bannerbanner
Мозаика жизни
Мозаика жизни

Полная версия

Мозаика жизни

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Он прижал её к себе, и несмотря на боль от ушибов, ей никогда ещё не было так хорошо.

Уткнувшись носом в его куртку она подумала – «Как хорошо, что наша лыжня идёт по кругу!»

И боль, и пережитый ужас съёжились и исчезли куда-то, и осталась только радость от того, что он рядом, что можно к нему прижаться, и что лыжня всё же вывела к ней его.

Её любимого, не забытого, долгожданного! Её Игоря.

Эхо войны

Чёрные сухари

Истинная история из жизни моей мамы

Посвящается моей мамочке —

Абашкиной Марии Андреевне.

Светлая память!

Май 41-го года выдался солнечным и тёплым. Белой кипенью цвели яблоневые и вишнёвые деревья в питомниках Тимирязевской Академии, где училась Машенька. Девушку радовало всё – и синева неба, и яркое солнце и раннее тепло, и подруги – сокурсницы. Ребят она немного сторонилась – деревенское строгое воспитание давало себя знать. Но в общежитии жить ей нравилось. Было весело и интересно.


Единственным, что немного огорчало и пугало Марусю —была предстоящая сессия, которой она очень боялась, хотя и училась хорошо. Но вид строгих преподавателей и, особенно, декана – просто вводил её в ступор.

Почему она так перед ними робела, Маруся объяснить не могла. Хотя преподаватели хорошо относились к скромной внимательной студентке с длинной косой и красивыми серыми глазищами.

Поэтому такой пугающей неожиданностью для Маши оказался вызов в деканат. У девушки просто ноги подкосились от ужаса, когда смешливая кареглазая соседка Зойка протянула ей казённое извещение с приказом – «Студентке Абашкиной М. А. срочно явиться в деканат с 14-ти до 16-ти часов.» Страшная бумажка была увенчана витьеватой, размашистой подписью самого декана!


Не зная, что и подумать, вспоминая все свои явные и тайные промахи, Машенька, на негнущихся ногах, подошла к тяжёлой, из светлого дерева, украшенной массивной витой ручкой, двери деканата.

Робко постучавшись и замирая от страха, девушка открыла дверь и шагнула в просторную комнату. Как в пасть ко льву.

Встала на краешке ковровой дорожки, красной с широкими зелёными полосками по краям – невероятное сочетание цветов! Только эта мысль билась в её опустевшей вдруг голове. Глаз от дорожки она оторвать не могла.

«Здравствуйте, Мария!» – послышался приятный баритон. Машенька, наконец-то, смогла поднять полные ужаса огромные глаза и увидеть восседавшего за тёмным столом такого же массивного и темноволосого декана, одетого в строгий чёрный костюм. Вопреки всем её опасениям, декан ласково улыбался ей. «Здравствуйте…» – пролепетала Маша пересохшими губами.

«Будьте добры, Мария, пройдите по дорожке и повернитесь.»

Ничего не понимая, Маша пошла по невероятной дорожке, которая тянулась до стола. Подошла к столу.

«Ну смелее! Теперь повернитесь и идите обратно!»

Маша резко повернулась, и её длинная и толстая коса тяжело взметнулась и обвила талию девушки. Декан даже крякнул от удовольствия.

«Ну, хороша! Подходишь!» Ничего не понимая, Маша снова повернулась и взглянула на декана, при этом коса её снова колыхнулась и обвилась змейкой. Декан снова одобрительно крякнул.

«Знаете, Машенька, к окончанию учебного года мы ставим спектакль про Стеньку Разина. По мотивам народной песни. Скорее не спектакль, а сценку – зарисовку – под песню. Нам нужна исполнительница роли персидской княжны. Делать тебе ничего не нужно будет. Просто сидеть рядом со „Степаном“, а в конце песни он тебя поднимет и бросит в „Волгу“ – девчата голубые ткани будут колыхать. А там тебя так мягонько поймают на мягкую перинку… Да не бойся ты!»

Но Маша уже не боялась. И декан был приятным и весёлым, и всё предстоящее было интересным.

«А предложил тебя на эту роль как раз сам „Степан“. Он старшекурсник. Где-то тебя увидел. Видно понравилась.» Декан снова улыбнулся.

«Ну, решено? Ладушки! Репетиция завтра после занятий. В 16—00!»


Маша с радостью побежала в свою комнату, где её уже ждали подружки – соседки, изнывая от любопытства. Девушка поделилась с ними новостью, под довольные возгласы и хихиканье.

На следующий день Маша едва дождалась конца занятий и помчалась на репетицию в актовый зал.

Сначала миловидная девушка в восточном костюме, её служанка, по роли, завела Машу а комнатку рядом с залом и помогла надеть красивый восточный костюм, состоящий из голубых с золотистой вышивкой лёгких шальваров, короткой плотной синей с вышивкой кофточки и полупрозрачного верхнего халата. Переплела её косу золотисто – жемчужными нитями.

Этот очень красивый наряд был принесён даже из настоящего театра, как потом сказали Маше.

Затем они вместе вошли в зал и подошли к сцене.

Там уже собрались почти все – «Дружина Степана», парни одетые в старинные русские костюмы воинов, и он сам – высокий, статный русоволосый парень, с улыбчивыми голубыми глазами. Костюм русского воина с кольчугой шлемом, красным плащом шёл ему невероятно. «Степан Разин» был очень красив!

Конечно, Маша не раз видела этого студента. И в учебных корпусах и в общежитии и в питомниках. Но как все старшекурсники, он казался надменным и неприступным. А тут он весело улыбнулся Маше и сказал, – «Привет, моя княжна!», – а потом протянул руку и помог взойти на палубу «струга», с изящным, по лебединому изогнутым носом и белым парусом над «кормой».

Все декорации уже были готовы и выглядели очень красиво.

Хор дружным многоголосьем затянул «Из-за острова на стрежень…»

Маша сидела рядом со «Степаном», которого звали, на самом деле, Николаем. Он слегка приобнимал её за талию и Маше было приятно и надёжно, и веяло силой от этой красивой, мужественной руки.

Маша, едва сдерживала улыбку, наблюдая, как ропщет и «бунтует» дружина, как строит козни за спиной «Степана», как колышутся голубые волны из лёгкой прозрачной ткани, которые держали девушки в голубых платьях.

Мощное звучание хора всё нарастало. И вдруг Степан подхватил её на руки и под слова «и за борт её бросает» на самом деле бросил со «струга».

Маша закричала от ужаса, и всё это вышло очень естественно и правдоподобно. Чьи-то сильные руки подхватили её, смягчили падение, и Маша упав на мягкий матрас, совсем не ушиблась.

Все вокруг аплодировали. В жизни Маши это были первые аплодисменты.

Подошёл декан, который и был режиссёром этой постановки и пожал Маше руку.

Но главное, к ней подходил её «Степан», улыбающийся, красивый. Он тоже пожал Маше руку и похвалил: «Ну что ты за молодец!»

И всё это было так приятно и волнующе!

Каждый день она с радостью ждала репетиций, и хотя участвовала только в последней, «песенной» части спектакля, с удовольствием смотрела его сначала, где ребята обыгрывали сцены восстания Степана Разина, а потом поднималась на «струг» и вновь проживала всё с самого начала, весь маленький, трагический отрезок чужой жизни. Она уже не боялась и не визжала, когда «Степан» швырял её в «набежавшую волну». Ей стал нравиться этот полёт и мягкое приземление на матрас. Хотя и «Степан» и режиссёр просили её завизжать, как в первый раз, она отказывалась, заверяя, что во время концерта завизжит обязательно!


И вот, наконец-то настал день концерта. Перед спектаклем Машу нарядили и причесали особенно тщательно. Подвели карандашом и оттенили Марусины и так огромные и выразительные глаза. «Жемчужные» и «золотые» нити переливались на её длинных, густых, полураспущенных волосах. Машенька была очень красива.

Не менее красивым был и «Степан».

Не понимая почему, Маруся волновалась.

Снова запел хор, действие разворачивалось своим чередом.

«Степан» поднял свою княжну на руки и вдруг властно, по-настоящему, по-мужски, поцеловал в губы и только после этого бросил за борт. Маруся завизжала изо всех сил и искренне. От негодования, от неожиданности, от стыда. Поцеловал! При всех! Как он посмел!

Это был первый поцелуй в недолгой Марусиной жизни.

Зато успех спектакля был потрясающим, публика разразилась овациями, криками «Браво» и «Бис».

Но пунцовая от стыда и негодования Машенька убежала, даже не выйдя на поклон. Целый месяц она дулась, избегала встреч с Николаем, который бродил под окнами общежития, носил цветы к дверям её комнаты.

Но Маша упорно не выходила на его зов.


Как она пожалела об этом позже! Столько времени потеряла!

А тут ещё и сессия закружила, которую Маша так боялась. Но сдавала её успешно. Сессия закончилась.

Так и не позволив Николаю проводить себя, Маша уехала к родителям в подмосковное село Лучинское, недалеко от величественного Ново – Иерусалимского монастыря.

Надо было проведать маму перед практикой, которая начиналась в конце июня в питомниках Академии.

В конце июня 1941-го года…


Маруся ещё гостила у мамы и отца, когда ярким солнечным утром из радиоприёмников на всю страну прогремело страшное известие.

И Марусино счастье закончилось…

Узнав о войне, Маша помчалась в Москву.

Её не волновало, что будет с практикой, с учёбой. Ей только хотелось увидеть Николая! Немедленно! Пока не случилось непоправимое!

Когда Маша примчалась в Академию, там повсюду сновали озабоченные встревоженные люди. Паковали ящики, собирались вывезти и спрятать самое ценное. Студентов – старшекурсников видно не было – всех отправили на военные сборы и курсы.


Кое-как узнав у суетящихся людей, где проводятся курсы, Маруся поехала туда.

Еле прорвавшись на территорию военного училища, Маша долго искала Николая в толпе призывников, её постоянно окрикивали, пытались вывести, но она, с умоляющими, полными слёз глазами упрямо не выходила, а только повторяла заветные имя и фамилию и спрашивала, спрашивала…

И вот наконец-то Николай вышел.

Не сдерживая слёз, Маруся бросилась к нему, обняла, прижалась и горько разрыдалась на его груди. Николай покрывал поцелуями её лицо волосы, руки, что-то шептал горячо и нежно. Маша уже никого не стеснялась. Их поцелуи были долгими, но горькими.


Практику в Академии не отменили.

Хотя обстановка везде была очень нервная. Сводки с фронтов были не утешительными. Враг наступал, захватывая всё больше советских городов.

Начались бомбёжки. То и дело гудел надсадный вой сирены, в небе жуткими стаями скользили вражеские бомбардировщики и люди бежали в бомбоубежище или метро, с ужасом на лицах прислушиваясь к грохоту взрывов.

По утрам Маруся работала в питомниках, а вечером, до введённого «комендантского» часа они бродили с Николаем по растревоженным улицам, или, по тревоге, спускались в метро, где сидели, тесно прижавшись друг-другу.

Несмотря на весь ужас происходящего, Марусе было хорошо и спокойно рядом с Колей. А по ночам они время от времени дежурили на крыше, сбрасывая противно жужжащие «зажигалки.» По ночам, под звёздами…

Но пожары, несмотря на дежурства, всё же начались.

Москву уже было не узнать. Её улицы ощерились развалинами взорванных домов, чернели глазницами пожарищ. По ним, и по площадям грохотала бронетехника


В одно из воскресений Маша, еле оторвавшись от Николая, уехала в Лучинское. Провожали на фронт отца.

Весело заливалась гармошка на станции, но все плакали. Надсадно, пугающе завыла мама, уткнувшись в гимнастёрку отца. Её, еле-еле, оторвали от мужа.

Плакала Маруся, прижавшись к отцу, и маленький братик Вася, вцепившийся, как клещами – ручонками в отцовскую ногу. Брат Лёша – подросток, мужественно сдерживал слёзы и только хмурился.

Отец весело прокричал – «Ну что вы меня хороните раньше времени?» – и встал на подножку товарного вагона.

Маруся напоследок поцеловала отца в колючую щёку, вдохнула запах крепкого табака и чего-то родного, домашнего, отцовского, и её оттеснили от вагона.

Какое-то время она бежала за поездом, отчаянно махая рукой, в толпе, но поезд набрал ход и исчез вдали.

Больше Маруся отца не видела никогда.


А через два месяца она так же провожала Николая.

Но уже в Москве.

Так же бурлила привокзальная площадь, плакали матери жёны и дети. Весело заливались гармошки и духовые оркестры.

Маруся шла, вцепившись в руку Николая. Она не хотела, не могла его отпустить. Коля осторожно разжал её руки. Надо было идти в колонну, на построение.

Нежно поцеловал запрокинутое, залитое слезами лицо и сказал: «Ты моя невеста! Слышишь – невеста! Сразу после войны, как только я приду – мы поженимся! А тебе задание – копить к нашей свадьбе чёрные сухарики. Такие, как я люблю. Надо же нам будет чем-то угощать народ на свадьбе? Гостей будет много, а обещают – голод. Копи, родная, сухари. И сахар! Они будут вместо пирожных! А уж со спиртом мы разберёмся! Все напоим до отвала… И кабанчика найдём! Не плачь, родная! Жди! Я скоро! Готовься к свадьбе!»

Он ещё раз крепко поцеловал её и побежал к колонне.


…Похоронки пришли так же быстро и в той же последовательности, что и проводы на фронт.

Сначала на отца.

В самом начале зимы. По первому снегу.

Маруся сначала пыталась успокоить катающуюся по полу и безумно воющую маму, а потом начала рыдать сама.

Отец погиб под Смоленском. Точнее, тяжело раненый в грудь, умер в госпитале.

Маша проплакала неделю и днём и ночью, а потом вернулась в Москву, где нужно было дежурить, сбрасывая с крыш «зажигалки», копать окопы и оборонительные сооружения на окраинах Москвы, ставить огромных чёрных «ежей» и …ждать писем от Николая. А так же, конечно, сушить и копить чёрные сухари.

От каждой своей пайки хлеба Маруся заботливо отрезала несколько кусочков, подсолив, заботливо сушила в остывающей печке и складывала в вышитый белый полотняный мешочек.

Скоро один мешочек наполнился, Маруся принялась наполнять другой, хотя пайки хлеба становились всё меньше.

Письма Николая – треугольнички, сначала приходили часто.

Маруся читала и перечитывала их, а потом носила на груди, под платьем, у сердца, до следующего треугольничка.

Николай писал ей, что его родители давно погибли, и что она – единственный, самый дорогой и близкий человек.

Писал, что на фронте тяжело, но они всеми силами стараются остановить врага, что скоро война закончится, он приедет, и будет их свадьба.

Маруся отрезала ещё больше кусочков от своей пайки и сушила, сушила…


Похоронка пришла вскоре после Нового года, который встретили грустно и голодно. Письма тогда уже перестали приходить, и Маруся плакала по ночам и в мучительной тоске и тревоге ждала почтальоншу, заглядывая ей в глаза. Почтальонша, коротко и отрицательно мотнув головой, пробегала мимо, а в тот чёрный день января остановилась возле горестно замершей Маруси и, молча, протянула казённый конверт. Маруся уже не плакала. Наверное, слёзы кончились. Она, так же молча, взяла конверт беззвучно прочитала и, повторяя одними губами :

«Погиб смертью храбрых… Смертью храбрых…» -ушла в свою комнату, присела на стул и словно окаменела. Её подружки плакали вокруг, а она только раскачивалась и повторяла, как молитву: «Смертью храбрых, смертью храбрых…»

Когда принесли её пайку хлеба, она всю её разрезала на кусочки, засушила в печке, и сложила в белый, с вышивкой, пакет…

И на следующий день она не съела ни крошки, а снова засушила всю пайку. Очнулась она только на третий день, когда плачущая Зойка кричала ей:

«Маруська! Очнись! Надо есть, надо пить, надо жить! Для чего ты сушишь сухари? На свадьбу? Какая свадьба, если ты умрёшь с голоду! Сколько похоронок – ошибок! Вдруг он придёт – а ты умерла с голоду! Что он делать будет?!»

Маруся посмотрела на Зою сразу прояснившимися глазами:

«Конечно, ошибка! Конечно, Коля придёт! Он же обещал! И свадьба будет!»

Она схватила кусок хлеба и с сахаром, заботливо подсунутый девчонками и жадно начала жевать, запивая кипятком.

Девчонки обрадовались и решили – тоже помогать Марусе сушить сухари.


Это было, как надежда, как заговор: если насушить побольше сухарей, солдаты вернутся, любимые…

И Николай, и Андрей и Виктор. И многие другие. И будут свадьбы. Много свадеб. А на столах будут – чёрные сухари с сахаром и чай. Много-много кипятка.

Вскоре всё общежитие дружно сушило сухари.

И надеялось, и верило, что они, их солдатики, вернутся.


…А за окнами грохотали взрывы, а фашисты совсем близко подошли к Москве, и уже заняли родное Лучинское. И тощий, длинный фашист ворвался в родной мамин дом и заорал: «Матка! Млеко, яйки!»

Но Маруся пока не знала об этом, потому, что каждый день рыла и рыла окопы под Москвой, остервенело, не помня себя, стачивая в кровь ладони.

И однажды её накрыло взрывом, швырнуло на дно окопа, засыпало землёй.

Еле живую, тяжело контуженную Марусю откопали подруги, увезли в госпиталь.

А потом, навещая в палате, говорили Маше наперебой, что сушат сухари и ждут.


И вскоре – первая радость!

Фашисты не прошли!

Были отброшены от Москвы, отступили, разрушив любимый Ново—Иерусалимский собор, и тысячи других церквей и зданий.

Но ушли! И война была сломлена! И чёрной, рычащей нечистью отползала всё дальше и дальше!


Маруся, выйдя из госпиталя, и окрылённая надеждой продолжала ждать и верить.


И вот, наконец-то, в мае сорок пятого года вновь зацвели яблони и вишни в питомниках Тимирязевской Академии.

Зазвучали победные залпы и салюты и начали возвращаться эшелоны с победителями.

Маруся каждый день ходила встречать эшелоны и ждала и верила…


И вот, однажды, в её комнату зашёл возвратившийся с войны незнакомый солдат.

Он тихо поздоровался, сел напротив Маруси и протянул ей обрывок письма с бурыми пятнами на нём, на котором до боли знакомым почерком было написано: «Маруся, любимая…»

Солдат тихо сказал – «Друг Николай не успел дописать… Уж как он любил тебя! После боя из гимнастёрки его достал. Сберёг… С почестями похоронил твоего Николая, как героя! Не сомневайся! Под Орлом его могилка. Объясню потом, как доехать. Даже проводить могу. Ведь ты – невеста героя и друга. А вот его ордена и медали. И фотографии…»

Маруся молча взяла ордена и снимки.

С них задорно улыбался её любимый, в гимнастёрке, брюках – галифе и пилотке, рядом с боевыми товарищами.

Маруся опять не могла плакать. Только невыносимо жгло сухие глаза.

Она сказала: «Спасибо, солдат! Погоди! На вот забери! Колины, любимые… Вкусные. Для него сушила. Кушай на здоровье!»

И протянула ему два первых, белых пакета, полотняных, с вышивкой. Приготовленных на свадьбу.

Солдат поблагодарил и ушёл.

Маруся долго смотрела вслед ему из окна, ещё не в силах проститься с надеждой. А вдруг он пошутил? Вдруг там прячется Коля?

Нет. Так не шутят.

Ещё раз посмотрев на фотографии и окровавленное письмо и спрятав их опять под платье, на своей груди, Маруся собрала ещё несколько пакетов с сухарями и вышла из общежития.


Вокруг ярко сверкал и пел победный май. Синее небо, жаркое солнце… Как тогда в 41-м, когда ещё был жив её Коля. И целовал её, бросая со «струга». Никогда больше не поцелует…

А у Маруси было черно на душе и в глазах.

Эти пакеты Маруся отнесла в госпиталь. Пусть раненые солдатики погуляют на их «свадьбе».

Да! Она всегда будет теперь женой Коли! Она так решила.


Вновь и вновь она возвращалась за мешочками, пакетами и раздавала возвращающимся с победой солдатам.

Кто-то смотрел на неё с недоумением, кто-то с радостью, а потом с болью, увидев в ответ пустые, сухие до рези глаза…

Кто-то отказывался.

На вопросы Маруся отвечала коротко: «Погуляйте на свадьбе…»

А потом, словно спохватившись – «Помяните…»


И ещё много было – сухарей.

Их, с Николаем, свадебных… горьких, чёрных сухарей.

Звенящая капель

А весна—то в этом году ранняя. Солнышко как припекает! Недаром капель звенит на все голоса!

Баба Тоня с трудом дошла до калитки в сад. Калитка скрипнула что-то жалобное, с трудом открылась. Надо бы ещё снежок подтаявший откинуть, да сил нет. Всё меньше и меньше сил. Бабушка тяжело опустилась на скамеечку у согретой солнцем стены дома, с мутноватым окном, выходящим в сад. Надо бы окно вымыть, да опять – сил нет. Да то ж это такое! Весна, любимое время, а она так сдала!

Капель звенела прямо рядом с лавочкой, пробивала ряд лунок вдоль края крыши, замысловатыми фигурками подтаивал снег, узорчатые льдинки переливались на солнце. Господи! Красотища какая! Бабушка подставила сухонькую ладошку под капель, несколько капель упали в неё, сверкая и переливаясь. Машинально провела рукой по сморщенной щеке, мокрый след остался. Словно слёзы! А может быть, это она плачет, а не уходящая зима? Плачет по прошедшей жизни, любви своей далёкой… А капель звенела: «То-неч-ка! То – неч-ка!» Так и ОН звал… Тёплой волной нахлынули воспоминания.


А весна и тогда была ранняя. И капель так же звенела на все голоса. Даже в полевом госпитале умудрялась звенеть, с деревянных навесов соскальзывали сверкающие капельки. Не с брезентовых же крыш палаток-корпусов им падать. Тонечке тогда и восемнадцати не было. Годок она себе прибавила, только бы в госпиталь приняли. На всё была готова – убирать, перевязывать, еду подавать, мыть, чистить. Да больше ничего ей и не доверяли. На поле боя не пускали, щадили. Девочка же совсем. Тростиночка. А девчонки – медсёстры отважные, санинструктора – ходили. Вернее, ползали. Сколько бойцов вытащили! А сколько их самих полегло! И подруга её, Верочка, погибла недавно. Так и затихла рядышком с бойцом, которого тащила на себе. Так и похоронили их вместе. Долго их Тонечка оплакивала. Пока не пришёл ОН.


Его никто не тащил. Андрей пришёл сам, поддерживая окровавленную, висящую плетью руку. Тонечка встретила его первой, потому что до него, как до легкораненого, дела не было измученным хирургам и медсёстрам. В первую очередь оперировались тяжёлые, со страшными открытыми ранами бойцы. Но даже и для них обезболивающих не хватало. Что уж говорить о легкораненом? Подумаешь, руку насквозь прошило осколком. Тонечка сама его перевязала как смогла и… потеряла голову. С той минуты она с трудом находила силы, чтобы оторваться от Андрея. Ходила за ним, как привязанная, и когда до него дошла очередь идти в операционную, изнывала от тоски и сострадания у тонкой брезентовой стенки, слыша его мучительные, сдавленные стоны. Но боль он переносил мужественно, за что его даже похвалил грозный хирург Пал Палыч, а Тонечка за брезентовой стенкой возгордилась. Стояла, не помня себя, и у тонкой стенки его «палаты», пока сердитая старшая медсестра Нин Иванна не прикрикнула на неё и не велела заниматься срочными делами. Но заниматься делами Тонечка не могла, всё валилось из рук, другие бойцы её мало интересовали, и, почему-то подобревшая, Нин Иванна, украдкой смахнув слёзы, разрешила девушке ухаживать за Андреем.


Для Тонечки – словно солнце взошло. Она подносила Андрею еду, даже с ложечки пыталась кормить его, пока он не отказался, сказав, что в его левой руке ложка вполне помещается. Она давала ему порошки, делала уколы, перевязывала, а вся «палата» легкораненых следила за ними с улыбками. Но были и недобрые взгляды, усмешки, и зависть. Особенно отличался в подбрасывании издёвок и сальных шуточек противный толстый Стёпка, который ещё за неделю до того, как пришёл Андрей, пытался «ухаживать» за Тоней, задевал, привлекал внимание. Но Тоня упорно его не замечала. А теперь и вовсе перестала замечать. Даже сальных шуток не слышала. Но зато Андрей слышал. А когда Стёпка, за спиной вошедшей Тони, изобразил непристойные движения, мерзко улыбаясь, и прошипел: «А я бы не стал долго смотреть на цыпочку, на всё согласную, а давно бы зажал в уголке…», Андрей молнией метнулся к обидчику и кулаком здоровой руки со всех сил врезал по ненавистной ехидной морде. Завязалась потасовка. Едва растащили противников легкораненые и подоспевшие на шум медсёстры. А Тонечке, сердитая Нин Иванна, заходить в «палату», которую драчуны чуть не опрокинули, запретила.

Но Тонечка это легко стерпела, потому что поправлявшийся Андрей уже мог выходить и, несмотря на запрет, они убегали тёплыми уже вечерами в соседнюю рощицу, где бродили, не помня себя. Андрей здоровой рукой обнимал худенькие плечи девушки, а потом привлекал к себе и целовал исступлённо, задыхаясь от нежности, щёки, губы, пушистые волосы. И шептал: «Тонечка, Тонечка!»


Другие санитарки и медсёстры смотрели на Тонечку искоса. Кто-то ехидничал, кто-то говорил, что нельзя себя девушкам так вести, а то… «А то» было тайным, щемящим, зовущим и стыдным, а из-за этого ещё более манящим. И чем больше было шёпота и намёков, тем более манило неизведанное, запретное прекрасное. Но однажды сердитая Нин Иванна пригрозила: «Смотри, Тонька! Отправлю тебя в тыл с „тяжёлыми“! Доиграешься со своим! На передовую уж надо давно, кобеля! Забрюхатить захотела? Всё доложу Пал Палычу!». Тоня сначала поплакала, а потом словно в омут с головой кинулась, отбросив все предосторожности. Словно вопреки всем намёкам, упрёкам и нравоучениям, шепча себе в оправдание: «Да какой стыд? Война ведь! А если нас завтра… И я не узнаю ЭТОГО… Люблю я его, люблю! А вдруг? А забрюхатить… Да! Захотела! От него, любимого! И никто не запретит!»

На страницу:
3 из 5