Полная версия
Вечный свет
– Я справлюсь.
– И не дай мне пожалеть об этом, Д’Артаньян.
– Никогда, мистер Бёрнхем. Один за всех и все за одного, мистер Бёрнхем.
– Тогда первая смена в следующий четверг, – говорит Бёрнхем, а затем, повысив голос, бросает: – Можете возвращаться, мистер Хобсон.
Хобсон выходит из-за угла, за которым тактично прятался все это время, и подагрической походкой огибает барную стойку.
– Уже договорились? – спрашивает он.
– Да, – отвечает Бёрнхем. – А теперь я, пожалуй, вернусь в цивилизацию. Спасибо за напитки, спасибо, что показали этого вашего языкастого парня.
Он осушает стакан, берет со скамейки фетровую шляпу и удаляется.
– Отлично, Алек, – говорит Хобсон. – Просто замечательно. Не так гладко, как я ожидал, но все равно замечательно. Отличный результат, я за тебя рад.
– Я вам очень обязан, мистер Хобсон, – отвечает Алек. – Сами знаете. Вы так много для меня сделали за все это время, я этого не забуду. Мне тоже пора возвращаться, надо быть на месте через десять минут. Сами скажете в «Газете», что возьмете кого-то еще?
– Да, да, но подожди-ка. Задержись на секундочку, я хочу тебе кое-что сказать.
– Что? – спрашивает Алек, предположив, что его отец, возможно, просил на такой случай передать ему какие-то слова или что-то в этом роде.
– Эм-м… – Хобсон сводит кончики длинных белых пальцев: большими подпирает выдающийся подбородок, а указательными принимается постукивать по носу. – Я хочу тебе сказать вот что…
– Я слушаю.
– Я хочу сказать, в печати тебя ждет большое будущее, и это прекрасно. Вы с Сандрой хорошо устроитесь, я помог тебе всем, чем мог. Но ты смышленый парень, и я хочу сказать, то есть я, по меньшей мере, просто должен тебя спросить: ты действительно этого хочешь?
– Хочу ли я? – переспрашивает Алек, мысленно находясь уже где-то в конце Маршалл-стрит.
– Знаю, я давно должен был спросить. И я понимаю, менять что-то сейчас было бы рискованно. Но ты еще молод. А печатные станки уже нет. Я не могу отделаться от этой мысли.
– Простите, не улавливаю, – отвечает Алек, глядя на часы.
Может, он пьян? – думает он. С одного виски вряд ли.
– Линотипы. Они не менялись, сколько я себя помню. Они старые. Они древние. И тебе придется сидеть за ними. Может статься, ты просидишь за ними всю жизнь, как я.
– Не самая плохая жизнь, – как можно деликатнее отвечает Алек.
– Вовсе нет! Нет! Но, господи боже, приятель, у тебя же такой умище, как у твоего отца. По крайней мере, насколько я могу судить. Ты мог бы заняться чем угодно, мог бы сделать что-то новое.
Алек едва сдерживает раздражение. Шесть лет в учениках, четыре года в «Газете» – десять лет он погружался в это дело все глубже и глубже, а старый дурак решил завести этот разговор только сейчас? Во всех его «мог бы» Алеку слышатся отголоски вымышленного мира, в котором этих десяти лет просто не было. В котором нет Сандры, нет малыша Гэри, нет уже принятых решений, пройденных путей, нет удушающей нужды, когда надо покупать продукты. Какую такую другую жизнь ему пытается нарисовать Хобсон? Теория, иллюзия, фантом, ради которых нужно отбросить все настоящее. Старый дурак. Но он не будет огрызаться на него, не будет. Не сегодня. Сегодня ему есть за что быть благодарным.
– Все прекрасно, – говорит он. – Вы же знаете, мне это все нравится.
И это правда. Вернувшись в «Газету», он включает машину, и, пока горит красная лампочка, показывающая, что типографский сплав еще не достиг точки плавления, он просматривает тексты: отчеты мирового суда, а следом за ними небольшие рекламные объявления.
– Ну что, Лен… – обращается он ко второму наборщику, который уже барабанит по клавишам.
– Что, получил работу? – спрашивает Лен.
– Да.
– Молодца, – говорит Лен умиротворенно.
Алек ждет, он знает, что вот-вот впадет в состояние, в котором будет пребывать весь остаток дня, когда минуты то бегут, то растягиваются, но часы при этом незаметно ускользают. На мгновение он вспоминает слова Хобсона и ловит себя на мысли, что просто сидит и ждет. Он внимательно вглядывается в линотип – махину размером с пианино, только сделанную не из гладкого блестящего дерева, а из множества смазанных, замысловатых, металлических деталей, выдыхающую дым и пар. И она его восхищает. Тысячи соединенных между собой частей, множество импульсов, отзывающихся на прикосновения его пальцев, и место наборщика, которое можно сравнить с троном, ни больше ни меньше. Он возведен на престол. (Зеленая лампочка.) Он король машины. Его взгляд сужается до строчки текста и клавиатуры с девятью десятками черно-сине-белых клавиш. Каждая клавиша, которую он нажимает, выталкивает бронзовую буквенную матрицу из магазина наверху, где остальные ждут, собравшись в столбики – длинные, как струны пианино. Щелчок, скрежет – и медная матрица падает на свое место в наборном отделении, которое располагается на уровне его глаз. Но, прежде чем она падает, успевает пройти короткий, но значительный отрезок времени, так что к тому моменту, когда она попадает на место, он успевает нажать следующую клавишу и отправить следующую матрицу в путь. Когда он разгоняется – левой рукой перебирая строчные, правой – выделяя заглавные, прыгая обеими в центр за знаками препинания и цифрами, – машина выдает ему матрицы с ощутимой задержкой, в безукоризненно точном порядке, но на две-три буквы отставая от его стремительных пальцев. А это значит, что если он разогнался, то не может проверить, докуда дошел, глядя на выстраивающийся перед ним медный ряд. Ему нужно держать это в уме, переключать внимание, как курсор, с-о-д-н-о-й-б-у-к-в-ы-н-а-д-р-у-г-у-ю. В конце строки шириной с колонку он прислушивается к скрежету металлического снегопада, и, когда тот заканчивается, он нажимает на кнопку окончания строки, которая приводит остальные части машины в нарастающее, возвратно-поступательное движение. Матрицы прижимаются друг к другу и фиксируются. Первый подъемник опускает их в жидкий сплав (пш-ш-ш) и вытаскивает (клац). Второй подъемник доставляет их в верхнюю часть машины и отправляет на транспортер, который отгружает их к нужному месту в магазине, и они падают, каждая в свою колонну, готовые к повторному использованию (дзинь). Но он не обращает внимания. Он уже давно набрал следующую строку, и за ней еще одну. Он замечает лишь неизменную сложную симфонию, которую исполняет работающий в полную мощь линотип. Щелк-тррр-клац-клац-кххх-пшшш-ффить-жжж-дзинь. Непрекращающийся, синкопированный ритм, в котором звуки почти всегда накладываются один на другой. За этими механическими звуками нужно неустанно следить, не теряя при этом концентрации, потому что любое отклонение или пауза может означать, что Папаша Линотип вот-вот может плюнуть тебе на ноги расплавленным металлом. Не считая этой задачи, его внимание следует за пальцами, танцующими над ОЕНАИ СТМВ – самыми крайними и самыми часто используемыми буквами на клавиатуре, а слева от него собираются первозданные, блестящие ярче серебра раскаленные металлические строки, слова, которые мгновение назад были лишь смазанным следом пишущей машинки или чернил, пока Алек, король и алхимик, не преобразил их.
Вэл
«Я слишком стара для такого», – думает Вэл, опасливо цепляясь за Алана. Мопед гудит, как гигантский улей, в воздухе воняет бензином, у нее раскалывается голова, а по бокам мелькают вишневые сады, коровы и прочие сельские атрибуты, пока они несутся по какому-то шоссе в плотном потоке выходного дня.
– Все нормально? – кричит Алан, ухмыляясь через плечо.
– Да, все классно, – отвечает она.
Стоило настоять на поезде. И не стоило надевать розовый мохеровый свитер с этими широченными рукавами, который собирает на себя дорожную пыль и на который Алан пролил чай, когда они два часа назад остановились перекусить. И вообще не надо было соглашаться на эту поездку в Маргейт. Да, он милый парень, и, да, они несколько недель улыбались друг другу в магазине, но ему всего девятнадцать. А когда утром она, как договаривались, подошла к гаражу под железнодорожными арками, выяснилось, что он самый старший в этой компании мальчиков с мопедами и девочек с начесами, собравшихся в Маргейт. Рядом с этими куклами она чувствует себя теткой, и, надо сказать, не только она. Они оказалась в компании восторженного юного племени, но она одета не так, как нужно, и все глядят на нее, как на чью-нибудь приставучую тетушку.
Алан что-то говорит, но в этот момент их обгоняет грузовик, и его слова тонут в грохоте и шуме.
– Что? – практически визжит она.
– Говорю, почти приехали! Еще пару миль! Но тут есть потрясное кафе, мы всегда там останавливаемся. Заедем?
– Хорошо.
– Что?
– Да! Супер! Если хочешь, давай!
Вообще-то в этот момент они уже сворачивают с дороги в компании остального выводка и заезжают на парковку, которая сплошь заставлена мопедами. Ну, а как же еще. Кафе представляет собой небольшое здание из красного кирпича с высокими окнами. За стойкой – супружеская пара, на чьих лицах явно читается, что они не совсем понимают современную молодежь. Но, несмотря на это, они весьма бойко продают им всем яйца с жареной картошкой, тосты с печеной фасолью, апельсиновый лимонад и молочный «Нескафе» в прозрачных стаканчиках, едва успевая при этом открывать и закрывать кассу, – принимая полукроны и десятишиллинговые купюры от этой слегка устрашающей банды, они, как-никак, зарабатывают себе на жизнь. Она могла бы привлечь их внимание, но не будет. Вместо этого она уходит в туалет, пока Алан и его компашка вихрем врываются в другую кучку таких же детей. В туалете девчонки, разбившись на небольшие группки, жмутся друг к дружке, смеются, что-то щебечут, и, чтобы поправить помаду, ей приходится силой протискиваться к зеркалу, где уже стоит какая-то сопливая мадам, явно переборщившая с тенями, отчего сильно напоминает енота.
На обратном пути она видит, что Алан стоит у музыкального автомата, и замечает, что к компании присоединился еще один парень. Он сидит на пластиковом стуле, широко разведя колени, словно его вообще не беспокоит, сколько пространства он занимает в мире, а между тем кафе настолько переполнено людьми, что вот-вот лопнет, и все остальные вынуждены тесниться. Что бы ему ни говорили, он лишь кивает головой или издает неопределенные «угу» и «м-м-м», не разжимая темных, припухших губ. Смотрит прямо перед собой так, словно ему невыносимо скучно. Глаза у него большие и темные. И он красиво одет. Правда, красиво: на нем костюм переливчатого синего цвета с узкими лацканами и зауженными брюками. Должно быть, он стоил ему пару зарплат, потому что явно сшит по меркам. У него острые скулы, гладкие черные волосы и презрительный взгляд – никого красивее она не видела примерно никогда. Даже козлина Невилл не был так хорош. По сравнению с ним образ прощелыги, который разыгрывал Невилл, внезапно показался ей очень натянутым и второсортным, хоть он и помог ему в свое время залезть к ней в трусики. Рядом с этим парнем бедолага Алан, розовый взмокший добрячок в хлопковой рубашке, кажется не привлекательнее куска консервированной ветчины.
– А, вот ты где, – говорит Алан. – Взял тебе сэндвич с беконом. Это Майк. Оказывается, он тоже из Бексфорда.
– М-м-м, – протягивает Майк, глядя на нее.
– Забавно, что мы ни разу не пересекались, да? – говорит Алан.
– М-м-м, – повторяет Майк, не сводя с нее глаз.
– Да, – отвечает Вэл, глядя на Майка в ответ. – Я бы запомнила.
– М-м-м.
Одна из девчонок с начесом начинает хихикать.
– Ну, что, – говорит Алан, глядя то на Вэл, то на Майка. – Нам, наверное, пора ехать, да, пупсик? Ты не против доесть на ходу?
– Я не голодная, – отвечает Вэл.
– Она не похожа на пупсика, – внезапно произносит Майк. – Мне так кажется, приятель.
Он говорит в нос, как истинный уроженец южного Лондона, его голос вибрирует, как пила, словно идет откуда-то из полости между темных бровей. Закончив фразу, он поджимает губы и кривит их в усмешке.
– Э-э, ну, неважно… – говорит Алан.
– А ты что скажешь? – спрашивает Майк. – Ты его пупсик? Типа птичка? Или маленькая собачка?
– Нет, – отвечает Вэл.
– М-м-м.
– У меня голова болит, – говорит Вэл. – Раскалывается, правда.
– Да? – спрашивает Майк.
– Да. – Она бы с радостью вытянула эту гадкую боль спиралью из головы и сунула ему в лоб, в то место, где резонируют его слова, чтобы разделить с ним это противное ощущение пустоты. Чтобы их головы превратились в смежные, тошнотворно пустые комнаты.
– Жаль, – говорит Майк, вздернув брови. Внезапно он встает, плавно и грациозно, точно марионетка, и протягивает руку к ее лицу. На секунду кажется, будто он прочел ее мысли и, не дождавшись, пока она отдаст ему свою боль, тянется большим и указательным пальцем, чтобы забрать ее самому. Но нет, вместо этого он протягивает ей голубую треугольную таблетку. – Вот, возьми, полегчает. Может быть.
– О-у, – неуверенно произносит Алан.
Но она берет таблетку и, не задумываясь, глотает, не запивая, чувствуя в глотке меловой вкус оболочки. Майк, не оборачиваясь, поднимает другую руку и качает пальцем – и жест этот обращен к стоящему у него за спиной Алану. Не-а.
– Увидимся, – говорит он и решительным шагом направляется к выходу.
Снова сидя на мопеде, упираясь в напряженную, взмокшую спину Алана, Вэл пытается быстренько собраться с мыслями. Она не то чтобы очень хорошо знает Алана. Она не его подружка. Нет. Она не… Но сейчас они несутся по склону, вокруг вырастают белые домики Маргейта, впереди блестит море, и неизвестная таблетка начинает действовать, моментально растворившись в пустом желудке. О да, головная боль проходит, словно туча, оставшаяся позади. Тревога тоже давным-давно исчезла из поля зрения. Сегодня не день для тревог. Солнце сияет. Припаркованные машины блестят, словно их только-только покрасили и отполировали. Куда бы она ни посмотрела, ее взгляд постоянно цепляется за что-то поразительное, что-то новое, что-то выдающееся. От этого мысли у нее в голове пускаются вскачь, и стоит ей, вздрогнув, очнуться от них, как ее привлекает что-то другое – промелькнувшая вывеска химчистки или пестрый цветок у кого-то на подоконнике. Мир вокруг словно пинбольный автомат – ее мысли прыгают, мечутся, сталкиваются, рикошетят туда-сюда-туда-сюда-туда-сюда. Или…
Алан останавливает мопед на пятачке, где уже жмутся все остальные. Она никогда прежде не замечала, как в боковых зеркалах мелькает свет, мозаика маленьких отражений всего, что вокруг, – раздробленный океан, искусно пойманный овальными блюдечками на ножках.
– Как пинбол, скажи ведь, – говорит она.
– Чего говоришь? – спрашивает Алан.
– Ты похож на ветчину, – отвечает она. – На отличную ветчину. Да, мы встретились в магазине, но ты был не в мясном отделе, а в хозяйственном. Какая жалость. Но, если честно, только не обижайся, я бы все равно на тебя не позарилась.
– Эй, что с тобой? – Алан краснеет.
– Она декседрин съела, что ли? – спрашивает одна из начесанных.
– Я просто веселюсь, – говорит Вэл. – Первый раз за день, если честно. Знаешь что, Алан? Алан, Алан, старина, знаешь, что? Тебе надо встряхнуться! Смотри на жизнь с этим, как же его… Что же это за слово, на языке вертится… Тебя не бесит, когда такое случается? Как будто дырка в голове, да? Ха-ха! Мозг дырявый, как сыр. Или как решето.
– Вот черт, – ёмко заключает Алан.
– Ты лучше усади ее куда-нибудь. Дай ей чаю или еще чего-нибудь. С ней такое явно в первый раз.
– Да мы же только приехали, – говорит Алан. – Я ей не нянька. Я хочу спуститься к воде. Девчонки, может, вы присмотрите за ней, а?
– Ну ты и наглец. Сам ее притащил, сам с ней и возись.
– Ну, пожалуйста. Всего пару минут. Ну, вы чего?
Главная начесанная бросает на Алана презрительный взгляд и выплевывает жвачку на палец с ногтем цвета телефонной будки, а затем демонстративно прилепляет ее на сиденье мопеда.
– Эй, полегче, – говорит Алан. – Поосторожней с обивкой.
– С обивкой! – верещит начесанная и вместе с приятелями разражается хохотом.
– Эй, – встревает Вэл, которая немыслимо долго ждала окончания этого чрезвычайно нудного диалога. – Эй, эй, эй, эй. Эй! Знаете, что? Идите на хрен!
– Само очарование.
– Вэл… – начинает Алан.
Но Вэл, широко улыбаясь, отступает на запруженный людьми тротуар, и больше ей ничего делать не нужно. Ее подхватывает поток отдыхающих, и обеспокоенное лицо Алана, как и недовольная гримаса девчонки, в мгновение ока отдаляются, усыхают до розовых крошек, а затем и вовсе исчезают – с глаз долой, из сердца вон. Тут же у нее перед глазами снова возникают разные предметы, в то время как толпа уверенно подталкивает ее вперед, точно сам океан взял ее под локти, поднял над галькой и покачивает на волнах.
Здесь есть и настоящий океан. С боковых улочек на главную, бегущую вдоль берега, потоками стекаются люди. И когда она сворачивает – когда сворачивает толпа, – вдали уже виднеется пирс, врезающийся в горячую голубую воду, и все изгибы длинного маргейтского пляжа, усеянного телами людей. По пути туда поток движется бодро, слегка покачиваясь, но удерживая ряды, а ближе к воде распадается на отдельные сгустки купающихся, детей с резиновыми кругами и бабушек, придерживающих платья и растирающих косточки на ногах. Между ними люди тесно спрессованы и едва двигаются, как зубчики на расческе. Три разные плотности, три разных вида движения. Она наблюдает за всем этим с некоторым приятным нетерпением. На что бы она ни взглянула, ей кажется, что она смотрит на это уже очень долго, слишком долго. Тогда она переводит взгляд дальше, но как только он за что-то цепляется, ей кажется, что прошла вечность. Но ей не хочется ничего делать, хочется лишь впитать как можно больше растянутых мгновений этого дня.
Она видит, как в кукольной будке на конце пирса блестит щека Джуди из папье-маше, по которой лупит палкой мистер Панч, а голосящие дети, сбившись в толпу, со страхом хватаются за головы. Она видит женщин, старше ее на пять, десять, двадцать или ноль лет, которые натирают детей кремом, вытирают носы, подсушивают полотенцами волосы и передают сэндвичи. Она видит задремавших отцов; злых отцов; спокойных отцов; отцов, читающих новости о скачках. Она видит целые лагеря семей, разбитые на шезлонгах.
Она видит, как по асфальту из-под вафельного рожка, торчащего вверх, словно тонущий Титаник, растекается ярко-желтый шлепок ванильного мороженого, выпавшего из липкой, растопыренной пятерни ребенка. Она видит покачивающийся саржево-синий сгусток наглухо застегнутых полицейских, тяжело вышагивающих вдоль дороги. Она видит голубые рубашки и сине-серебристые, блестящие на солнце шлемы полицейских, вызванных для подкрепления и ждущих своего часа у фургонов. Она видит щетину на розовых шеях мужчин за сорок, которые приехали к морю при галстуках и теперь, зажав в пальцах сигареты, крутятся вокруг полицейских фургонов, как группа поддержки в ожидании какого-нибудь вопиющего беспорядка, чтобы можно было бурно возрадоваться, когда порядок будет восстановлен.
А между всем этим – значительно проигрывающие числом мелкодисперсной массе людей, густой, как куст кресс-салата, растущего на подоконнике, – неуклюже, неуверенно движутся маленькие ручейки парней и девушек, ищущих друг друга и ждущих. Чего? Внимания? Когда на них не направлено внимание, они сконфуженно ухмыляются, толкаются плечами, протирают солнечные очки, передают друг другу чипсы, роняют их, поднимают и пытаются сдуть налипшие песчинки. Но когда на них смотрят – когда семьи или мужчины в галстуках поворачивают к ним головы, когда полицейские двигаются в их направлении, они, кажется, точно знают, что делать. Подпитываясь неодобрением, они разыгрывают потасовки в отдельных маленьких группках и кластерах. Толкаются, нерешительно начиная заварушку. Сбивают друг друга с ног, сцепившись, катаются по земле, задевая лежаки и силясь высвободить руки, чтобы нанести следующий неуклюжий удар. То тут, то там кому-то разбивают нос. Мамочки возмущенно вскакивают, мужчины в галстуках тяжело качают головами, взопревшие полицейские врываются и растаскивают парней за воротники, пока те машут руками и ботинками оставляют борозды на песке. Зрелище не захватывает. Похоже на размеренное волнение закипающей в кастрюле овсяной каши. Закипающая каша происшествия.
Но затем ее взгляд выхватывает какое-то иное движение в одной из борющихся групп: кто-то в костюме переливчатого синего цвета, кто находится в центре заварушки, но не задавлен ей, двигается легко, взвешенно и грациозно. На конце изысканного синего рукава блестит что-то похожее на металлическую расческу, и в какую бы сторону она ни направилась, она рассекает, расщепляет, разделяет толпу. Перегнувшись через ограждение набережной, Вэл видит Майка. А он в ту же секунду замирает, аккуратно придерживая кончиками пальцев свободной от расчески руки подбородок какого-то сонного вихрастого парня. Он видит, что она видит. Он ухмыляется. У нее под ребрами что-то сжимается и перекручивается, а в промежности – пульсирует и расслабляется. Внезапно время приходит в себя и, вместо того чтобы с опозданием прыгать с кадра на кадр, снова соглашается вернуться в привычный ритм. В этом ритме Майк кружится, качается из стороны в сторону и припечатывает заторможенного парня в челюсть заостренным носком ботинка. Как будто что-то хрустит, как будто мелькает кровь, но до них далеко, и сила удара отбрасывает парня в гущу драки, и он растворяется, словно его никогда и не было, и теперь все ее внимание занято изящным и точным движением ноги, и Майк поворачивается к ней, как танцор, театрально раскинув руки, словно говоря: «Ну что, понравился тебе мой трюк?»
Она не знает. Она об этом не задумывается. Ей нравится он. Это, должно быть, написано на ее восхищенном лице, потому что он отделяется от дерущейся толпы и непринужденно направляется к ней, на ходу засовывая расческу в нагрудный карман, стряхивая пыль с переливчатых синих лацканов и игнорируя крики за спиной, словно драка больше не имеет к нему никакого отношения. Он все еще ухмыляется.
– Ты как, в порядке? – спрашивает он.
– Да, спасибо, – отвечает она. – Голова прошла.
– И от своего парнишки ты тоже избавилась, я смотрю.
– Он не мой парнишка, – говорит Вэл.
– А он знает?
– Да. Определенно.
– Ну, тогда… – Майк собирается с мыслями. – Тогда…
– Что?
– Тогда, миледи…
– Что? – смеется Вэл.
– Не желаете ли чипсов?
– Может быть, – отвечает Вэл.
– Недотрога, да? – спрашивает он.
– Нет, – отвечает она, глядя в его огромные глаза. – Совсем нет.
Майк, который до этого шел рядом с ней, театрально сгибая и разгибая запястья и шею, что выглядело достаточно угрожающе, останавливается.
– Как тебя зовут? – спрашивает он. Она называет свое имя. – Мне нравится. Такое старое, доброе. Не то что вся эта американская хрень.
Его длинная рука с аккуратно подстриженными ногтями тянется к ее лицу. Он легонько касается ее лба, потом кончика носа, а затем – губ.
– А что была за таблетка? – спрашивает Вэл и, произнося эти слова, открывает рот и пускает его теплую сухую кожу, ноготь и кутикулу чуточку глубже, позволяя пальцу устроиться на подушечке нижней губы. Мимо проезжает полицейский фургон.
Чайки, тележки с мороженым, болтающие семьи, кряхтящий автобус.
– Я поднял на тебя руку, – говорит Майк.
Кончиком языка она касается кончика его пальца. Майк моргает.
– Тогда пошли, – говорит он и присваивает ее. Но не обнимает за талию, не целует и не берет под руку. Он совершенно недвусмысленно хватает ее за локоть и ведет – совершенно недвусмысленно – прочь с шумной набережной, на первую же боковую улицу и дальше, на улочку поменьше, полную маленьких магазинчиков, и еще дальше – в переулок, зажатый между стенами с каменной крошкой, где нет ничего, кроме пары мусорных баков.
– Что? – Она задыхается, посмеиваясь. – Что мы…
Но он совершенно недвусмысленно кладет руки ей на плечи и опускает ее на колени, на землю рядом с мусорными баками.
– Давай? – спрашивает он.
Она не знает, на что он спрашивает согласия. Это совсем не похоже на то, как ведут себя парни, которые тебя хотят. Они всегда хотели потрогать, распустить руки, прижаться и скользнуть мокрыми нервными ладошками к ней под одежду. Козлина Невилл чуть ухо ей не ошпарил своим дыханием. Но Майк с его «давай», которое могло в своей жадности сравниться с ладошками любого парня, отклоняется назад, подальше от нее. Синие плечи откидываются на щербатую штукатурку, красивое лицо смотрит в сторону, а ноги расставлены, словно он не желает приближать к ней никаких других частей тела, кроме единственной точки соприкосновения, возбужденной радостями праздничного выходного дня и приведшей его к ней навстречу. Он выставляет вперед бедра, кладет руку ей на затылок и… ох. Хочет втолкнуть что-то прямо ей в голову.