bannerbanner
Витражи. Лучшие писатели Хорватии в одной книге
Витражи. Лучшие писатели Хорватии в одной книге

Полная версия

Витражи. Лучшие писатели Хорватии в одной книге

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Пан Хенрик, с момента, когда они выехали из Загреба, был бледным, как те простыни на берегу реки. Отец через каждые несколько десятков километров останавливал автомобиль, чтобы пан Хенрик мог продышаться, но потом, после двух-трех поворотов, его снова начинало тошнить.

– О Иисус, Господь мой! – вздыхал он.

Давид его утешал, говорил, что скоро они увидят море, вон там, за той горой, и чувствовал, что участвует в чем-то важном. Ведь в его присутствии человек из-за страданий призывает Бога, причем совершенно особым образом.

Возможно, впервые Давид чувствовал свое преимущество над паном Хенриком. Его не тошнило. И ему очень нравилось это чувство превосходства. Других тошнит, а ему хоть бы что, и он даже может их утешать.

Когда они добрались до Сушака, было уже заполночь. Город лежал в темноте правильно расчерченными геометрическими пятнами, лишь кое-где виднелся призрачный и слабый голубоватый свет. Как будто это светилась темнота.

Все отели оказались закрыты.

На столбах, натыканных вдоль дороги, мерцали тусклые, желтоватые фонари. Под каждым фонарем на шоссе и чуть шире, на обочине, лежал круг света, краем накладывавшийся на соседний. Это были множества и пересечения множеств. Про них недавно рассказывал ему на уроке пан Хенрик. Он бы хотел сейчас сказать ему это, показать множества и их пересечения, лишь бы пана Хенрика больше не тошнило. Тот сейчас стоял, прислонившись к каменной ограде, и глубоко дышал.

Откуда-то снизу, видимо из какой-то корчмы, доносились мужские голоса, которые под музыку фальшивящего духового оркестра пели строевую песню, отбивая ногами ритм по деревянному полу.

“Vincere о morire…” («Победить или умереть» – лат.) – долетело до них.

– О чем они поют? – спросил мальчик.

– Это итальянский язык, – сказал отец.

– Они поют о победе и смерти. Или одно, или другое, говорит песня. Третьего в их жизни нет, – сказал пан Хенрик.

– Как можно о таком петь? В этом нет никакого смысла, – дивился мальчик.

Они ненадолго остановились в темноте, на широкой обочине, чтобы отдохнуть. И больше не разговаривали.

Давид почувствовал какой-то неизвестный ему приятный запах, который смешивался с запахом сосновых иголок и смолы. Он внюхивался в этот запах как охотничий пес.

Потом они продолжили движение на юг, в сторону Кралевицы и Цриквеницы.

Тот запах оказался запахом моря. Теперь он был повсюду вокруг них, наполнил кабину «мерседеса» – казалось, они едут не в машине, а в аквариуме с морской водой.

«Сладкая малышка Марианна…» – пан Хенрик затянул далматинский шлягер. Он приосанился и пытался побороть тошноту.

– Сюда мы еще вернемся, – мрачно проговорил отец, когда они проезжали через Кралевицу.

Настоящие приключения, те, которые Давид не забудет, покуда жив, начались вскоре после Цриквеницы, на месте, где дорога оказалась завалена камнями после недавнего обвала и автомобиль проехать не мог.

Томашу Мерошевскому пришлось решать: вернуться ли назад в Цриквеницу, где было бы можно снять дом и без заранее обдуманного плана провести там следующие две недели, или же пешком преодолеть целых семнадцать километров до отеля, что в горах, куда, видимо, не было вообще никакой дороги.

По правде говоря, он даже не был уверен в том, что тот отель существует.

Он сидел на каменном дорожном столбике на засыпанной камнями обочине, смотрел и слушал, что говорит Хенрик, который, как какой-нибудь турок, уселся на коврик посреди луга и объяснял мальчику систему времен французских глаголов. Хенрик был вполне бодр, хотя они всю ночь не спали. И был доволен, что дальше не проехать, а значит, его не будет тошнить.

Старику все безразлично, он вообще не думает о том, что будет завтра, в какой постели он проведет ближайшую ночь и будет ли над его головой хоть какая-то крыша или одно лишь звездное небо. Ему безразлично, думал профессор, совсем впал в детство, негодовал он.

Будь сейчас двадцать какой-нибудь год, те времена, когда было известно, кто что делает и где чье место, когда и сам он был в расцвете сил, и перед ним трепетали от страха не только в Краковском университете, он немедленно выгнал бы Хенрика Миллера, моментально уволил бы его, и пусть тот хоть пешком в то же утро отправляется обратно в Краков. Такое пошло бы ему на пользу, пусть немного поразмыслит, поймет, что жизнь – это не беззаботное порхание по миру, не лежание на лугу и не перечисление французских глаголов.

Жизнь – это вечная борьба, думал профессор, в которой побеждают сильнейшие, а о слабых должны заботиться церковные богадельни.

Он даже покраснел от неожиданного приступа злобы.

Ему очень хотелось вскочить и закричать на Хенрика: «Что вы себе позволяете, побойтесь Бога, что это за манеры, что за поведение?», и мысленно он так и сделал, он представил себе, как переходит на другую сторону дороги, а старик растерянно смотрит на него, стоя на коленях посреди луга, словно молится, словно собирается с силами, чтобы встать, спрашивает: «Простите, что случилось?», и, как всегда в драматические моменты, обращается к нему на вы таким тоном, каким словацкая служанка обращается к истеричной даме из варшавской семьи, разбогатевшей на военных поставках…

В этот момент профессор устыдился, силы внезапно покинули его, и он был счастлив, что все это лишь плод его волнения и разыгравшегося воображения.

Счастлив, как и всегда раньше, что не бросился на Хенрика Миллера, старого товарища, единственного, кто оказался готов уйти с государственной службы только для того, чтобы стать учителем его несчастного сына, что не схватил его за шиворот и не вышвырнул из своей жизни. И снова, правда лишь на миг, ему показалось, что все-таки именно так и следовало бы поступить.

Да, такое случалось, время от времени им овладевал неконтролируемый гнев.

Важно просто выдержать припадок, продолжается он обычно недолго, пять, максимум десять минут, после чего делается стыдно. Это как с сигаретами у того, кто бросил курить: приступ накатывает каждые два-три дня, длится недолго и потом проходит.

Боже милостивый, да что бы я сейчас без них двоих делал, грызла его совесть, пока Ружа и Хенрик, с головой ушедшие в свои дела, превращали луг во временное пристанище Мерошевских.

Он смотрел на них и думал, как ему поступить. Кто-нибудь другой вернулся бы в Цриквеницу и провел в этом прелестном приморском городке две недели. Это был бы прекрасный отдых, который наверняка ничто бы не нарушило. И все пошло бы своим чередом так, как и было задумано когда-то давно и как было начато в тот день, когда Эстер обнаружила на ноге мальчика безобидный узелок.

В Цриквенице все продолжило бы неумолимо развиваться, время бы ускорилось и потекло дальше, к своему концу, так же, как это произошло бы и в любом другом случае, что бы он ни предпринял и как бы ни поступил.

Вернуться в Цриквеницу было бы разумно, но что-то заставляло его продолжить путь туда, куда он и намеревался попасть от самого Кракова – в маленький немецкий отель, который ему несколько лет назад так красочно описывал югославский дипломат и поэт, его старый, еще по довоенным временам, знакомый. Но вдруг этот отель в горах был всего лишь плодом его поэтического воображения? Или выражением симпатии, которую не удалось высказать с помощью чего-то реального, и она превратилась в фантазию?

Он познакомился с тем человеком, когда тот был еще юным студентом философии, родом из мрачной ориентальной Боснии, нищим, как индуистский отшельник, и чахоточным, какими и были обычно почты из бедных и влажных окраин Габсбургской монархии.

Впервые он увидел его однажды вечером, в Страстную пятницу, сидящего в аудитории над тонкой, потрепанной книжечкой стихов Гейне, он читал их и пытался переводить на свой язык, записывая в блокнот ручкой-вставочкой, которую нужно было обмакивать в чернила.

Свет в здании был уже выключен, молодой человек занимался при бликах дотлевающих углей в большой печи, которая стояла в углу аудитории.

Похоже, юноша умирает, подумал он, но эта мысль не взволновала его.

Его умирание в свете догоравшего и испускавшего сильный запах силезского угля выглядело так же естественно, как наступление осени или как сценка с венской виньетки прошлого столетия, где старик сидит на пороге своей лавки в торговой части города, возможно, Сараева, курит трубку и ждет свою смерть, ждет, когда она придет и поведет его за собой.

Он повел молодого человека поужинать в еврейскую корчму в Казимеже. Тот не стал возражать, и это профессора даже несколько удивило.

Корчма оказалась совершенно пустой, уже начался шабат. Маленький оркестрик, точнее, квартет из четырех очень старых музыкантов, играл танго. К следующей субботе, подумал он тогда, по крайней мере одного из них заменит кто-то помоложе. По крайней мере, одного из музыкантов через неделю окутает запах свежей и плодородной кладбищенской земли.

– Знаете, как называется эта рыба? – спросил юноша, когда еда была подана на стол.

Профессор не знал.

Юноша произнес слово, которое профессор не запомнил.

Этот мог бы знать имена всех рыб, цинично подумал он. В его стране бедняки рождают апостолов.

Ел юноша мало, казалось, только для того, чтобы не обидеть благодетеля. Говорил тихо, так что из-за танго его было почти не слышно.

Сказал, что недавно у него началось кровохарканье, что все развивается своим ходом, так как это предопределено какими-то случайностями или же Божьей волей.

Было бы неразумно сопротивляться, но, с другой стороны, просто сдаться было бы недостойно человека. Он сказал что-то в таком роде и улыбнулся, словно жаловался на сломавшийся зонтик.

С того дня профессор время от времени помогал молодому боснийцу. Иногда, в воскресенье, они вместе обедали, иногда он давал ему денег.

Незаметно навел справки о юноше у некоторых его преподавателей.

– Талантлив и очень замкнут, – сказал латинист Эберт, – все знает, но его как будто не интересует ничего из того, что мы здесь преподаем. Словно он уже по другую сторону.

Эберт тоже знал, что у его студента открытые каверны.

А потом, следующей осенью, молодой босниец исчез из жизни профессора. Первые несколько месяцев Томаш не замечал, что его нет, что он не вернулся после каникул.

Началась война. Таврило Принцип стрелял в принца, наследника престола, именно в Сараеве, городе того юноши, и, конечно, было много более важных вещей, о которых тогда приходилось думать.

Позднее его исчезновение долго вызывало у профессора тупую боль, как это бывает после смерти кого-то из близких, а через некоторое время юноша совершенно испарился из его мыслей, как-то очень легко, словно это произошло по воле самого юноши.

Или он был одним из тех, кто стрелял в Фердинанда, или захлебнулся собственной кровью. Революция или туберкулез, таким был выбор у его поколения, думал профессор, если юноша вдруг и приходил ему в голову. А должно быть, приходил, иначе откуда бы у него возникла такая мысль.

Пятнадцать лет спустя, может быть, весной 1933-го или годом позже, ему позвонили из приемной ректора. Сказали, что сегодня утром о нем по телефону расспрашивали из Белграда, из министерства иностранных дел. Звонил некий господин, просил передать сердечный привет профессору Томашу Меошевскому.

Имя этого господина ничего Томашу не говорило.

Он готов был подумать, что тут какая-то ошибка. Ему еще никогда не звонили из иностранных посольств, а тем более из министерства.

Все прояснилось довольно скоро, когда югославский дипломат инкогнито появился в Кракове, позвонил ему домой и пригласил на ужин в ту самую еврейскую корчму в Казимеже. Тогда, утром, он проверял, существует ли еще профессор.

– Вы, возможно, спасли мне жизнь, – сказал он, – я просто хотел бы поблагодарить вас за это.

Он был по-прежнему тихим и скромным, однако замкнутость католического боснийского мальчика или же «католического турка», как еще давно и не вполне беззлобно прозвал его латинист Эберт, превратилась в загадочное, до самоотречения возвышенное аристократическое достоинство. Он носил очки в толстой роговой оправе, какие носят люди, не стремящиеся скрыть или замаскировать свое плохое зрение и то, что их возраст уже дает о себе знать, а напротив, хотят подчеркнуть свой дефект и с его помощью как-то отгородиться от мира тех, кто видит хорошо и кому очки не нужны. Одет он был в обычный серый костюм, ни дорогой, ни дешевый, ни господский, ни бедняцкий, и в рубашку с неброским галстуком.

Он походил на иезуита, который, сняв сутану, в обычной мирской одежде отправился навестить своих родственников.

Идеальный дипломат, подумал Томаш, но ничего ему не сказал.

А тот рассказывал, как избавился от туберкулеза. Никакой вентиляции легких, никаких альпийских санаториев и лежания под открытым небом на высокогорном воздухе. Ничего из этого он и не пробовал, знал, что не поможет. Вся его родня, кроме матери, умерла от туберкулеза, он остался последним из некогда многочисленного семейства и заранее смирился с тем, что его ждет та же судьба. И в этом нет ничего трагичного. Человек даже не чувствует себя несчастным. Перед фактом заранее известного и быстрого исчезновения его может охватить лишь легкая меланхолия. Такой человек не выбирает для чтения слишком толстые романы, знает, что до конца может и не добраться. Он, например, никогда не читал «Войну и мир» Льва Николаевича Толстого. И коль скоро он писатель или, по крайней мере, пытается стать им, он не берется за романы, а пишет только стихи и рассказы. То есть берется за то, работа над чем измеряется днями, неделями или месяцами, но никак не годами. Романы пишут здоровые люди, – сказал он.

И тут, надо же, случилось так, что он выздоровел.

В первый момент – огромное счастье. Потом это чувство исчезло, и он смирился с жизнью так же меланхолично, как еще вчера мирился со смертью.

– Там, где медицина бессильна, помогает случай. И соленый средиземноморский воздух, который гонит ветер с открытого моря!

Он рассказывал о маленьком отеле, который открыла в горах на северной Адриатике некая немецкая дама родом из Шварцвальда. Туда не ведет ни одна дорога, и это идеальное укромное место для отдыха, размышления, выздоровления или тихого умирания.

– А все это иногда одно и то же, – добавил он.

Профессор улыбнулся. И подумал, что собеседник слегка важничает.

– И когда снова начнется война, а война наверняка снова начнется и будет страшной, в этом отеле можно укрыться, – продолжал дипломат, и Томаш запомнил его слова, а потом, в тот самый вторник, они всплыли в его памяти, и он тут же решил увезти Давида в этот отель. Посмотрел на географическую карту и увидел, что Кралевица совсем близко.

И вдруг моментально ожил и воспрял духом, как после легкого дневного сна.

Сказал, что обратно в Цриквеницу они не вернутся, а продолжат путешествие дальше, потом сел за руль «мерседеса» и, оставив Хенрика, Ружу и мальчика в компании с французскими глаголами, отправился искать людей, которые смогли бы помочь ему в этой необычной экспедиции.

Каменная набережная была почти пуста.

Пожилой рыбак, разложив на тротуаре сеть, пытался ее распутать. Если кому-то захочется здесь пройти, придется обходить это место. Правда, никого не было. Томаш решил, что сеть запуталась во время сильного шторма. Что бы другое могло привести ее в такое состояние?

– Извините… – произнес он по-немецки.

Потом по-французски, хотя откуда бы рыбак мог знать французский.

И по-английски.

Мужчина глянул на него исподлобья, скорее из осторожности, чем из-за того, что заинтересовался его словами, и продолжил распутывать мертвые узлы своими толстыми, мозолистыми пальцами без ногтей.

Но то ли ему это быстро надоело, то ли показалось, что чужак слишком настойчив, и он подал голос.

Профессор вздрогнул, будто по его спине скользнула ледяная змея, у него заколотилось сердце, и он перестал понимать, что происходит.

Рыбак издавал громкие и визгливые звуки, казалось, в его горле переплетаются два голоса, мужской и женский, оба одинаково нечеловеческие и неспособные превратиться в слова или же выразить какое-то чувство.

Рыбак был глухонемым.

Пока профессор бежал по набережной, у него за спиной довольно долго раздавались вопли рыбака, под конец в них зазвучали и злобные ноты, потом все стихло.

Он решил поискать отделение полиции. Все-таки город не настолько мал, чтобы в нем не было полицейских, подумал он.

Зашел в аптеку узнать насчет полиции.

За прилавком стоял полный и лысый молодой человек, с какой стороны на него ни посмотри, он выглядел улыбающимся и походил на позолоченную фигурку Будды вроде тех, что с недавних пор стали попадаться в витринах антикварных магазинов, будто мы, прости Господи, вдруг оказались в Индии, а не в центре христианской Европы. Перед молодым человеком стояла белая фарфоровая ступка, где он толок и перемешивал какой-то сероватый порошок, сухой и мелкий, который облачком распространялся по аптеке, наполняя ее зловещим запахом.

Профессор замер.

Этот запах напомнил ему о какой-то тяжелой, неизлечимой болезни, и он чуть было не бросился вон.

– Не бойтесь, это нишадор, или нашатырь, как сказали бы турки, он же хлорид аммония, как называем его мы, латиняне. Нашатырь еще никому не навредил!

Говорил он по-немецки. Догадался, что перед ним иностранец, а к иностранцам в этих краях обычно обращаются по-немецки. Со своими говорят на сербскохорватском, на итальянском, на венгерском, не исключено, что иногда все еще и на турецком. А с иностранцами только на немецком.

Профессора всегда нервировало, когда в нем видели иностранца, прежде чем он произнесет первое слово. Как будто с ним что-то не так, и как будто в следующий момент на него нападут.

– Мне нужна полиция, – ответил он коротко.

– Вас ограбили! – вскрикнул аптекарь. Над ступкой показалось облачко.

– Меня не ограбили, но я ищу полицейский участок.

– Зачем вам полиция, если вас не ограбили? Может быть, вы кого-то убили? Вы сами, как я вижу, не убиты.

– Никто не убит. Мне нужна помощь.

– Помощь полиции вам придется искать в Кралевице, а возможно, даже в Опатии.

Аптекарь все время улыбался. И не только губами и глазами, как другие люди. Профессору казалось, что он видит его улыбку и тогда, когда тот поворачивается к нему спиной. Улыбался голый затылок аптекаря, улыбались и носки его туфель, и желтоватый, поросший волосами живот, который проглядывал между двумя пуговицами чистой белой рубашки, улыбался его карандаш, синий с одного конца и красный с другого – подлинный продукт компании «Фабер», такие никогда не обламываются в точилке, – улыбался он весь, как болван, как глупец, как клоун в цирке, что приводило в ярость и вызывало желание врезать ему по носу, но вместо этого получалось, что ты сам начинал улыбаться, и твои щеки уже болели от стремления сдержать улыбку, любой ценой остаться серьезным.

– А почему вы смеетесь? – спросил аптекарь, с любопытством тараща глаза.

Вышедший на пенсию профессор Краковского университета Томаш Мерошевски в этот момент впервые подумал, что, может быть, разумнее было бы не пускаться караваном в сторону юга, а остаться дома и спокойно ждать смерти Давида. Приключение в духе Сенкевича совсем не вязалось с его характером.

Не произнеся ни слова, он направился к двери, однако толстяк-аптекарь оказался невероятно подвижным и быстрым. У профессора закружилась голова, ему почудилось, что земля уходит из-под ног. Возможно, аптека и не самое худшее место для того, чтобы такое произошло. Но почему в аптеке, именно здесь, на краю света?..

– Может быть, я могу вам помочь! Зачем нам полиция в нашей спокойной, цивилизованной жизни? Попробуем решить дело разумно, с помощью интеллекта.

– У меня больной сын, – вздохнул профессор, – я везу его в отель «Орион», если отель с таким названием действительно существует.

– Что за болезнь? – Будда подпрыгнул от восторга.

– Костный туберкулез.

– О, тут, я думаю, нашатырь не поможет. Простите, хлорид аммония.

– Отель «Орион» существует?

– Понятия не имею. Никогда не слышал.

– Существует ли село Мирила Франкопанские?

– Да, наверху, в горах. Но называется оно просто Мирила.

Франкопанские добавили в 1925 году, когда было тысячелетие коронования Томислава, хотя я не знаю, какая может быть связь между Франкопанами и Томиславом. Впрочем, это неважно, речь идет о наших королях и исторических личностях. Вроде как у вас, немцев, например, поэт Гете или господин Гитлер…

– Я поляк.

– Хорошо, это неважно. Так вы, значит, хотели попасть в Мирила?

– Да, но дорога засыпана камнями. На автомобиле не проехать.

– И теперь, я полагаю, вам нужны носильщики багажа. Как в Индии.

– Вот именно, как в Индии.

– Для такого дела вам следовало бы искать не полицейских, а вокзальных носильщиков. Но их вы не найдете до самой Риеки, где находится ближайший железнодорожный вокзал. Послушайте, давайте-ка расслабимся, улыбнемся, не будем такими серьезными. Значит, вы сказали, у вашего господина сына костный туберкулез? Какое несчастье, какая беда. Лучше бы туберкулез легких. Но в конечном счете все кончается одним и тем же. Хоть ты здоровый, хоть больной, все равно в ящик сыграешь. А аптека – это просто большой обман. Медицина предлагает иллюзии, а не здоровье. Здоровья нет, разве что только если вы в него верите. Это так же, как и с Богом!

В конце концов улыбающийся аптекарь, которого звали Констанцо Блеи, продемонстрировал такую предприимчивость и такой здравый смысл, которых профессор в этом удивительном городке не мог ждать ни от кого.

Он сидел в зеленом кожаном кресле, пил лимонад и присматривал за аптекой, пока аптекарь носился по Цриквенице, чтобы найти тех, кто захочет хорошо заработать и отнести сундуки польского графа в Мирила. Он выдумал, что Томаш Мерошевски граф, возможно, распознав в нем человека с голубой кровью, а может быть, объявил его графом ради рекламы, чтобы люди польстились на это и решили, что платить профессор будет тоже по-графски.

Кто знает, что было на уме у этого странного, загадочного, улыбчивого и полного энтузиазма человека, у этого провинциального морфиниста, и что он говорил людям, но не прошло и получаса, как перед аптекой начали собираться носильщики.

Они заглядывали с улицы через витрину, в которой стояла гипсовая копия какой-то античной статуи и выцветшая, пожелтевшая фотография почившего с миром короля Александра Объединителя с черной ленточкой, которая давно уже превратилась в серую. Фотография стояла здесь четвертое лето, ровно столько прошло после покушения в Марселе, и скоро на ней уже не будет видно королевского лица, она будет выглядеть как взятая в рамку бледно-желтая поверхность, как поднимающееся в небеса желтоватое облако.

Носильщики выглядывали из-за этой фотографии посмотреть на польского графа. И туг же отшатывались, чтобы он их не заметил или не обнаружил в их взглядах нечто такое, что они безусловно хотели скрыть. Чтобы он не подумал, что их привела сюда жадность и гадкое человеческое любопытство, которое легче всего удовлетворить видом лица покойника. Граф, правда, вот он, тут, живой, но в любом случае он иностранец.

Около двух часов дня к выходу экспедиции все было готово.

Попрощавшись с аптекарем, профессор сел за руль, а колонна крестьян под предводительством восьмидесятилетнего старика, который держался так, словно он их старейшина, пешком двинулась за ним.

К крыше автомобиля привязали носилки для Давида, которые смастерил Йосеф Леви, цриквеничский столяр и реставратор антикварной мебели. Его тоже нашел улыбающийся аптекарь.

Когда солнце зашло за горы, можно было отправляться в дорогу.

Крестьяне предлагали дождаться следующего утра, а не пробираться по темноте как грабители, убийцы или разбойники, но он опасался, как бы мальчик не получил солнечный удар.

На большом трехэтажном каменном здании (сразу за селом Мирила Франкопанские), которое все называли Немецким домом и теперь его так начала называть и сама хозяйка, над входной дверью была вывеска «Отель “Орион”».

Отель был назван так по созвездию, которое немка первым узнала на ночном августовском небе в 1932 году, когда вместе со своим мужем Илией стояла здесь, на краю света, и, кроме небесного Ориона, не знала ничего, ни одного здешнего названия хоть какой-нибудь вещи или явления.

Илия, добродушный и мощный славянин, готовый схватиться даже с медведем, если тот вдруг появится откуда-то среди ночи, и на этот раз, как всегда, поддержал ее.

Поддержал, когда она, предчувствуя конец Веймарской республики и видя какую-то странную злобу и ожесточенность во взглядах людей, с которыми еще несколько дней назад была в дружеских отношениях, решила, что им надо уехать, куда-нибудь далеко, на юг, и там, в стране «Хасанагиницы» – если, конечно, такая страна существует за пределами воображения поэта, – где-нибудь поближе к теплым морям и подальше от всех дорог открыть небольшой отель-лечебницу, который, в сущности, будет и не лечебницей, а просто отелем, где люди в тишине и покое смогут посвятить себя своим болезням, попытаться найти с ними общий язык или полностью погрузиться в них и, если нет выбора, в конце концов умереть.

На страницу:
3 из 4