дыре, где обитают эти идиоты, устраиваются ритуалы коленопреклоненного прослушивания песен Ривза. Сине-белое яблоко «Чесс Рекордз» крутится на проигрывателе, игла погружается в желоб на три-четыре такта, а затем поднимается снова. Пальцы на грифе пытаются выудить хоть что-нибудь, хоть отдаленно похожий звук, но оригинальная мелодия ускользает из памяти и в итоге теряется совсем. Еще раз. Разгневанные соседи стучат из-за стены.
– Эй, сейчас будет «Идущие на север».
– Да-а…
– Обожаю эту песню.
– Ага, но не можешь ее сыграть.
– Могу. Практически всю, не считая…
– Вот-вот, начинается…
– Да-а…
– Вот! Что это было? Вот этот пятый аккорд? Печальный такой. Я смотрю прямо на его пальцы, и все равно не понимаю. Как будто В7, но не В7. Что это?
Она понимает, что лучше не стоит. Она знает по опыту, что даже малейшее замечание по теме, которую мужчины считают исключительно своей вотчиной, не приведет ни к чему хорошему. Быть может, если бы она проводила в компании мужчин больше времени, такие порывы давно бы вытравились из нее, но годы ухода за матерью на пару с тетушкой Кей, пока Вэл шлялась где-то с гребаным Невиллом и его предшественниками, подарили ей множество одиноких вечеров. Она возвращалась домой после смены в обувном магазине, принимала пост, делала чай и уговаривала мать его выпить, сидела рядом с ней, отмеряя лекарства, и еще лекарства, и еще. А потом в одиночестве играла на пианино в гостиной причудливый набор мелодий по довоенным нотам отца или наверху вытаскивала из конвертов сокровища фонотеки на Харпер-стрит, погружала собственную иглу в черное море винила и сама предпринимала попытки воспроизвести звучащие мелодии. «Ты как старая дева», – говорила Вэл. (Спасибо, Вэл.) По меркам Вэл она и в самом деле запоздала с погружением в мужской мир лет на шесть. (И кто же в этом виноват, Вэл? Кто бросил на меня все дела, а себе забрал потеху?) Но время, проведенное в одиночестве, учит тебя доверять собственным суждениям, коль скоро ничьих других поблизости нет. Преимущество ли это? Скорее, нет. Во всех журналах пишут, что нет; все жены, с которыми ей доводилось общаться, говорят «нет»; гребаная Вэл, раздавая пространные советы, говорит «нет». Нельзя показывать мужчинам, что ты знаешь что-то лучше них. Даже если это и так. Особенно если это так.
Но у нее болит нога. И мамы уже нет. И вообще она и так слишком долго терпела.
– Это открытый А, а третья струна зажата на седьмом ладу, – говорит она.
Повисает почти неуловимая пауза, и они продолжают разговор, словно она вообще не раскрывала рта.
– Просто загадка, – говорят Бакенбарды. – Магия блюза, вот что это.
– Блюзовый бермудский треугольник.
– Потерянный город блюза.
– Блюзовая эниг-ма, – говорит Жабий Рот голосом старомодного новостного диктора.
– Можно у него самого спросить, когда он закончит? – говорит Тощий.
– Не-е.
Они снова замолкают. Идущие на север, на северную сторону. Красные и белые.
– И что вот это значит, тоже не понимаю.
– А может, – говорят Бакенбарды. – Может… – У него такой вид, точно он вот-вот разразится каким-то открытием.
– Что?
– Может, это вообще не В? Может это какая-то комбинация аккордов?
Джо в темноте закатывает глаза, но, к ее удивлению, Жабий Рот начинает хихикать.
– Да ты гений! Только дошло?