bannerbanner
Большевики и коммунисты. Советская Россия, Коминтерн и КПГ в борьбе за германскую революцию 1918–1923 гг.
Большевики и коммунисты. Советская Россия, Коминтерн и КПГ в борьбе за германскую революцию 1918–1923 гг.

Полная версия

Большевики и коммунисты. Советская Россия, Коминтерн и КПГ в борьбе за германскую революцию 1918–1923 гг.

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

При всем разнообразии взглядов на реально существовавшие рабочие Советы политики и ученые, свободные от давления господствующей идеологии, считали, что Ленин воспользовался ими как «псевдонимом» для легитимации собственной диктатуры. «Как только большевики овладели аппаратом власти, роль бунтарско-самодеятельной стихии была сыграна», – утверждал известный меньшевик О. Ю. Мартов[26]. Вариантом такого подхода является точка зрения английского историка Эрика Хобсбаума: после свержения самодержавия в России Советы получили в свои руки органы управления, «но понятия не имели, как эту власть использовать»[27].

Это не удивительно – рожденные в эпоху войн и революций, они олицетворяли собой часть утопической модели нового мира, мира без кровавых конфликтов, нищеты и эксплуатации. Будучи отрезаны от какого-либо влияния на власть в обычное время, в условиях революции ее рядовые солдаты пыталась взять на вооружение тот же прием, который до того держал их вне политики – отстранить от выборов в органы новой власти «кулаков и богатеев». При этом сами они не имели ни политического опыта, ни достаточных знаний о государственном устройстве. В современном обществоведении остается дискуссионным вопрос о том, была ли формула Советов универсальной, т. е. применимой в различных странах: «утопизм этой идеи был очевиден, так как советская власть могла возникнуть в весьма специфическом обществе»[28].

Таковым было российское общество, находившееся на третьем году мировой войны в состоянии перманентной чрезвычайщины и небывалых лишений. Свержение царизма не стало избавлением от всех бед, лишив обветшавшее государство остатков традиционной легитимации. Исторический тупик самодержавия, о котором говорило несколько поколений российских революционеров, сменился всеобщей растерянностью. Демократический этап Российской революции отразил это состояние, которое современники точно назвали «опьянением свободой». Спустя полгода после отречения Романовых власть перешла в руки левых радикалов, опиравшихся на штыки солдат, которые отказывались воевать. При этом последние были уверены в том, что «винтовка рождает власть», и не спешили с ней расставаться[29]. Тот же Мартов справедливо заметил, что данное обстоятельство проявилось не только в России. «Влияние большевизма на течение революции в каждой стране пропорционально участию в этой революции вооруженных солдатских масс»[30].

Постсоветская наука и публицистика связывали вопрос о роли Советов в революции с патриархальным самосознанием общества, что в значительной степени расширило исследовательское поле. Они рассматривались как проявление «вечевой локально-эмоциональной власти низов», выступая, как и полагается в ходе крестьянских революций, в чужом обличье и на стороне чуждых себе социальных сил[31]. Результаты их вмешательства в политический процесс оценивались негативно. «С начала ХХ века ослабление государственности переходило в смуту, что сопровождалось активизацией вечевых институтов в форме и под именем „власти Советов“… Внутреннее банкротство Советов было самым сокрушительным поражением в истории страны в ее стремлении вернуться к архаике, вызванным не внешним сопротивлением, но внутренней неспособностью выносить решения в большом обществе»[32].

Спор о возможности третьего пути в Российской революции, равноудаленной и от буржуазной демократии, и от диктатуры большевиков, беспредметен, являясь уделом политических прожектеров, а не ученых. Советы на какое-то время смогли взять в свои руки частичку власти, но удержать ее надолго у них не было никаких шансов. Любая революция быстро надоедает и появляется некто, кто вводит жизнь в рамки привычных схем. Безусловно, в советском движении был известный демократический потенциал – но это-то как раз и пугало Ленина, ненавидевшего эмигрантскую говорильню.

Не Советы, а большевики захватили власть в свои руки в ночь на 25 октября 1917 г. Характерно, что первый конфликт в их среде после этого был связан как раз с ролью Советов в новых условиях. Сторонники коалиции социалистических партий продолжали делать ставку на «ответственность власти перед Советом как источником власти» (Зиновьев), иначе получится, что «мы обманули массы, пообещав им советское правительство» (Рязанов)[33]. Ленин радикально отверг подобные сомнения: его жизнь целиком принадлежала партии и его партии будет принадлежать целая страна. В то время как поддержавшее его большинство хотело построить свои отношения с Советами так же, как строятся отношения всадника и лошади, вчерашние союзники большевиков в социалистическом лагере были готовы отвести Советам теплое местечко где-нибудь на краю политической сцены.

Вопрос о том, могло ли после Октябрьского переворота возродиться двоевластие в новом виде, или же Советы, неподконтрольные большевикам, были бы разогнаны точно так же, как и Учредительное собрание, остается риторическим. Так или иначе, разрыв или соподчинение двух сил, выросших в ходе революции, не мог быть одномоментным. Его длительность и динамика определялись менявшимся соотношением объективных и субъективных факторов. Современные историки применительно к весне 1918 г. отмечают «отход большевиков от концепции управляющегося массами государства-коммуны» и обращение к методам жесткой централизации власти[34]. Разговоры о том, что Советы «выше партий»[35], так и остались разговорами. Их функции переходили к партийным органам и разного рода чрезвычайным комиссиям.

Исторический опыт показал, что рассуждения о том, будто после краткого периода собственной диктатуры левые радикалы вновь обратятся в демократов и подчинятся воле народа – чистой воды утопия. Трудно не согласиться с австрийским социологом Йозефом Шумпетером: «Всякие рассуждения в пользу ограничения демократии на переходный период дают великолепную возможность уклониться от ответственности за последствия этого шага. Такие временные, промежуточные периоды вполне могут длиться целые столетия, а средства, полученные правящей группой в результате победоносной революции, используются для того, чтобы неограниченно продлить собственное пребывание у власти или чтобы принять такие внешние формы демократии, которые полностью выхолащивают само содержание этого термина»[36]. Впрочем, опыт большевистской диктатуры является не единственным доказательством данной теоремы.

За годы Гражданской войны Советы в центре и на местах были мумифицированы, стали «пресловутым колесиком и винтиком» во все более усложнявшемся механизме партийной диктатуры. Политическое чутье лидеров большевизма подсказало им, что, хотя Советы являются нежизнеспособной формой государственной власти, но могут сыграть роль ее весьма привлекательного оформления. Причем не только в национальном масштабе. Выступая перед московскими рабочими в день закрытия Учредительного конгресса Коминтерна 6 марта 1919 г., Ленин начал с того, что в мировом словаре появилось слово «советист», первоначально обозначавшее российских революционеров. Впоследствии он неоднократно повторял понравившийся ему образ, наполняя его пафосным содержанием: «Громаднейшее большинство рабочих на стороне коммунистов, во всем мире создано даже слово „советист“, которого в России нет, и мы можем сказать, что в какую бы страну мы ни пришли, скажи мы слово „советист“, и все нас поймут и пойдут за нами»[37].

В словаре иностранных коммунистов первоначально использовались переводы этого слова на национальные языки, но с середины 1920-х г г. их стала вытеснять транскрипция «Совета» латиницей[38]. Не отказывались от возможности погреться в лучах привлекательного понятия были и их политические антиподы. Гитлер в «Майн Кампф» обещал своим сторонникам, что «у нас не будет никаких решений по большинству голосов, а будут только ответственные личности. Слову „Совет“ мы опять вернем его старое значение»[39].

Прагматическое отношение к органам новой власти как к упаковке партийной диктатуры сохранялось на всем протяжении «советского» отрезка отечественной истории. Сталин без стеснения ставил реально существовавшие с СССР Советы на одну доску с колхозами, утверждая в 1933 г., что и те и другие «представляют лишь форму организации… С точки зрения ленинизма колхозы, как и Советы, взятые как форма организации, есть оружие и только оружие. Это оружие можно при известных условиях направить против революции»[40].

И лишь на закате отечественной истории прошлого века данное понятие приобрело уничижительно-бытовое звучание, выродившись в конечном счете в печально известный «совок».

Советы в понимании германских левых

Решающим отличием Германской революции от Российской было то, что она разразилась не в ходе Великой войны, а совпала с ее окончанием. Продолжение боевых действий дискредитировало Временное правительство, балансировавшее между лозунгами «мир без победы» и «мир без поражения». В противоположность хлипкой социал-либеральной элите петроградского толка правительство революционной Германии имело немалый политический опыт, прежде всего парламентской работы. Если первая в силу своей слабости и разобщенности сделала безоговорочную ставку на помощь стран Антанты, то немцам пришлось после заключения Компьенского перемирия вести борьбу на два фронта – против коалиции победителей на Западе и «красной угрозы» с Востока.

Различия двух революций касались их содержания, сходство же проявлялось в формальных вопросах. Еще до отречения последнего из Гогенцоллернов по всей Германии стали создаваться Советы рабочих и солдатских депутатов, которые приняли на себя функции переходных органов власти, уклоняясь от провозглашения (а тем более воплощения) конечных целей революции. Вряд ли можно согласиться с утверждением одного из ведущих историков германского рабочего движения, что «у немецких и австрийских Советов общим с Советами большевиков было только название»[41]. Схожими являлись также обстоятельства рождения и собственные интенции, равно как и политическая инфантильность.

Получив декоративные полномочия, Берлинский Совет, до середины декабря являвшийся де-факто общегерманским центром советского движения, отказался даже поставить вопрос о переделе власти с исполнительным органом революции – Советом народных уполномоченных (СНУ). Представитель последнего в своих мемуарах не без сарказма утверждал, что берлинским депутатам «казалось правильным то и дело отрывать нас от работы вечными бурными заседаниями, где большей частью шла речь о самых смешных пустяках»[42].

«Немецкие большевики», как называли членов леворадикальной группы «Спартак», не получили представительства на Всегерманском съезде Советов, который прошел в Берлине с 16 по 20 декабря 1918 г. Об этом будет подробно рассказано ниже. Здесь мы ограничимся указанием на то, что большевики во главе с Лениным сделали в России то же самое, что и умеренные социалисты, возглавившие СНУ, в Германии – в условиях революции они вернули страну на круги своя, в лоно проторенного исторического развития, жестко-авторитарного в первом случае, и условно-демократического во втором. И в том и в другом случае Советы рабочих и солдат оказались не столько инструментом нового режима, сколько его маской, за которой скрывались устоявшиеся формы политической жизни.

Различие итогов двух революций предопределило остроту последующего идейного размежевания в лагере рабочих партий. В то время как Ленин утверждал, что рабочие Советы являются высшей формой демократии, Каутский настаивал на том, что преобразование общества в направлении демократического социализма не должно отказываться ни от парламентских форм правления, ни от соблюдения элементарных гражданских прав. Реальные события в каждой из стран давали достаточно оснований для дискредитации обеих схем. Так, социал-демократическая пресса Германии писала о беспримерном масштабе «красного террора» в Советской России и о том, что новые властители ведут страну к новому самодержавию.

В свою очередь союз умеренных социалистов с армейским руководством для подавления революционных выступлений в Германии давал богатую пищу для «классового анализа» большевиков. В связи с убийством лидеров «Союза Спартака» официальный орган Коминтерна писал: «Правительство социал-предателя Шейдемана показало наглядно всему миру, что такое так называемая демократия. Буржуазная или соглашательская демократия – это такой политический строй, при котором лучших борцов пролетариата агенты правительства безнаказанно убивают и бросают в первую канаву»[43]. При всей слабости данного определения, которое мало подходит для учебников политологии, оно было совершенно искренним.

Острота братоубийственной войны в рядах когда-то единого рабочего Интернационала (после 1914 г. он распался на три части) обрекала на неудачу тех социалистов, которые пытались поставить общие цели движения выше партийных интересов и личных амбиций. Для Ленина это было столь же бесполезным и даже опасным начинанием, как и попытка «поженить Советы и Учредилку». После того как на рубеже 1919 г. в Германии появилась собственная компартия, всё то, что происходило не по ее воле, получало в Москве негативные оценки. В результате большевики «просмотрели» ту социальную революцию на немецкий манер, которая хотя и не продвинулась дальше обещаний, все же продемонстрировала потенциал советской идеи. В конце 1960-х г г. эта тема стала крайне популярной в ФРГ, что было связано с подъемом левого студенческого движения. Один из сторонников «третьей революции» подчеркивал в своих трудах, что идея Советов весной 1919 г. стала «своего рода катализатором решимости к радикальным преобразованиям сохранившихся структур господства, выросшей из несбывшихся надежд» на их разрушение[44].

Материальным воплощением такой решимости стала короткая история Советской республики в Баварии, о которой автору уже приходилось писать ранее[45]. Ее творцы и лидеры пытались подражать опыту Российской революции, видя в советской оболочке диктатуры большевиков ее основное содержание. Мюнхен показал, перед какими проблемами оказались бы русские рабочие, если бы их ставка на самоуправление не была перечеркнута Октябрем. Так, каждый фабрично-заводской совет отправлял в городской совет неопределенное число своих представителей, в результате на его ежедневных заседаниях собиралось до полутора тысяч делегатов, благо что зал пивной «Хофбройхаус» мог вместить их всех. Однако ни обсуждения, ни принятия осмысленных решений провести в таких условиях было невозможно.

Один из лидеров баварской революции, в последующем коммунист Пауль Фрелих признавал впоследствии: «Так как не было предпринято специальных выборов в городской Совет рабочих депутатов и каждое предприятие посылало на заседания всех своих членов фабзавкомов, получалась коллегия из многих тысяч голов, что делало ее совершенно недееспособной». Однако он тут же предлагал рецепты, навеянные не собственным политическим опытом, а некритичным восприятием «русского примера»: «После каждого революционного выступления необходимо было устраивать перевыборы в Советы, чтобы и в них мог отразиться процесс созревания рабочего класса»[46].

Опыт мюнхенских рабочих не был осмыслен в социалистическом движении Европы, он оказался «чужим» и для коммунистов, и для социал-демократов Германии. Что касается большевиков, то они не без ревности наблюдали за событиями в Советской Венгрии и Советской Баварии, неизменно измеряя их собственным аршином. После военного разгрома недолговечных советских республик акцент в Москве делался на их ошибки и упущения, а их лидеры, получив политическое убежище и работу в Коминтерне, неоднократно подвергались чисткам и проработкам, пока не попали в число «врагов народа»[47]. Отрицание позитивной роли органов рабочего представительства в условиях капитализма приобретало гротескные формы – германский закон о фабзавкомах, проект которого обсуждался в 1919 г., один из самых известных большевистских теоретиков Николай Осинский (В. В. Оболенский) называл «суррогатом, эрзацем советской системы, громоотводом, который направил бы советское движение в русло мирной работы пополам с предпринимателем»[48].

Веру радикально настроенных немецких рабочих в исключительные возможности советской модели подпитывали социальные потрясения первых лет Германской республики. В их среде был популярен лозунг «Демократия – это немного, социализм – вот наша дорога!». Выражая общее настроение коммунистов первого часа, Клара Цеткин называла статьи Веймарской конституции, одобренной в том числе и голосами социал-демократов, «мелким хламом, который собрали карлики, возомнившие, что при помощи параграфов можно вершить всемирную историю»[49].

«Пролетарское движение социал-демократия всячески пытается повернуть в русло борьбы за конституционные идеалы демократической буржуазной республики. Но рабочим мало что говорит этот фантом. Республика им так же безразлична, как безразличны пока коммунистическая диктатура и советская власть. Только сопротивление реакции и контрнаступление буржуазии на завоевания пролетариата заставят рабочих понять, что использование возможностей, которые им предоставляет демократия, наталкивается на бастионы классового врага, и разбудит их революционную волю… Нам, коммунистам, не остается ничего иного, как присоединиться к этому движению»[50], – утверждал генеральный секретарь Правления КПГ Эрнст Рейтер в сентябре 1921 г. Его взвешенная линия, открывавшая перспективу включения компартии в обсуждение национальной повестки дня, была перечеркнута окриком из Москвы. Рейтер был подвергнут идеологической проработке, а в конце 1921 г. исключен из КПГ. Правда, на этом его головокружительная карьера не закончилась – в послевоенные годы он стал обер-бургомистром Западного Берлина.

Ленинская модель партии-гегемона и ее восприятие зарубежными коммунистами

Уже во второй главе книги понятие «Советы» отойдет на второй план, уступив первенство «партии нового типа», сконструированной и выпестованной Лениным. Именно такая партия выступала в роли стержня «ленинизма», борьба за нее являлась синонимом «большевизации» иностранных компартий, без которых победа пролетарской революции в их собственных странах представлялась недостижимой. Как и советская идея, представление о партии не как о части гражданского общества, одной из многих, а как о единственном локомотиве истории, имело свои исторические корни. Оно вытекало из логики борьбы с царским режимом – «глыбу» самодержавия мог расколоть только «молот», сопоставимый с ним по мощи и влиянию.

Идейный противник левого радикализма, философ Семен Франк видел корни такого подхода в специфике пореформенного российского общества. Речь шла о мессианском настрое разночинной интеллигенции, сохранившемся и после угасания народнического движения. Он был взят на вооружение отечественными социалистами, которые перенесли центр своего внимания и своей патриархальной заботы с крестьянства на рабочий класс. Но суть оставалась прежней, и Франк, прибегнув к аналогиям монашеской аскезы, точно интерпретировал данный факт.

«Прежде всего, интеллигент и по настроению, и по складу жизни – монах. Он сторонится реальности, бежит от мира, живет вне подлинной исторической бытовой жизни, в мире призраков, мечтаний и благочестивой веры. Интеллигенция есть как бы самостоятельное государство, особый мирок со своими строжайшими и крепчайшими традициями, с своим этикетом, с своими нравами, обычаями, почти со своей собственной культурой; и можно сказать, что нигде в России нет столь незыблемо устойчивых традиций, такой определенности и строгости в регулировании жизни, такой категоричности в расценке людей и состояний, такой верности корпоративному духу, как в том всероссийском духовном монастыре, который образует русская интеллигенция.

И этой монашеской обособленности соответствует монашески суровый аскетизм, прославление бедности и простоты, уклонение от всяких соблазнов суетной и греховной мирской жизни. Но, уединившись в своем монастыре, интеллигент не равнодушен к миру; напротив, из своего монастыря он хочет править миром и насадить в нем свою веру; он – воинствующий монах, монах-революционер. Все отношение интеллигенции к политике, ее фанатизм и нетерпимость, ее непрактичность и неумелость в политической деятельности, ее невыносимая склонность к фракционным раздорам, отсутствие у нее государственного смысла – все это вытекает из монашески религиозного ее духа, из того, что для нее политическая деятельность имеет целью не столько провести в жизнь какую-либо объективно полезную, в мирском смысле, реформу, сколько – истребить врагов веры и насильственно обратить мир в свою веру. И, наконец, содержание этой веры есть основанное на религиозном безверии обоготворение земного, материального благополучия»[51].

Став главой Советской России, Ленин не отрицал того факта, что организация и дисциплина его партии весьма напоминает орден иезуитов. В беседе с немецким писателем В. Герцогом он даже признал: «Чтобы читать Игнация Лойолу в оригинале, я во время эмиграции в Цюрихе даже выучил испанский»[52]. Встреча состоялась летом 1920 г. во время Второго конгресса Коминтерна, который принял знаменитое «21 условие» приема в свои ряды, означавшее перенесение большевистских принципов партийного строительства на все коммунистические партии[53].

На третьем году большевистской диктатуры Максим Горький, присматривавшийся к роли «попутчика», перетолковал свое критическое отношение к социальному эксперименту, который развернулся в России. Извинившись за «Несвоевременные мысли», появившиеся в 1918 г., он сохранил их ключевой тезис: «Продолжаю думать – как думал два года тому назад, – что для Ленина Россия – только материал опыта, начатого в размерах всемирных, планетарных». Говоря о том, что Ленин совершал «ошибки, но не преступления», Горький сравнивал работу его мысли с «ударами молота, который, обладая зрением, сокрушительно дробит именно то, что давно пора уничтожить». Смешивая иронию с покаянием, писатель возвращался к «Песне о соколе», назвав его на сей раз по имени: «Был момент, когда естественная жалость к народу России заставила меня считать безумие почти преступлением. Но теперь, когда я вижу, что этот народ гораздо лучше умеет терпеливо страдать, чем сознательно и честно работать, – я снова пою славу священному безумству храбрых. Из них же Владимир Ленин – первый и самый безумный»[54]. Герой его очерка, не возражая против таких оценок по существу, возмутился грубой лестью Горького – решением Политбюро ЦК РКП(б) очерк был заклеймен как «антикоммунистический»[55].

До 1914 г. взгляды Ленина оставались на обочине социалистического движения Европы – лидеры Второго Интернационала безуспешно пытались примирить отдельные фракции российской социал-демократии, измеряя их собственным аршином и приходя к выводу, что в основе внутрипартийной борьбы лежат личные амбиции ее лидеров. На самом деле раскол проходил гораздо глубже: в то время как меньшевики считали себя верными «западниками», не ставя под вопрос общую судьбу социалистов всех стран, Ленин держался принципиально иной точки зрения. Разоблачая «оппортунизм» социал-демократических вождей стран Западной Европы, он подспудно формулировал собственную повестку дня, которую можно было бы свести к его фразе, сказанной по иному поводу: «Мы пойдем иным путем». Именно поэтому во Втором Интернационале его считали экзотическим явлением, а его твердых приверженцев за рубежом можно было пересчитать по пальцам.

Первая мировая война, расколовшая европейское социалистическое движение на «интернационалистов» и «патриотов», стала мощным катализатором популярности ленинских идей. На первых порах они выглядели простой данью марксистской традиции («превратим мировую войну в гражданскую»), однако у Ленина появилась организация единомышленников – «Циммервальдская левая», которую спустя несколько лет «назначат» предтечей Коммунистического интернационала. Еще важнее было то обстоятельство, что военная повседневность внешне подтверждала упрощенные оценки современного общества как бесчеловечного механизма, полностью исчерпавшего свой ресурс. «Четыре года войны привели общество на край гибели, но они связали жизнь общества в единый узел, сделали из него точную машину, управляемую единой волей, они довели до белого каления революционное бешенство угнетенных», – писала газета «Правда» 1 августа 1918 г. Несколько поколений советских студентов наизусть заучивали слова о том, что военная экономика, трактуемая как государственно-монополистический капитализм, является последней «ступенькой» на пути к социализму[56]. Они были написаны всего за пару недель до захвата власти большевиками.

Это событие было встречено иностранными социалистами с осторожным оптимизмом. Вскоре социал-патриоты из стран Антанты присоединились к хору военных пропагандистов, заклеймивших ленинцев как «германских шпионов». Реакция правого крыла немецких социал-демократов определялась перемирием на Восточном фронте, соглашение о котором было подписано 5 декабря в Брест-Литовске. Перед Германией вновь замаячила перспектива победоносной войны, что никак не радовало левых социалистов. Исходя из этого, спартаковцы осудили заключение Брестского мира в марте следующего года, заняв позицию, близкую «левым коммунистам» в руководстве партии большевиков.

На страницу:
2 из 5