Полная версия
Русское зазеркалье
– So this was the essence of your complaint, Miss McArthur? – произнесла директор тоном, не предвещавшим для студентки ничего хорошего, и я немного воспряла. – Allow me to say, then, that…
– No, Mercy darling, please allow me, – неожиданно перебил её баронет. Он, между тем, откинулся ещё глубже на спинку дивана, прикрыл глаза, будто собираясь с мыслями, сплёл пальцы на своём колене. Сделал глубокий выдох. Открыл глаза. И начал:
– My dear young lady, it seems to me that you completely misinterpret the situation. To begin with, Ms Florensky is not a hired worker from a third-world country begging for her wages. She is a celebrated painter and an extremely successful creative professional, an exceptional talent whose last painting was sold for five thousand pounds. («Вот это полёт фантазии! – поразилась я. – Вот кто тут a creative professional, куда мне!») We are proud to see her as our visiting professor. Unlike you, whom we only see as a—
– I am sorry, but who are you? – вдруг выдала студентка. Я снова еле удержала смешок.
– I am Sir Gilbert Bloom, and I am the chancellor of the college, – спокойно ответил ректор. – Which officially means that I am its head. I don’t interfere with the process, though; I only pay the bills when hard times come.
Патриша собиралась, видимо, что-то сказать – может быть, что она как американка и представительница самого демократического народа на Земле презирает дворянские звания – и даже открыла рот, но благоразумно промолчала.
– Now back to your complaint, – продолжал сэр Гилберт. – You accuse Ms Florensky of knowing more about English poetry than you do, and you ask us whether it is ‘legal,’ to use your clumsy expression. You see, a teacher is supposed to know more than his students, this being the natural order of things. It is also absolutely legal for anyone to know anything. A half-naked kid from Ethiopia or Burkina-Faso is permitted to read Shakespeare and to know more about him than you do. It was not Ms Florensky but only yourself who has intimidated you, and that by your own ignorance.
Патриша, встав, гневливо бросила:
– Good day to you, Mr Bloom!
– Please be so kind as to properly address a member of British nobility, Miss McArthur, – процедила директор, почти не разжимая губ. Сэр Гилберт только махнул рукой, как бы говоря: «Да что взять с этих янки!» – и, снова повернув голову к моей студентке, продолжил:
– Wait, I haven’t finished. You may try to sue me or, indeed, the College, for whatever reason. Just you try, and I will countersue you. I will employ the best lawyers in Britain whom money can buy, to use an Americanism. I will leave you in your panties—figuratively so, of course, as I am not sexually attracted to women of any age, being a homosexual. Do not try to mess up with us homosexuals, my dear young lady, not at our time. And yes, good day to you, too.
Патриша, развернувшись, стремительно вышла. Я поняла, что мне нужно что-то сказать, но все слова как приклеились к нёбу. Директор меня опередила:
– I am really, really sorry, Alice darling – such a shame! I really thought, you know, that you were rude to her this way or another, but since it comes to just that… I’ll call a cab to get you home, it is on me.
– No, Mercy, – добродушно прервал её сэр Гилберт. – I will call a cab, and we will have a lunch together – if Ms Florensky doesn’t object to the idea, that is.
– You, my brave man, how can I object to that? – пробормотала я. Директор издала небольшой смешок.35
…Лондонский кэб – прекрасная вещь. (Раньше я им никогда не пользовалась: не было случая, да и дорого.) Выглядит он, как всем известно, словно легковой «универсал», но не все знают, что диван для пассажиров размещается у самой задней стенки салона, так что внутри по-настоящему просторно. И да, в московских такси частенько играет русский шансон или какие-нибудь «Самыи прекрасныи чо-орные глаза, чо-орные глаза…» (по крайней мере, так было три года назад – понятия не имею, что модно сейчас, мир ведь так быстро меняется…). Внутри этого кэба тоже негромко звучало радио: Classic FM. Я не стала уточнять, было ли это личной просьбой сэра Гилберта или нам просто повезло с водителем.
[Сноска дальше.]
– Can you guess the composer? – шутливо спросил баронет, увидев, что я прислушиваюсь.
– Elgar? – предположила я.
– Mais oui, Chanson de matin by Edward Elgar. Proud of you.
– Very soothing – exactly what I need now.
– I guess so.
– Sir Gilbert, please forgive my being somewhat slow in thanking you.
– Please, Ms Florensky, we shouldn’t mention it! – это было сказано даже с каким-то неудовольствием.
– No, I do mean it! – запротестовала я. – You stood up for me in a very chivalrous manner—I don’t like the word ‘chivalrous,’ by the way, it seems very lightweight—in a very courageous manner, I say.
– This is not real bravery, my dear, not the sort of bravery one dies with in a battlefield.
– I believe we all have different battlefields in life. Once again, I ask you: what makes you do this for a total stranger?
– You are not a ‘total stranger,’ Alice, not anymore, please don’t put it this way. You know, I am supposed to stand up for the staff members of the institution of which I am the nominal head. All right, if you insist, – сдался он. – You remind me of my… my ‘significant other’ who passed away last year. His name was Alistair, by the way. Now, does it sound very… improper to you, an Orthodox Christian as you are?
Я задумалась, решив, что на честность нужно отвечать честностью. Так ли уж и правда это скверно? Медленно я помотала головой:
– No. There are exceptions to every rule, and I simply prefer to see you as an exception, – повинуясь внезапному импульсу, я вдруг захотела ему рассказать анекдот о Чайковском от армянского радио, дескать, «мы любим его не только за это», но сдержалась.
– Thank you, relieved to hear that. Besides, I do think that you are an excellent lecturer; I am interested in what you talk about as much as in your enigmatic personality. And now, I would recommend you a very nice place where they serve Russian cuisine. Is Russian cuisine a good option?
– Sir Gilbert, – вдруг решилась я, – may I ask you a special favour?
– Anything you like, dear.
– Can we please have a long conversation after the lunch?
– Not that I have much time today…
– Instead of a lunch, then? I… I think I have things to share with you.
– Bah! So you are not hungry, then?
– I am terribly hungry, but I am ready to sacrifice my lunch for the sake of a long talk.
– We are chatting anyway.
– I would prefer a really calm place, but… forgive me, – вдруг сообразила я, – you must be hungry, too! It was tactless of me to ask you for a conversation, so can we just…
Сэр Гилберт очень внимательно, долго посмотрел мне в глаза, так что я стушевалась, беспомощно улыбнулась, отвела взгляд. Он, между тем, склонившись к микрофону интеркома, нажал кнопку и попросил водителя со всеми приличествующими любезностями и извинениями отвезти нас к Speaker’s Corner. Пункт назначения, вдруг сообразила я, садясь в такси, без крайней нужды не меняют, это неприлично, так что уж если английский баронет пошёл против приличий, значит, воспринял мою просьбу всерьёз. Боюсь, я его разочарую…
Через пять минут такси высадило нас у Уголка Оратора. Не спеша мы пошли по одной из дорожек. Я люблю Гайд-Парк, поняла я: за его лаконизм, за огромность его густых деревьев, за его полупрезрительный отказ притворяться тем, чем он не является. Сэр Гилберт меня не торопил, а я не спешила начинать. Но вот сыскалась скамеечка, наконец. Не сговариваясь, мы присели на неё. Сэр Гилберт, закинув ногу на ногу, сплёл пальцы на колене и весь обратился в слух. Я набрала воздуху в грудь – и начала рассказывать.
Я рассказала всё моё позавчерашнее путешествие в Нижние Грязищи, от начала до конца. Когда я волнуюсь, я перестаю говорить по-английски хорошо: простейшие слова, которые в другой момент мне обязательно бы пришли в голову, вдруг куда-то улетают. Мой покровитель меж тем слушал меня очень терпеливо, ни единого слова ни сказав, и только когда понял, что я – несколько сумбурно – закончила, произнёс:
– What you told me sounds incredibly interesting.
– Does it sound—sane? – уточнила я жалким голоском. – Because I am terribly afraid it doesn’t.
– Dear, how am I supposed to know that? – юмористически отозвался мой собеседник.
– I agree—because you are not a psychopathologist, Sir Gilbert, – самоуничижительно признала я.
– No, I am not, neither am I someone like this ridiculous Frenchman who interprets Leo Tolstoy’s ontological shock in terms of psychopathology and whose name I happily forgot. I don’t think that you are a psychopath, my dear.
– Who am I, then?
– A psychonaut. A mystic, maybe.
– A psychonaut, – повторила я за ним не очень убеждённо. – So this is how it is called. Why has it happened to me who never was a psycho… a psychonaut of any sort?
– Do you remember your famous literary forerunner and what she was doing before her journey through the looking-glass?
– You mean that she, too, fell asleep sitting in an armchair close to a fireplace and a mirror? – догадалась я. – So there must be something in this combination—maybe the emission of carbon dioxide from burning firewood, or light polarised by the mirror, or who knows what else—that opens up our perception of… of other realms, or worlds, or whatever we call them?
– Yes, provided the travelling psychonaut also reads a text to herself, the way Carroll’s protagonist did both times, and that she is called Alice.
– You must be joking, Sir Gilbert.
– No, why? You see, I often fall asleep in front of a fireplace in my estate in Essex, but I have never ever travelled to any of these realms created by the collective unconscious of our nation that were so brilliantly described by Mr Carroll, by Rev. Dodgson, that is—I guess they underwent some changes over these two centuries. Do you know why? Because I am not an Alice!
Я не могла понять, шутит он или говорит серьёзно. Как и час назад, сэр Гилберт, похоже, говорил вполне серьёзно, а если улыбался, то только из вежливости.
– Why didn't I go to those places she visited but went to this dismal Russian purgatory instead? – пробормотала я, продолжая сомневаться.
– Because you are Russian, dear! Do you sort of struggle to accept this fact?
– No, I don’t—and yes, it is obvious, – согласилась я.
– Do you know what I suggest that you do? I think you must risk another journey.
– And another, and then yet another.
– That would depend, but—would you promise me to keep me informed about how it unfolds? By email, at least.
Я, подумав, кивнула:
– Certainly—given that you are interested.
– I am extremely, extremely interested in everything that you shared with me today, my dear Alice; please don’t see it as just a figure of speech; and thank you for regarding me as a friend with whom you can share such things, – серьёзно ответил сэр Гилберт. – Now, can I give you a lift home?36
Он, впрочем, так и не успел отвезти меня домой, потому что ему позвонили, и в его расписании обнаружились срочные дела. Странно, а я думала, что аристократы ничего не делают, только шатаются по вернисажам и званым обедам, а в оставшееся время сидят в своём поместье перед камином да потягивают кларет из бокала… Однако вызвать мне кэб он успел, и даже успел его оплатить. Я не стала возражать, правда, шутливо поменяла ему на то, что он сорит на меня деньгами – сэр Гилберт тоже чем-то отшутился. Мы тепло попрощались.
Эх, как же я дошла до жизни такой, что оказалась в чужой стране одна-одинёшенька, а единственный человек, кому могу здесь выговориться, – это немолодой гомосексуалист? Чудны дела твои, Господи…
Кэб по причине ремонтных работ в центре ехал долго, и у меня было время вернуться к своим воспоминаниям.
* *
Православная женская гимназия в областном центре оказалась, против ожидания, не таким уж «кислым» местом, какой я её вначале воображала, будучи, правда, заранее согласной на всё что угодно, лишь бы прочь из Лютово! То есть да, с внешней точки зрения всё было вполне предсказуемо и тоскливо: длинные унылые коридоры, высокие сводчатые потолки, высокие окна с широченными подоконниками, на которых вы, на ваше усмотрение, могли с подружкой сидеть хорошим весенним деньком, обмениваясь секретами, или стоять в полный рост глухой осенней ночью, думая, не шагнуть ли из окна третьего этажа. Третьего – потому что спальни были на третьем этаже: полуказарменного-полубольничного типа, по шесть, восемь, а где и по двенадцать коек в одном помещении, для личных вещей имелась прикроватная тумбочка. Общежитие, кстати, предоставлялось только иногородним. Спальни занимали почти весь третий этаж (в конце коридора – туалеты, душ и прачечная), классы и огромный актовый зал – второй, на первом находились гардероб, столовая (тоже немаленькая), учительская, кабинеты завучей и директора, медкабинет, библиотека, комната отдыха (в лучших традициях воинской части или советского санатория: телевизор и кресла по периметру), общая кладовая, кладовка для лыж, каморка дяди Паши, рабочего по обслуживанию здания. Ах да, забыла: имелась ещё домовая часовня, точнее, целый домовый храм: на третьем этаже, по центру здания, в башенке (или верней назвать её мезонином?), предусмотренной именно для домового храма при самой постройке здания лет сто назад. Я любила там бывать вне служб: вне служб там почти никогда никого не было.
Спортзал отсутствовал: осенью и весной мы занимались физкультурой на улице, зимой – тоже на улице, на лыжах, этой вечнозелёной радости советского и российского школьника, а в оттепель физкультурные занятия частенько и вовсе отменялись, наверное, исходя из рассуждения, что для будущей матушки всяческое махание ногами да скакание через «козла» – не самое главное дело. (Тут бы я, конечно, поспорила, но кто бы меня ещё послушал!) На школьном дворе имелась, правда, заасфальтированная площадка, грубый аналог стадиона, служившая как раз для занятий спортом, но при этом прямоугольная, не овальная, и лишенная всякой разметки; мы с мрачным юмором называли её «плацем». При мне на том же дворе начали строить спортзал, но наш класс им ни разу не воспользовался. Ради спортзала пришлось срубить часть яблонь в саду, который раньше занимал почти весь примыкающий к зданию участок, кроме «плаца», само собой. Мне было жалко эти яблони, но я, не по годам умненькая, приняла их уничтожение с грустным спокойствием, даже, помнится, отказалась подписывать коллективную петицию за их сохранение, которая одно время ходила по рукам в двух старших классах. Ничего из этой затеи всё равно не вышло… Участок окружался сплошным и довольно высоким кирпичным забором с единственными воротами. Итак, за исключением спортзала, женская гимназия была вполне себе «автономным кораблём»: мы, ученицы, могли проводить в здании месяц за месяцем и при этом даже не выходить на улицу.
Гимназия открылась за год до моего поступления: кажется, деньги на неё в равных долях давали областная епархия и один благочестивый московский олигарх, тот же самый, который профинансировал восстановление городского кафедрального собора. Цели её учреждения были самыми возвышенными: во-первых, обеспечить возможность получить качественное образование детям бедных сельских клириков (таких, как я, например: в этом смысле я вписывалась в задачи организации идеально), во-вторых, подготовить желающих благочестивых девушек к дальнейшему поступлению в женские православные институты, как и вообще к «карьере» православной матушки или, может быть, монахини. Предполагалось, что гимназия будет не просто хорошей, а даже очень хорошей школой, собравшей, за счёт надбавок к стандартному окладу, лучших учителей с города и области, что она сумеет утереть нос разнообразным светским учреждениям такого же типа, таким образом показав, на чьей стороне правда, и совершая живым примером качественного образования дело пропаганды православия. Начальной школы в гимназии не было, только средние и старшие классы.
Глядя на весь проект глазами моего теперешнего возраста, думаю, что идеализма и прожектёрства в нём имелось не меньше, чем практической необходимости. Вот, я закончила её, и закончила с отличием, а разве вышла из меня православная матушка? А моя мама никакой такой гимназии не заканчивала, а и закончила бы, это едва ли многое бы изменило. Смутно я подозревала даже тогда, в свои семнадцать лет, что не таким путём воспитываются матушки… А каким, впрочем, путём они воспитываются? Понятия не имею. Кидать камень в чужую идеалистическую затею или даже просто показывать на эту затею пальцем с идиотским смехом – вообще неблагородное дело. Основатели женской гимназии попробовали сделать нечто новое, верней, возродить на пустом месте хорошо забытое старое, и у них почти это получилось. Почти – потому что реальность вышла несколько более сомнительной и серой, чем была задумка. Но так ведь почти всегда бывает с задумкой и её воплощением, разве нет?
Кажется, через три года после моего выпуска гимназия то ли тихо перестала быть, то ли переехала куда-то на окраину, в более скромное здание, и съёжилась до двух старших классов. Я никогда не пыталась узнать точно, существует ли она теперь, и сейчас тоже не хочу – из какого-то близкого к ужасу суеверия, из которого люди ускоряют шаги рядом с домом, где жили раньше, или стремятся забыть само имя любимого раньше человека (вот и я имя Игоря почти уже позабыла, а пройдёт ещё время, и снова забуду). Некоторые, конечно, так не поступают, но это уже другая история. Не знаю, с чем связано это чувство: мы бежим от мест и людей, где и с кем были очень счастливы? – или очень несчастны? – или от тех, с кем допустили глупые ошибки, от тех, перед кем оказались нечаянно виноваты? Последнее, наверное, ближе всего к правде.
Я не была в гимназии ни очень счастлива, ни очень несчастна, потому что, как уже сказала, реальность оказалась где-то посередине между проектом идеально-благолепного православного воспиталища и моим незрелым представлением о том, каким должна быть хорошая школа. (Единого и устойчивого образа хорошей школы в моей головке, конечно, не было: в один день я представляла такую школу как некий архитектурный шедевр конструктивизма в духе двадцатых годов прошлого века, на стенах, крыше и внутри которого ученики будут творчески самовыражаться кто во что горазд, в другой день она виделась мне как строгий колледж в оксфордском стиле, с тёмными вековыми стенами, сводчатыми окнами, тишью библиотек и стрижеными лужайками: в такие дни женская гимназия совпадала с моим идеальным образом процентов на семьдесят. И всё же в семнадцать лет я была убеждена, что идеальную школу в принципе можно спроектировать, – мысль, которая сейчас мне кажется безнадёжно утопической.) Любую реальность в бóльшей мере создают не стены, а люди. Конечно, древние стены и сами способны постепенно менять под себя людей… но нас, молодых девушек, было слишком много, и мы были слишком молоды, слишком живы, чтобы покорно переделываться под благовоспитанный образ святых сестёр.
Ситуация осложнялась тем, что многие – да почти все! – происходили из воцерковлённых семей, что с детства мы приняли в свой ум определённую систему координат, описывающую добро и зло, достойное и предосудительное, и что многие из нас к одиннадцатому классу успели занять место по ту или другую сторону этой системы координат, или решив воевать со злом мира вместе с ней, или решив бунтовать против неё. (Многие, сказала я, но едва ли большинство, а я, пожалуй, относилась к большинству.) Некоторые, конечно – как это водится испокон веку, – принимали не систему, а просто «правила игры», и в этой игре с самого начала стремились заработать репутацию самых послушных, надёжных и устойчивых пешек, чтобы после, кто знает, выйти в королевы. А на какую корону, то есть на какую особую православную карьеру может рассчитывать молодая девушка? Вариантов было не очень много… но тем слаще кому-то было помечтать об этих почти несбыточных вариантах. Стать чиновницей Московской патриархии, ответственной за контакт со Святым престолом, чтобы половину года проводить в Москве, а вторую – в Риме: как вам, нравится идея?
Другие, как я, свою дальнейшую карьеру с православием не связывали совсем – но помалкивали, не желая выделяться. Третьи, бунтарки, выделяться хотели и носили название «индивидуалисток», а в устах «ортодоксов» это были, предсказуемо, «скандалистки». (В нашем классе была лишь одна такая, а у десятиклассников – целых две.) Ах ну, да, конечно, демонстративно-православное крыло мы, общая масса, называли «благоверными» или «ортодоксами» (а они нас – «болотом»). Имелись в двух старших классах и другие группки, помельче, например, «блаженные»: две или три девочки настолько аскетически религиозные, настолько не от мира сего, что по молчаливому уговору их не трогали и ни во что не вовлекали, или «вадимопоклонницы» – о них позже. Ни одна из групп не пользовалась этими названиями в качестве самоназваний, конечно: «благоверные», что очевидно, себя не называли благоверными, а для нас, «болота», было бы странно самих себя называть болотом. Наша молодая энергия создавала фракции и группы по взаимной симпатии или антипатии, которые, само собой, рассыпались или меняли очертания через месяц-другой. Между нами вспыхивали быстро гаснущие ссоры, по бытовым вещам, но иногда по вопросам веры тоже, точней, по вопросам отношения веры к бытовым вещам. Страстные влюблённости между девочками тоже вспыхивали, и да, до «плотской близости» дело тоже иногда доходило: женская гимназия полузакрытого типа с общежитием – просто идеальный рассадник таких отношений. Откуда я это знаю? Кхм… Оставим пока за скобками. Какому-нибудь крупному церковному иерарху всё это наверняка показалось бы забавной вознёй простейших на лабораторном стекле – для нас это было нашим миром, и радовались, злились, огорчались, плели свои детские интрижки мы совершенно по-настоящему.
Странно, что всё бурление нашей молодой жизни почти никак не соприкасалось с нашими занятиями, шло параллельно им. Педсостав женской гимназии, как это сплошь и рядом бывает в школах в России, и сам почти полностью был женским, с большинством учителей – воцерковлёнными дамами, неизменно носившими длинную, в пол, юбку, и частенько – головной платок. (Мы и сами носили форму: одинаковые тёмно-серые платьица длиной до колена с белыми воротничками, нам тоже полагались косынки, которые, правда, в обиходе разрешалось не повязывать.) Невоцерковлённые педагоги практически все, за исключением литераторши, следовали типажу советской учительницы. А этот типаж я, кстати, считаю хорошим, правильным, его беда лишь в том, что его время ушло, потому что ушла страна, его создавшая. Все они, и «церковные дамы», и «советские женщины», за исключением молоденькой учительницы литературы, были женщинами в возрасте. Директором тоже была женщина: высокая и дородная немолодая матушка с немного заторможенными движениями, с большими, слегка сонными, навыкате, глазами, звали её Светлана Борисовна. Светлана Борисовна даже с ученицами говорила неизменно тихим голосом, потупив глаза, и напоминала женский вариант чеховского Человека в футляре, в том плане, что неизменно боялась, как бы чего не вышло. Настоящая власть, по крайней мере, возможность принимать все тактические решения, находилась в руках у завуча, Розы Марковны: немолодой, субтильной, очень решительной, очень быстрой, и по внешнему виду – не очень-то и православной, что вызывало у «благоверных» глухое недоумение. (Но, между прочим, это именно Роза Марковна каждый день подливала масло в лампадку в домовом храме. Однажды утром я зашла туда, прогуливая физику по причине полного равнодушия к предмету, а официально – под предлогом «женской слабости»: в «эти дни» при совсем уж плохом самочувствии на уроки негласно разрешалось не ходить – и тут как раз вошла завуч с бутылкой лампадного масла в руке. Мы встретились глазами, и она мне улыбнулась, а про моё отсутствие на уроках даже ничего и не спросила.)
Всех наших учителей мы побаивались, уважали (или нет), но не испытывали к ним никаких особенных чувств и даже не обращали к тому, что они нам говорили, никакую значимую часть своего ума. Да и скажите, пожалуйста, каким образом девушка шестнадцати-семнадцати лет должна закону Ома для участка цепи, или сложным полимерам, или десятичным логарифмам, или экономической географии Африки посвятить значимую часть своего ума? Девичий ум вообще строится по иным силовым линиям – когда и кто это поймёт, наконец?
Имелись из этого правила три исключения. Первое – Виктория Денисовна, наша молоденькая словесница. Ей, кажется, даже тридцати не было. (Как забавно: мой собственный теперешний возраст! Но я-то себя чувствую гораздо более… зрелой? – попросту более старой женщиной. Интересно, какой она виделась себе самой?) Ошиблась: нашей словеснице и двадцати восьми не было: что-то двадцать четыре. К сожалению, именно в силу её молодости, открытости, приветливости её уроки не производили того впечатления, которое заслуживали. «Благоверные» считали Викторию Денисовну, с её юбками выше колена или, изредка, блузкой с глубоким вырезом, откровенно неправославной женщиной, и поэтому на всю её науку поглядывали свысока. «Индивидуалистки» не желали литераторшу воспринимать всерьёз, потому что она сама в каком-то смысле являлась индивидуалисткой, а ведь нет ничего неприятней, чем смотреться в кривое зеркало – или, может быть, чем кривому смотреться в зеркало, особенно если видишь в этом зеркале свою улучшенную копию. Мы, «болото», или глухо завидовали её молодости, красоте, откровенной женственности, которую сами не имели никакой возможности проявить, или видели в ней такую же, как мы, пешку, просто прошедшую на несколько клеток дальше, и прагматично оценивали, примеряли её жизнь к себе: значит, через пять-семь лет одна из возможностей (рассуждали мы, в том числе и я) – стать «учительшей», так хорошо это или плохо? Вероятно, где-нибудь в мужском кадетском классе или военном училище Виктория Денисовна пользовалась бы бóльшим вниманием или бóльшей симпатией. Это, правда, не обязательно хорошо сказалось бы на усвоении предмета… (Интересно, как устроен мужской мозг? Может ли юноша или мужчина посвятить всё внимание лекции, когда отвлекается на аппетитную фигурку преподавателя? У кого бы мне это ещё спросить: не у своих учеников же? И, это самое, насчёт своей «аппетитной фигурки» я, интересно, не льщу ли себе?) Прекрасно всё это понимая, чувствуя, Виктория Денисовна даже и не стремилась настаивать ни на каком внешнем уважении: назови её кто-то из учениц просто по имени, она бы и тут, кажется, не обиделась. Всем своим видом молодая учительница будто говорила нам: «Вы не считаете меня учительницей, видите во мне просто женщину, существо вашего же рода? Да, я существо вашего рода, но более сильное, успешное, и зубастое – ну-ка, справьтесь со мной!» В любом случае, наша литераторша нас провоцировала, умела иногда зацепить – или разозлить какой-нибудь прямой и простодушной репликой, что педагогу тоже порой полезно делать; с ней не было скучно, она была живой, а это ведь так здорово, так ценно, думали молодые и глупые мы, на фоне «ходячих учебников»! (И вновь, глазами моего теперешнего возраста: какими прямолинейными, до ограниченности, мы были! Безусловно, хорошо, когда учитель – живой, но должен ли он жить перед классом «на разрыв аорты» и каждый урок устраивать бесплатное цирковое представление? Что, к примеру, одушевляло мистера Китинга из «Общества мёртвых поэтов», с его неимоверной живостью: любовь к предмету, любовь к детям? Если так, то снимаю шляпу: я в качестве педагога, по шкале его живости, не такая уж и живая – и даже не очень тороплюсь…)