Полная версия
Книга Балтиморов
Единственное, в чем Гольдманы-из-Балтимора и Гольдманы-из-Монклера времен моего детства были равны, – это в количестве: обе наши семьи состояли из трех членов. Но если по официальным бумагам Гольдманов-из-Балтимора числилось трое, то люди, близко их знавшие, сказали бы, что их четверо. Ибо моему кузену Гиллелю, с которым я до тех пор делил все минусы положения единственного ребенка, вскоре повезло – жизнь подарила ему брата. После событий, о которых я чуть ниже расскажу подробнее, он стал всегда и везде появляться с другом, которого, если его не знать, можно было счесть воображаемым. Вудро Финн, или Вуди, как мы его называли, был красивее, выше и сильнее его, заботлив, способен на все и всегда оказывался рядом, если в нем появлялась нужда.
Вуди вскоре занял в семье Гольдманов-из-Балтимора особое место, стал одновременно и одним из них, и одним из нас, племянником, кузеном, сыном и братом. Его наличие среди них было настолько самоочевидным, что – высший знак его принадлежности к Гольдманам! – если он вдруг отсутствовал на каком-нибудь семейном сборище, все немедленно начинали спрашивать, где он, и беспокоиться, отчего он не пришел. Его присутствие считалось не только законным, но необходимым для того, чтобы вся семья была в сборе. Спросите любого, кто знал Гольдманов-из-Балтимора в те времена, и он, не задумываясь, назовет среди них Вуди. Так что они и в этом нас обошли: если раньше в матче Монклер – Балтимор была ничья 3:3, то отныне они вели в счете – 4:3.
Вуди, Гиллель и я были самыми верными друзьями на свете. С Вуди я провел лучшие годы у Балтиморов, благословенное время с 1990-го по 1998-й, послужившее, однако, фоном, на котором сложились все предпосылки Драмы. С десяти до восемнадцати лет мы трое были неразлучны, образуя триединое братское целое, триаду или троицу, и гордо именовали ее “Банда Гольдманов”. Редкие братья так любят друг друга, как любили мы: мы скрепили наш союз самыми торжественными обетами, смешали кровь, поклялись друг другу в верности и обещали любить друг друга вечно. Несмотря на все, что случится потом, я всегда буду вспоминать эти годы как нечто невероятное: эпопею о трех счастливых подростках в благословенной богами Америке.
Ездить в Балтимор, быть с ними – в этом я видел смысл жизни. Только с ними я по-настоящему чувствовал себя самим собой. Спасибо родителям, разрешавшим мне в том возрасте, когда мало кто из детей путешествует в одиночку, проводить в Балтиморе все длинные выходные и видеться с теми, кого я так любил. Для меня это стало началом новой жизни, вехами которой служило расписание школьных каникул, выходных и праздников в честь героев Америки. Приближение Veteran’s Day, Martin Luther King Day или President’s Day[2] преисполняло меня неистовой радости. Я не мог усидеть на месте от возбуждения. Слава солдатам, павшим за родину, слава доктору Мартину Лютеру Кингу-младшему за то, что был таким хорошим человеком, слава нашим честным и доблестным президентам, добавившим нам выходной в каждый третий понедельник февраля!
Чтобы выгадать лишний день, я уговорил родителей отпускать меня сразу после школы. Когда уроки наконец кончались, я пулей мчался домой собираться. Сложив сумку, ждал, когда мать придет с работы и отвезет меня в Ньюарк на вокзал. Садился в кресло у входной двери, в ботинках и в куртке, топоча ногами от нетерпения. Обычно я бывал готов раньше времени, а она запаздывала. От нечего делать я разглядывал фотографии обеих семей, лежавшие рядом на тумбочке. Наша казалась мне пошлой и бесцветной, их – восхитительной. Между тем жил я в Монклере, красивом пригороде Нью-Джерси, и жил прекрасно, спокойно и счастливо, ни в чем не зная нужды. Но наши машины в моих глазах выглядели не такими сверкающими, разговоры – не такими интересными, солнце у нас – не таким ярким, а воздух – не таким чистым.
Потом раздавался гудок маминой машины. Я вылетал на улицу и садился в ее старенькую “хонду-cивик”. Она красила ногти, или пила кофе из картонного стаканчика, или жевала сэндвич, или заполняла налоговую декларацию. Иногда все одновременно. Она всегда была элегантна, хорошо одета. Красивое лицо, красивый макияж. Но, возвращаясь с работы, она не снимала с пиджака бейдж со своим именем и надписью под ним: “К вашим услугам”, которая казалась мне страшно унизительной. Балтиморов обслуживали, а мы были обслугой.
Я ругал мать за опоздание, она просила прощения. Я не прощал, и она ласково гладила меня по голове. Целовала меня, оставляя на щеке следы помады, и сразу стирала их любящей рукой. Потом отвозила меня на вокзал, и я садился на вечерний поезд до Балтимора. По пути она говорила, что любит меня и уже по мне скучает. Перед посадкой в вагон протягивала мне бумажный пакет с сэндвичами, купленными вместе с ее кофе, и просила обещать быть “вежливым и умным мальчиком”. Прижимала меня к себе, совала мне в карман двадцатидолларовую бумажку и говорила: “Я тебя люблю, котик”. Целовала в обе щеки, иногда по три-четыре раза – говорила, что одного раза мало, хотя, по мне, и он был лишний. Сегодня, вспоминая об этом, я злюсь на себя за то, что не давал целовать себя по десять раз при каждом отъезде. Даже за то, что слишком часто уезжал от нее. Злюсь, что редко вспоминал, как уязвимы наши матери, редко повторял себе: люби мать свою.
Неполных два часа – и поезд подходил к центральному вокзалу Балтимора. Наконец начинался переход в другую семью. Я сбрасывал с себя слишком тесный костюм Монклера и облачался в тогу Балтимора. На перроне, в сумерках, меня ждала она. Прекрасная как королева, ослепительная и изящная как богиня, та, чей образ порой постыдно смущал мои юношеские сны, – тетя Анита. Я бежал к ней, я обхватывал ее руками. Я и сейчас чувствую ее руку на своей голове, тепло ее тела. Слышу ее голос: “Марки, дорогой, как же я рада тебя видеть”. Не знаю отчего, но чаще всего встречать меня приезжала именно она, одна. Наверно, потому, что дядя Сол допоздна работал у себя в конторе, а таскать с собой Гиллеля и Вуди ей не очень хотелось. К встрече с ней я готовился, как к свиданию: за несколько минут до прибытия поезда приводил в порядок одежду, причесывался, глядя в оконное стекло, а когда поезд наконец останавливался, выходил из вагона с бьющимся сердцем. Я изменял матери с другой.
Тетя Анита открывала дверцу черного BMW, стоившего, наверно, годовую зарплату обоих моих родителей. Я садился в него: это была первая стадия моего преображения. Отвергнув фиговую “хонду”, я всем сердцем поклонялся огромной, кричаще роскошной и современной машине, на которой мы катили из центра города к их дому в фешенебельном районе Оук-Парк. Оук-Парк был миром в себе – широченные тротуары, ряды громадных деревьев вдоль улиц. Дома один больше другого, ворота сверху донизу изукрашены арабесками, а заборы немыслимой высоты. Здешние прохожие казались мне самыми красивыми, их собаки – самыми ухоженными, а воскресные бегуны – самыми спортивными. В нашем квартале в Монклере я видел только гостеприимные дома и сады без всяких оград; в Оук-Парке они по большей части были обнесены стенами и живыми изгородями. По тихим улицам, охраняя покой жителей, разъезжали машины частной охраны с оранжевыми мигалками и надписью “Патруль Оук-Парка” на кузове.
Поездка по Оук-Парку с тетей Анитой запускала вторую фазу моего преображения – во мне просыпалось чувство превосходства. Все казалось само собой разумеющимся: и машина, и район, и мое здесь присутствие. Патрульные Оук-Парка при встрече обычно приветствовали жителей коротким взмахом руки, и жители отвечали тем же. Простой жест, подтверждающий, что все в порядке, племя богачей может гулять спокойно. Первый же встречный патруль подавал нам знак, Анита отвечала, и я спешил тоже помахать рукой. Ведь теперь я был одним из них. Подъехав к дому, тетя Анита дважды сигналила, возвещая о нашем прибытии, и нажимала кнопку на пульте. Стальные челюсти ворот раздвигались, и машина въезжала в аллею, ведущую к четырехместному гаражу. Я едва успевал выйти, как входная дверь с радостным грохотом распахивалась – и они скатывались по ступенькам и с восторженными криками бежали ко мне, Вуди и Гиллель, братья, которых так и не подарила мне жизнь. Каждый раз я входил к ним в дом с восторгом: все вокруг было прекрасным, роскошным, громадным. Их гараж, размером с нашу гостиную. Их кухня, размером с наш дом. Их ванные, размером с наши спальни, и их бесчисленные спальни, где могли бы разместиться несколько поколений семьи.
Каждый мой приезд оказывался лучше предыдущего, я еще больше восхищался дядей и тетей, а главное, абсолютной спаянностью Банды, состоящей из Гиллеля, Вуди и меня. Мы были словно одной плотью и кровью. Нам нравились одни и те же виды спорта, одни и те же актеры, одни и те же фильмы и одни те же девочки, причем не по уговору, а потому, что каждый из нас был продолжением другого. Мы бросали вызов природе и науке: наши генеалогические древа ветвились на разных стволах, но спирали ДНК свивались одинаково. Иногда мы навещали отца тети Аниты: он жил в доме престарелых – в “Мертвом доме”, как мы его называли, – и я помню, как его беспамятные друзья, впавшие в легкий старческий маразм, вечно нас путали и спрашивали, кто такой Вуди. Тыкали на него скрюченными пальцами и раз за разом задавали один и тот же нескромный вопрос: “А этот, он Гольдман-из-Балтимора или Гольдман-из-Монклера?” А тетя Анита поясняла полным нежности голосом: “Это Вудро, друг Гилла. Тот самый мальчик, которого мы взяли к себе. Он такой славный”. Прежде чем произнести эти слова, она всегда проверяла, нет ли в комнате Вуди, чтобы его не задеть, хотя уже по ее голосу становилось ясно, что она готова любить его, как собственного сына. У нас с Вуди и Гиллелем был другой, как нам казалось, более близкий к реальности ответ на этот вопрос. И когда зимними днями мы шли по коридорам, вдыхая странные старческие запахи, а сморщенные руки хватали нас за одежду, требуя представиться и восполнить неизбежные провалы в больных мозгах, мы говорили: “Я – один из трех кузенов Гольдманов”.
* * *Под вечер меня оторвал от воспоминаний сосед, Лео Горовиц. Не видев меня целый день, он забеспокоился и пришел удостовериться, что все в порядке.
– Все хорошо, Лео, – заверил я его с порога.
Ему, видно, показалось странным, что я не зову его в дом, и он заподозрил неладное.
– Вы уверены? – настойчиво переспросил он с любопытством в голосе.
– Совершенно. Ничего особенного, просто я работаю.
Вдруг он увидел за моей спиной Дюка: пес проснулся и решил посмотреть, что происходит. Лео вытаращил глаза:
– Маркус, откуда у вас этот пес?
Я смущенно потупился:
– Я его одолжил.
– Вы его – что?
Я знаком пригласил его войти и быстро закрыл дверь. Никто не должен был видеть собаку у меня дома.
– Мне хотелось повидаться с Александрой, – объяснил я. – Я увидел, как пес вылез за ограду, и решил забрать его к себе, днем подержать тут, а вечером привезти обратно и сказать, что он сам ко мне пришел.
– Вы с ума сбрендили, мой бедный друг. Это же кража, самая настоящая.
– Это заем, я не собираюсь оставлять его себе. Он мне нужен всего на несколько часов.
Лео направился на кухню, взял себе без спросу бутылку воды из холодильника и уселся у барной стойки. Он был в восторге: какой богатый событиями день! И предложил мне с сияющим видом:
– А не поиграть ли нам в шахматы для начала? Чтобы вы расслабились.
– Нет, Лео, я правда сейчас занят.
Он помрачнел и снова заговорил о собаке, шумно лакавшей воду из кастрюли на полу.
– Ну так объясните мне, Маркус, зачем вам пес?
– Чтобы у меня был предлог еще раз повидаться с Александрой.
– Это-то я понял. Но зачем вам предлог? Вы что, не можете зайти к ней просто так, поздороваться, как цивилизованный человек, а не воровать ее собаку?
– Она просила больше не появляться.
– Почему она с вами так?
– Потому что я ее бросил. Восемь лет назад.
– Черт. В самом деле, не слишком любезно с вашей стороны. Вы ее разлюбили?
– Наоборот.
– Но вы же ее бросили.
– Да.
– Тогда почему?
– Из-за Драмы.
– Какой такой Драмы?
– Это долгая история.
Балтимор, 1990-е годы
Счастье от встречи с Гольдманами-из-Балтимора омрачалось только дважды в год, когда обе наши семьи собирались вместе: на День благодарения у Балтиморов и на зимних каникулах, которые мы проводили у дедушки с бабушкой во Флориде, в Майами. По мне, так эти семейные встречи больше походили на футбольный матч. На одной половине поля Монклеры, на другой Балтиморы, а в центре арбитры, старшие Гольдманы, подсчитывают очки.
День благодарения был у Балтиморов ежегодным священным обрядом. Вся семья собиралась в их необъятном роскошном доме в Оук-Парке, и все проходило идеально, от начала до конца. Я, к своей величайшей радости, спал в комнате Гиллеля, а Вуди, чтобы не разлучаться с нами даже во сне, перетаскивал к нам свой матрас из соседней спальни. Мои родители занимали одну из гостевых комнат с ванной, а бабушка с дедушкой – другую.
Встречал бабушку с дедушкой в аэропорту дядя Сол, и первые полчаса после их приезда в Балтимор разговор вертелся вокруг того, какая у него удобная машина.
– Это надо видеть! – восклицала бабушка. – Просто потрясающе! Есть куда деть ноги, бывает же такое! Помню, когда я села в твою машину, Натан [мой отец], я себе сказала: все, это в первый и последний раз! А грязно-то как, господи! Неужто так трудно пройтись пылесосом? А вот у Сола она как новенькая. Кожа на сиденьях в идеальном состоянии, чувствуется, что за ней ухаживают.
Когда тема автомобиля иссякала, она начинала восторгаться домом. Ходила по коридорам, будто в первый раз, и восхищалась изяществом отделки, дивной мебелью, теплыми полами, чистотой, цветами и ароматическими свечами в комнатах.
За праздничным обедом она без устали расхваливала блюда. Каждый глоток сопровождался экстатическими звуками. Обед и в самом деле бывал роскошный: суп из китайской тыквы, мягчайшая жареная индейка в кленовом сиропе под перечным соусом, макароны с сыром, пирог с тыквой, воздушное картофельное пюре, тающий во рту мангольд, нежная фасоль. Десерты тоже не отставали: шоколадный мусс, сырный пирог, яблочный пирог с нежной хрустящей корочкой, ореховый торт. После обеда и кофе дядя Сол ставил на стол бутылки с крепкими напитками; в то время их названия мне ничего не говорили, но я помню, что дедушка брал эти бутылки так, словно в них было волшебное зелье, и дивился этикетке, или возрасту, или цвету, а бабушка, завершая свою оду обеду, а заодно и дому и вообще их жизни, исполняла финальный аккорд (всегда один и тот же): “Сол, Анита, Гиллель и Вуди, дорогие мои, спасибо, это было божественно”.
Мне очень хотелось, чтобы они с дедушкой приехали пожить в Монклер; мы бы им показали, на что способны. Однажды, когда мне было лет десять от роду, я даже ее спросил:
– Бабушка, а вы с дедушкой когда-нибудь приедете ночевать к нам в Монклер?
Но она ответила:
– Знаешь, дорогой, мы больше не можем к вам приезжать. У вас слишком тесно и неудобно.
Второе ежегодное общее собрание Гольдманов имело место на Новый год и проходило в Майами. Пока нам не исполнилось тринадцать лет, старшие Гольдманы жили в просторной квартире, где вполне могли разместиться обе наши семьи, и мы проводили неделю вместе, не расставаясь ни на миг. Каникулы во Флориде давали мне лишний повод убедиться, с каким безграничным восхищением относились дедушка с бабушкой к Балтиморам, к этим бесподобным марсианам, не имеющим, по сути, ничего общего с остальным семейством. Родственные связи между дедом и моим отцом были мне очевидны. Помимо внешнего сходства, они имели одни и те же причуды, оба страдали склонностью к спастическому запору и вели на эту тему нескончаемые беседы. Дедушка очень любил поговорить про спастический запор. В моей памяти он остался ласковым, рассеянным, нежным, а главное, мающимся животом. Облегчаться он уходил так, словно надолго уезжал. Стоя с газетой под мышкой, извещал всех: “Иду в туалет”. На прощание целовал бабушку в губы, а она говорила: “До скорого, дорогой”.
Дедушка боялся, что пресловутый спастический запор, недуг Гольдманов-не-из-Балтимора, в один прекрасный день поразит и меня. Он брал с меня обещание есть побольше овощей, богатых растительными волокнами, и никогда не сдерживаться, если нужно “сходить по-большому”. По утрам Вуди с Гиллелем объедались сладкими хлопьями, а меня дедушка заставлял давиться отрубями All-Bran. Есть их приходилось только мне: видимо, у Балтиморов были по сравнению с нами дополнительные ферменты. Дедушка пугал меня грядущими проблемами с пищеварением, которые я непременно унаследую от отца: “Бедный Маркус, у твоего отца такой же запор, как у меня. И ты никуда не денешься, вот увидишь. Главное, ешь побольше волокон, малыш. Чтобы пищеварение было в порядке, надо начинать прямо сейчас”. Пока я поглощал свои отруби, он стоял за спиной, сочувственно положив мне руку на плечо. Поскольку волокнами я объедался в товарных количествах, то, естественно, подолгу сидел в туалете, а когда выходил, меня всякий раз встречал дедушкин взгляд, словно говоривший: “Так и есть, мой мальчик. Все пропало”. Вся эта история с запором действовала на меня довольно сильно. Я постоянно рылся в медицинских словарях в городской библиотеке и со страхом поджидал первых симптомов болезни. И говорил себе, что если их нет, значит, я, наверно, другой – другой, как Балтиморы. Ведь дедушка с бабушкой ссылались на отца, но, по сути, тем самым отдавали должное дяде Солу. А я был сыном первого, но нередко жалел, что не второго.
Наблюдая за Монклерами и Балтиморами, я четко видел пропасть, разделявшую две мои жизни: официальную жизнь Гольдмана-из-Монклера и тайную – Гольдмана-из-Балтимора. От своего второго имени, Philip, я оставлял первую букву и писал на школьных тетрадях и домашних работах Marcus P. Goldman. Потом добавлял к букве Р еще кружочек – Marcus B. Goldman. Я и был этим Р, порой превращавшимся в B. А жизнь, словно доказывая мою правоту, играла со мной странные шутки; бывая в Балтиморе один, я чувствовал себя одним из них. Когда мы с Гиллелем и Вуди шагали по кварталу, патрульные здоровались с нами и называли по именам. Но когда мы приезжали в Балтимор с родителями на День благодарения и наша старая машина, на бампере которой крупными буквами было написано, что мы не из династии здешних Гольдманов, оказывалась на улицах Оук-Парка, меня, помню, пронзал острый стыд. Если нам попадался патруль, я приветствовал его тайным знаком посвященных, и ничего не понимавшая мать корила меня: “Марки, может, хватит валять дурака и делать глупые знаки охраннику?”
Самое ужасное начиналось, если в Оук-Парке нам случалось заблудиться: улицы здесь шли по кругу, и их легко было перепутать. Мать нервничала, отец останавливался посреди перекрестка, и они начинали спорить, куда ехать, пока не появлялся патруль – взглянуть, что тут делает обтерханная, а значит, подозрительная тачка. Отец объяснял, зачем мы приехали, а я делал знак тайного братства, чтобы охранник не подумал, будто между двумя этими чужаками и мной существует хоть какая-то родственная связь. Иногда патрульный просто показывал нам дорогу, но порой, не доверяя, сопровождал нас до дома Гольдманов, дабы удостовериться в наших благих намерениях. Мы подъезжали, и дядя Сол немедленно выходил навстречу.
– Добрый вечер, мистер Гольдман, – говорил охранник, – извините за беспокойство, я просто хотел убедиться, что вы действительно ожидаете этих людей.
– Спасибо, Мэтт (или любое другое имя, значившееся на бейдже; дядя всегда звал людей по именам на бейдже – в ресторане, в кино, при въезде на платную магистраль). Да, все верно, спасибо, все в порядке.
Он говорил “все в порядке”. Он не говорил: “Мэтт, невежа неотесанный, да как ты мог заподозрить мою кровь, плоть от моей плоти, моего дорогого брата?” Царь посадил бы на кол стража, посмевшего так обойтись с его родней. Но в Оук-Парке дядя Сол благодарил Мэтта: так хвалят доброго сторожевого пса за то, что залаял – дабы быть уверенным, что он будет лаять и впредь. И когда патрульный отъезжал, мать говорила: “Да-да, вот так, убирайтесь, а то вы не видите, что мы не бандиты”, а отец умолял ее замолчать и не высовываться. Мы были здесь всего лишь гостями.
Во владениях Балтиморов существовало одно место, не зараженное Монклерами, – вилла в Хэмптонах, куда моим родителям хватило такта не приехать ни разу, по крайней мере при мне. Для тех, кто не знает, во что превратились Хэмптоны с 1980-х годов, скажу, что этот мирный, скромный уголок на берегу океана, в окрестностях Нью-Йорка, сделался одним из самых шикарных курортов Восточного побережья. Так что дом в Хэмптонах пережил несколько жизней, и дядя Сол любил рассказывать, как все над ним смеялись, когда он за копейки купил деревянную халупу в Ист-Хэмптоне, и говорили, что худшего применения своим деньгам он найти не мог. Дело было до бума на Уолл-стрит в 1980-х годах, возвестившего начало золотого века для поколения трейдеров: новые богачи приступом брали Хэмптоны, местечко внезапно обуржуазилось, и цена недвижимости выросла на порядки.
Я тогда был еще маленький и ничего не помнил, но мне рассказывали, что по мере того, как дядя Сол выигрывал один судебный процесс за другим, дом постепенно хорошел – вплоть до того момента, когда его срыли и расчистили место под новую великолепную виллу, уютную и чарующую. Просторную, светлую, изящно обвитую плющом, с террасой, выходившей на задний двор и окруженной кустами синих и белых гортензий, с бассейном и беседкой, покрытой кирказоном, под сенью которого мы обычно обедали.
Хэмптоны были третьей – после Балтимора и Майами – точкой ежегодного географического треугольника Банды Гольдманов. Каждый год родители разрешали мне пожить там в июле. Здесь, в летнем доме дяди и тети, я, в компании Вуди и Гиллеля, провел самые счастливые летние каникулы в своей жизни. И именно здесь были посеяны семена Драмы, которая случится с ними в будущем. Но все равно от этих каникул во мне осталась память об абсолютном счастье. Я помню эти летние благословенные дни, похожие друг на друга, отдающие бессмертием. Что мы там делали? Наслаждались своей победоносной юностью. Покоряли океан. Охотились на девочек, как на бабочек. Ловили рыбу. Искали скалы и прыгали с них в море, меряясь силами с жизнью.
Больше всего нам нравились владения прелестной пары – Джейн и Сета Кларков; они были довольно пожилые, бездетные и очень богатые (по-моему, ему принадлежал какой-то инвестиционный фонд в Нью-Йорке). Со временем дядя Сол и тетя Анита сдружились с ними. Их вилла носила название “Рай на Земле” и располагалась в миле от дома Балтиморов. Это было сказочное место: мне помнится зелень парка, иудины деревья, купы роз и каскад фонтана. Над частным песчаным пляжем за домом имелся бассейн. Кларки позволяли нам приходить когда угодно, и мы без конца торчали у них, плескались в бассейне или плавали в океане. Там был даже маленький катер у деревянного причала, мы время от времени брали его и курсировали по бухте. В благодарность мы часто оказывали Кларкам мелкие услуги, главным образом работали в саду; в этой области мы были мастерами – я скоро объясню почему.
В Хэмптонах мы теряли счет дням. Быть может, это меня и обмануло – это ощущение, что все будет длиться вечно. И что мы будем вечно. Как будто в этом зачарованном месте, на этих улицах, в этих домах люди неподвластны времени и его разрушениям.
Я помню стол на террасе, где дядя Сол устраивал свой, как он говорил, “кабинет”. Прямо у бассейна. После завтрака он раскладывал там свои папки, тянул туда телефон и работал по крайней мере до обеда. Не раскрывая профессиональных секретов, он рассказывал нам о делах, которые вел. Я слушал его объяснения развесив уши. Мы спрашивали, как он собирается выиграть процесс, и он отвечал:
– Выиграю, потому что так надо. Гольдманы никогда не проигрывают.
А потом спрашивал нас, что бы мы делали на его месте, и мы, все трое, воображая себя великими законниками, наперебой выкрикивали идеи, какие приходили нам в голову. Он улыбался и говорил, что мы станем отличными адвокатами и в один прекрасный день сможем работать в его бюро. От одной этой мысли у меня кружилась голова.
Спустя несколько месяцев, приехав в Балтимор, я рассматривал газетные вырезки: тетя Анита заботливо хранила все статьи, где говорилось о процессах, подготовленных в Хэмптонах. Дядя Сол выиграл. О нем писали во всех газетах. Мне до сих пор помнятся некоторые заголовки:
НЕПОБЕДИМЫЙ ГОЛЬДМАНСОЛ ГОЛЬДМАН, АДВОКАТ, КОТОРЫЙ НИКОГДА НЕ ПРОИГРЫВАЕТГОЛЬДМАН ВНОВЬ НАНОСИТ УДАРПо сути, он не проиграл ни единого дела. И свидетельства его побед еще усиливали мою страстную привязанность к нему. Он был самый лучший дядя и самый великий адвокат.
* * *Под вечер я разбудил Дюка прямо посреди его сиесты: пора было везти его домой. Он успел у меня обжиться и всем своим видом говорил, что никакой особой охоты куда-то двигаться у него нет. Пришлось волочь его к машине, стоявшей у дома, а потом брать на руки и класть в багажник. Лео с любопытством следил за мной с крыльца. “Удачи, Маркус; если она не хочет вас больше видеть, значит, любит, это точно”. Я доехал до дома Кевина Лежандра и нажал кнопку домофона.