Полная версия
Шалопаи
– Ребенок хоть Гранькин?
– Может, и его. Почем я знаю? Он в те дни тоже краем зацепил. Не, гори оно всё – чем за каждый мелкий перетрах отчитываться, уж лучше проживу матерью-одиночкой. Честнее!
В тот же день Светка вернулась к Фаине Африкановне. Но стать матерью-одиночкой ей не довелось. Осип Граневич категорически отказался дать официальный развод, заявив, что ЕГО ребенок безотцовщиной расти не будет.
В тот год военкомат собрал в доме Шёлка богатый урожай. Из армии все призывники писали Гранечке.
Валеринька Гутенко, угодивший в Группу советских войск в Германии, по обыкновению, привирал. Сообщал о каких-то немыслимых попойках в компании сисястых немок, которых он, само собой, трахал новым, стенобитным способом, а именно – приставив к Берлинской стене, так что зад их сотрясался в пределах социалистического лагеря, а голова и подрагивающие груди таранили стену, пробиваясь к капитализму; об угнанных и пропитых танках и, что уж вовсе невероятно, о тесной своей дружбе с авторитетнейшим человеком – начальником штаба дивизии полковником Танцурой, которого учит играть на баяне. Но, должно быть, про начальника штаба Валеринька всё-таки не соврал. Потому что всего через полгода был каким-то диковинным образом переведён во внутренние войска, а оттуда направлен в Таллинскую среднюю специальную школу милиции, готовящую оперативников ОБХСС.
Котька Павлюченок, хоть и в душевном раздрае, предусмотрительно прихватил характеристики и рекомендации от комбината и от обкома комсомола. Так что по прибытии на место был назначен директором гарнизонного клуба, где организовывал смотры самодеятельности и даже прослыл экспертом по джазу. Через год, перед самой демобилизацией, был принят в партию – уже в качестве полноценного члена.
Невезучий Фома Тиновицкий ухитрялся сохранить невезучесть, даже оказавшись лучше прочих. На первых же стрельбах, стреляя из гранатомёта, дважды поразил цель. Ему перед строем объявили благодарность и назначили гранатомётчиком. Отныне на учениях он таскал на себе тяжёлую железную трубу. Остальные – не столь меткие – бегали налегке с автоматами. Помимо Гранечки, писал Фома и Зулейке – на Главпочтамт до востребования. Ответов не получал.
(7 МАЯ 1985 года ЦК КПСС принял постановление «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма» и постановление Совета министров СССР «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма, искоренению самогоноварения»)
Глава 3. Зигзаг удачи Даньки Клыша
Зимний семестр третьего курса Данька Клыш заканчивал с абсолютным баллом.
За два дня до последнего экзамена Клыша разыскали в одной из аудиторий и потребовали немедленно прибыть в кабинет к декану. Тот без предисловий протянул лежащую на столе трубку:
– Из КГБ.
Звонил дядя Слава.
– Как экзамены? – бессмысленно произнес он, будто только из любопытства отвлёк от дела массу занятых людей.
– Последний остался. Послезавтра, – сообщил Клыш. Он не выдержал. – Говорите же, что случилось.
Где-то вдалеке дядя Слава засопел – в унисон с телефонными хрипами:
– Такое дело, парень. Отец у тебя погиб.
Клыш почувствовал, как внутренности ухнули вниз.
– Сам вчера узнал. Вот… сообщаю.
– А похороны? – еще не закончив фразу, Клыш понял ее бессмысленность.
– О чем ты? И где захоронен, неизвестно. Такая его боевая доля, – дядя Слава будто взрыднул.
– Мама как? – Клыш представил рыдающую мать, и у него сжало горло.
– Известно как. Но ничего. Не одна, – среди людей. В общем, мы тут с ней поговорили. Сдавай свой экзамен, чтоб подчистую. Дотерпи, так сказать. Ты ж у нас мужик. А после ждем с победой. Получается, через три дня. Так?
– Так, – глухо подтвердил Клыш. Он положил трубку и уже знал, что надо немедленно сделать. Оставлять маму одну наедине с таким горем – вот это точно не по-мужски.
Ранним утром Клыш выскочил из скорого поезда со стоянкой одна минута и поспешил домой, торопясь застать мать до того, как уйдет она на работу. Скорее всего, уйдет. С её характером переносить горе легче на людях. Клыш представил себе измученную, исстрадавшуюся мать. Если сумела заснуть, то какой же неожиданной радостью станет для нее пробуждение, когда увидит сидящего на кровати сына. Она потеряла одного мужчину. Но хотя бы рядом окажется другой – повзрослевший сын, которым Нина Николаевна так смешно и невпопад гордилась. И от мысли, как бросится она, рыдая, к нему на шею, даже чуть улыбнулся.
У Даньки не хватило терпения дождаться троллейбуса. Просто побежал вдоль проспекта по хрумкающему снежку, то и дело оглядываясь через плечо. Даже не сомневался, что если троллейбус появится, то он надбавит в беге и успеет к остановке. На проспекте то тут, то там, возле винных магазинов, обнаруживал кишащие скопления людей. Магазины ещё были закрыты. Но люди гудели беспокойными шмелями, готовясь к штурму. Вовсю шла борьба с пьянством и алкоголизмом.
На лестничной площадке Данька, тихонько придерживая ключи, чтоб не звякали, отпер квартирную дверь, разулся в темноте, на цыпочках подошел к спальне, старательно, по памяти стараясь не ступить на скрипящую половицу. И все-таки наступил на что-то. Он наклонился и поднял мужскую туфлю. Рядом на боку валялась еще одна, очевидно, также сброшенная в спешке. Обувь была ему незнакома. Но по качественной лакированной коже, что-то за сорок – пятьдесят рублей, догадался, чья она.
Данька ощутил во рту горьковато-кислую слюну. Заглянул в соседнюю, свою комнату, уговаривая себя, что именно там спит гость. Комната была пуста.
С недобрым предчувствием пальцами толкнул от себя дверь материнской спальни. И, уже увидев всё, пожалел. Потому что понял: как бы ни сложилась жизнь дальше, эта внезапная картинка навсегда впечаталась в его мозг, расколов сознание на «до» и «после».
Мать, чуть прикрытая скомкавшимся одеялом, лежала на спине, а сверху, поверх одеяла, на ее бедрах по-хозяйски возлежала масластая мужская нога. Дыхание матери было едва уловимым. А вот дядя Слава Филатов сопел во сне напористо, натруженно.
«Еще и башмаков не износила», – отчего-то заплясало в Данькиной голове.
Захотелось так же тихо, как вошел, испариться.
Он переступил ногами. Половица под ногой всё-таки скрипнула. То ли от скрипа, то ли от привычки просыпаться точно в это время, мать размежила веки, едва улыбнувшись слабому зимнему лучу. В следующую секунду она будто воткнулась в расширенные глаза прислонившегося к косяку сына. Ужас исказил умиротворенное перед тем лицо ее. Мать сглотнула судорожно и страшно закричала.
Крик этот, пронзительный, от осознания непоправимости случившегося, взметнул с постели дядю Славу. Как был голый, он дико вгляделся в застывшее у дверей привидение. Заметил, что взгляд Даньки прикован к вялому его кончику, болтающемуся под расползшимся животом, и механически дернул на себя одеяло, тем самым обнажив любовницу. И только когда она отчаянно вцепилась в свой край, окончательно проснулся, разжал руку и ухватил первое, что подвернулось – подушку, которой и прикрылся.
– Скорбите? – усмехнулся Клыш.
Он вернулся в прихожую, заново принялся натягивать обувь.
Из спальни донёсся придушенный шёпот матери. Затем что-то упало, видно, сбитое в спешке. В коридор, натягивая рвущийся по швам женский халат, выскочил дядя Слава.
– Даниил! Ты должен понять! – выпалил он.
– Да понял. Чего не понять? Как не утешить вдову друга? – процедил Клыш.
Дядя Слава с силой ухватил его за бицепс.
– Слушай, ты! Я ведь могу и по-мужски! У тебя нет права плохо думать о матери! Понимаешь, не смей о ней плохо думать.
Данька заметил тень на дверном стекле, – мать, затаившись, жадно вслушивалась. Губы Клыша сложились в скобку.
– Я еще и думать не должен, – рыкнул он. Предостерегающе скосился на плечо. – Уйди-ка с дороги от греха, утешитель!
Ему и впрямь до зуда захотелось избить материнского хахеля. Даже прикинул, как пройдёт пристрелянный правый боковой.
И крупный дядя Слава отступил, признав в прежнем задиристом пацанёнке нового, вылупившегося, опасного человека.
– С матерью бы все-таки поздоровался, – попросил он.
Не ответив, Данька выбежал на лестничную клетку.
Прямо у подъезда наткнулся на дворника Хариса. Опершись на совковую лопату, тот внимательно вглядывался в ладного, смутно знакомого парня. Вспомнил, кивнул. Данька не ответил. Он вообще ощущал, будто внутри образовалась какая-то пленка, отгородившая его от окружающего мира. Чтоб никого не встретить, забежал за кусты акации. Накануне выпал первый снег, и едва не весь дом выскочил выбивать ковры. Теперь поляна перед сараями лежала будто шахматная доска – в белую и грязно-серую клетку.
Но даже этого Клыш не заметил. Мир рухнул. Был легендарный отец, мать – безупречная жена, которую поддразнивал «Ярославна на Путивле», был верный друг отца, готовый прийти на помощь. И вдруг всё это рассыпалось осколками, будто зеркало тролля. И осколки впились в него.
Хрумкая подошвами, брёл он по пустынному утреннему двору вдоль сараев, мимо трансформаторной будки. Мимо сколоченной к зиме деревянной горки, на которой сам когда-то слыл признанным царь-горы.
Уткнулся в деревянный барьер. Оказывается, ноги сами принесли его в беседку. С детства – спасательный якорь. Он уселся на заваленную снегом скамейку.
Таких потрясений в недолгой Данькиной жизни еще не случалось.
Надо было уходить, – он не сомневался, что перепуганная мать выбежит следом. И, конечно, первым делом побежит к беседке, откуда годами привыкла извлекать его к концу дня. Представить, что сейчас ему придется что-то говорить, что-то отвечать, когда в глазах всё еще стоит постельная сцена, ему было тягостно. Но – поразительное дело – и уйти не мог. Будто жила надежда, что мать сможет объяснить ему что-то такое, что вновь восстановит лопнувший мир.
Мать и впрямь вскорости появилась. Он увидел, как выскочила она из-за угла, в наскоро накинутом поверх халата пальто, полусапожки – кажется, на босу ногу. Подбежала к Харису, и тот метлой показал в сторону беседки. По непривычно всполошным жестам Данька понял то, что поначалу не приходило в голову: мать боялась, как бы он не совершил чего над собой.
Обогнув трансформаторную будку, Нина Николаевна увидела сына и перешла на мелкий, робкий шаг. Будто страх за жизнь сына, что нес её, иссяк и уступил место другому страху.
Данька, опершись спиной о столб беседки, продолжал сидеть с прикрытыми глазами, словно дремал. Мать робко подсела.
– Данечка! Сыночек, – пробормотала она с покаянной интонацией. – То, что произошло, – ужасно. Но это не должно отгородить нас друг от друга. Нас ведь только двое. И ты всегда для меня был самым дорогим… Главным моим человечком. И остаёшься.
Сын отстраненно молчал. Мать продолжила.
– Именно потому я скажу тебе то, что иначе не сказала бы никогда. Просто не смогла бы. Помнишь, я рассказывала тебе, что время от времени езжу на тайные встречи с папой. Даже обещала, когда подрастешь, взять и тебя. Я врала тебе, сын, потому что ты этого очень хотел. На самом деле, в последний раз мы виделись с твоим отцом тринадцать лет назад, когда ты сам его запомнил.
– И что?! – выкрикнул, с надрывом, Данька. – Он там, на другом конце земли, за Родину… – он сорвался. – Думает, что здесь его ждут, любят, а ты! Как последняя…
Он едва удержался от оскорбления. Но сквозь размеженные веки увидел, как спрятала мать пылающее лицо в ладонях, будто защищаясь.
Она выдохнула, окончательно решаясь:
– Нет, сынок. Он так не думал. У него самого уже много лет в Америке другая семья.
– Что?! Это тебе твой любовничек наплёл?! Который под личиной друга… – Данька запнулся, выискивая словечко побольнее.
– Папа сам рассказал! – выкрикнула, опережая, Нина Николаевна. – Как раз тогда. И сам предложил на моё усмотрение развестись.
По тому, с каким трудом гордой матери далась эта фраза, Данька понял, что услышал правду. И еще понял, из-за чего она отказалась от развода. Не из-за денег, что регулярно присылали. Из-за него. Сыну нужен был отец, пусть и виртуальный. И она обрекла себя на роль «соломенной» вдовы.
Нина Николаевна, нервы которой были обострены, в свою очередь, угадала, что творится в душе сына.
– Отец тоже не виноват, – вступилась она за покойного. – Ему ж там жить – сроки на десятилетия отмерены. Оказалось, – до конца жизни. А мужчина без семьи, когда ты весь на виду, – заведомый провал. Всюду глаза и уши. Все судят, приглядываются… Никто не виноват, – убежденно повторила она.
Замолчала выжидательно.
– Как давно вы с… этим? – процедил Данька.
– Мы старались, чтоб ты не узнал.
– У него ж в Москве, сколь помнится, своя семья.
– Он давно разведён. Много раз предлагал сойтись. Но это было невозможно.
В этих словах было всё. Невозможно – потому что это разрушило бы мир в душе сына. И даже внезапная смерть отца ничего бы не изменила, если бы не сегодняшняя случайность. – Пойдём домой, а? – робко предложила мать. – Дядя Слава… Он уехал. Я сказала, чтоб не появлялся, пока… ты сам не решишь.
– Что уж тут решать? – Данька поднялся над сгорбившейся матерью. Жалость к ней толкала обхватить ее голову, прижать, поцеловать в макушку. Но утренняя сцена, засевшая в голове, делала прежнюю нежность невозможной. Никогда уж не забыть ему вида голого материнского живота с возложенной по-хозяйски мужской волосатой лапой. И значит, никогда он не сможет быть с матерью таким, каким был до сих пор. Даже поймал себя на том, что мысленно вместо привычного «мама» произносит жёсткое – «мать».
– Я по друзьям. После приду, – сказал он. Мать вскинулась испуганно.
– Приду, приду, – успокоил он её.
Превозмогая себя, примирительно потрепал мать по волосам. И пошел к арке.
Он не оборачивался. Но знал, что мать будет провожать его взглядом, пока он не скроется из виду.
За аркой он свернул к девятому подъезду, к наружному, выходящему на проспект выходу. Вбежал на третий этаж. Дверь открыла тётя Тамарочка. В кухонном фартуке, с «Герцеговиной флор» в зубах.
Из глубины квартиры доносился напористый голос дяди Толечки.
– Клышонок! – непритворно обрадовалась тётя Тамарочка.
Данька смутился:
– Я насчёт Альки спросить! Как он там?
– Этот-то? Непутёвый? Ну отец у него полный дурак, даром что прокурор! Хотя, может, потому и прокурор, что дурак… Но мы-то что ж? Неужто не освободили бы? Нет, забрился втайне, будто неродные. Уж как дядя Толечка возмущался!
– Пишет?
– Да пусть бы и вовсе не писал, баламут! Вот скажи, не паразит ли?
Тётя Тамарочка запыхтела, словно едва остывший чайник, заново поставленный на комфорку.
И – без перехода – захлопотала:
– Голодный, конечно. Я как раз пельмени замесила.
Она продемонстрировала обляпанные фаршем руки. Тыльная сторона покрылась паутинкой да мешки под глазами оттянулись и побурели.
– Пройди пока к дяде Толечке. Через полчаса за стол сядем. Расскажешь про себя.
Клыш прошел в гостиную. Земский, непривычно хмурый, с телефонной трубкой в руке, навис над столом, уперев локти в скатерть. Будто острыми этими локтями давил невидимого собеседника.
При виде Даньки брови его на секунду сложились домиком – удивленно и обрадовано. Взметнул приветственно кулак. Но тут же вновь насупился.
– Да что ты мне, Дмитрий, хрень городишь! – рыкнул он. – Я тебе про Фому, а ты!.. Не надо мне по третьему разу рассказывать, что не ты эту антиакогольную, прости Господи, компанию затеял! И исконно русскими вопросами не дави. Решать станем в порядке поступления. Сначала – что делать. А уж после – кто виноват. Ты мне ребят вызволи!.. Что ж опять бубнёж заладил?! Да в чем виноваты?! Три взрослых мужика, один из которых главный инженер крупнейшего комбината, другой и вовсе – парторг! – вечером! пошли в баню отметить день рождения. А на выходе их встретили. Милицейский патруль. То, что этого стукача-банщика отныне разве что в котельной к лопате допустят, я позабочусь. Но кто-то же его из твоих или из милицейских настрополил. И кто их, кроме тебя, в узде держать должен? Не псы всё-таки цепные, чтоб за каждым ату впереди собственного визга гнать!
Он помолчал, тяжело отдуваясь. Отмахнулся от тёти Тамарочки, вбежавшей с прижатым к губам пальцем.
– …Если б протокол составить не успели, так и разговора бы не было. А ты их вот так освободи – с протоколом. Мне без разницы, успели в райком стукануть или нет, но чтоб ребят освободил! Ты не на контроль бери. Ты выпусти! Запиши фамилии… Да нет, запиши: откажешь, пусть тебе потом пофамильно стыдно будет. Значит, Горошко, Оплетин и третий с ними… Фамилию не расслышал. Помню, что имя редкое – Роберт… А! Займешься? А ты не просто займись. Ты скажи по-русски – сделаю!.. Вот это уже конкретно.
Лицо его чуть разгладилось:
– Значит, так, Дима! Через сорок минут жду тебя вместе с моими ребятами в чайной. А нет, так, не обессудь, – нет!
По комнате разнеслось гулкое пикание.
– Что за диковинное диво – русский человек? – дядя Толечка показал Даньке трубку. – Почему любую, даже сто́ящую мысль, нужно вывернуть маткой наружу? Генсек-пьяница – беда. Так, оказывается, генсек-трезвенник – беда ещё худшая. Недавно звонок из Грузии – дружок мой стародавний, винный академик, застрелился. Всю жизнь лозу суперлюперособенную растил. Элиту небывалую! Дрожал над ней, как над детьми не дрожал. На загрансимпозиум поехал с докладом по ней. Вернулся, – лежит, под корень порубленная. Местный секретарь райкома отчитался. И как же так выходит, что в бутерброде человеческом при всяком нажиме по краям выдавливаются дураки. А сверху ещё и мерзавцы наипервейшие! Вот тебе, кстати, на будущее лакмусовая бумажка: если в каком деле наверх пробивается что есть талантливого и деятельного, значит, с главным порядок. А если сверху серость карьерная, значит, и в начинке гниль. И тогда беда…
Он, наконец, с чувством впечатал перемотанную трубку в рычажки, так что очередной кусочек пластмассы отлетел на край стола, обхватил Даньку за плечи, подвёл к окну:
– Дай-ка тебя разглядеть! Окреп! Всерьез окреп!.. А вот третий дружок ваш как был пухлячком-пуховичком, таким и остается. Вся сила в мозг ушла.
– Оська?
– Был Оська, да весь вышел, – дядя Толечка добродушно хохотнул. – За два года вуз экстерном закончил. Да что ему этот вуз? Разрешили бы, за семестр всё б отщелкал. Он у меня уж с год без всякого диплома сначала сменным инженером был, а ныне – с дипломом – за начальника цеха. А по уровню, скажу: у нас Горошко – главный инженер. Как раз при тебе из кутузки вызволяю. Не вызволю, так завтра партбилет на стол положит, голову на плаху. Тоже голова немалая. Но дай год-другой, – за Граневичем бумаги на подпись носить станет. Папку, да! – мысли его вновь переключились. – Отпуск я Осипу, правда, на неделю дал. Отца он схоронил.
– Мать написала, – подтвердил Данька.
– Сильный доминошник был! – дядя Толечка вдохнул. – Ладно, впрочем, когда старики умирают. Жалко, конечно… Но вот юность! Уж кому жить-то… На кладбище успел побывать?
– На кладбище? Почему?
– Ну, у Натальи на могиле.
– Какой Натальи? – Клыш заставил себя вернуться в настоящее. Что-то из того, о чем говорил дядя Толечка, он не расслышал.
– Как то есть?! Альки нашего любовь. Наташка Павелецкая.
– Что Наташка?!
– Так десять дней назад погибла. Ты что?! Неужто мать не сообщила?.. Данька, погоди!
Хлопнула входная дверь. В гостиную с кастрюлькой в руках, вся в фрикаделичном пару, вбежала Тамара:
– Дверь, слышу… А где?..
– Понимаешь, Тома, – Анатолий Фёдорович озадаченно поскреб крутую лысину. – Он, оказывается, не знал про Наталью-то.
Пригрело. Первый, ранний снег стаял, растёкся грязью по жухлой траве, по трещинам в асфальте. Промозглый двор был пуст. Лишь на скамейке у седьмого подъезда взмокшим грачонком нахохлился Гранечка. На подсгнившем брёвнышке стоял мутный, заляпанный стакашек, и таким же мутным казался Оськин взгляд, когда поднял он оплывшее лицо. Мутным и безысходным.
– Дани-ил! – в запевной своей манере протянул он. – А у меня папаша откинулся. В ванной мылся пьяный и – лампу уронил. А я как чувствовал – предупреждал.
Он угрюмо хихикнул.
– Мать перед этим опять избил. И – уронил. Судьба. Аз есмь воздастся! – отчеканил он, то ли Клышу объясняя, а скорее – в какой раз вдалбливая эту мысль в себя.
– С Наташкой что, правда?.. – Клыш зачем-то показал на окна Земских.
– Да, погиб ангел наш, Наташенька, – витиевато забормотал Гранечка. Опережая вопрос, воздел руку. – Как истинный ангел, – от молнии. К тетке в деревню ездила, и по полю на велосипеде, в грозу. Спряталась под дерево. Там и дерево-то, говорят, одно на все поле было. Прямехонько и… Хоронили в белом платье и фате, – вечная теперь невеста. Лежит, в лице ни кровинки. Как лист бумаги. А уж как Светочка рыдала. Как рыдала!
Он выудил из кармана початую липкую бутылку с кубинским ромом «Гавана» – наипаскуднейшим из всех существующих ромов – раскрутил и, давясь слезами и отвращением, сделал несколько глотков прямо из горлышка, – раньше у него так не получалось.
– Алька насчёт Наташки знает?
– В первый же день телеграмму послали. Раз не приехал, значит, не отпустили. Армия – не санаторий. А так, формально, – даже не жена.
– Как бы с горя в самоволку не рванул, – Клыш представил себе, как за тысячу километров отсюда рвется с короткого поводка вольнолюбец Поплагуев. Поёжился. Отобрал бутылку, глотнул, вернул Оське. – Где достаешь-то в безалкогольном городе?
– Это всё Фома! Раньше среди байкеров верховодил, теперь у винных магазинов. Ему тоже нынче свет с копеечку. Вернулся на гражданку, а Зулию-то Харис выдал. За Меркина, директора овощного магазина. Вот и пьёт беспробудно. Виртуозничает, как прежде, на мотоцикле.
– Как же он на байке – пьяный?
– Не-е! Байк на приколе. К вечеру выводит попастись. Растворит сарай, заведёт, голубятню откроет. Байк тарахтит, а он рядом среди дворняг. И – голуби в небе.
Из подъезда в светлом прорезиненном плаще, в жёлтых резиновых сапожках вышла Светка Литвинова. Приветливо помахала Клышу. Без церемоний отобрала у Грани недопитую бутылку.
– Хватит про Фому! Сам какой день жрешь без просыху! – Гранечка покорно сморгнул. – Ну представился папаша твой несусветный. Что ж теперь? Зато мать целее будет. Сам же говорил, – праздник!
– Праздник, – уныло согласился Гранечка. Он обхватил Светкины колени, вжался лицом. – Как жить-то с этим, Светочка?
– Вот урод, – Светка зыркнула на циферблат. Что-то прикинула. – Ладно, ступай, забегу прямо сейчас на часок.
– А не обманешь опять?! – Гранечка обнадеженно вскинул голову.
– Иди! Горе моё.
Боясь, что она передумает, Оська вскочил. Неловко кивнув Клышу, заспешил в подъезд. Перед дверью задержался:
– Сам-то надолго?
– Думал, надолго.
Светка проводила пухлую фигуру взглядом.
– Жалко его, недотепу.
– Он не недотепа. Он – нежный, – возразил Клыш. Заметил горькую усмешку. Подобрался. – Насчёт отца его… Ты что, на Оську думаешь?
– И думать не хочу! Вот уж о ком не пожалею! – оборвала разговор Светка.
Настаивать Клыш не стал. Мотнул подбородком на сарай Тиновицких.
– Оська говорит, Харис Алию замуж выдал? Как же согласилась?
– А чего она? Овца и есть овца. Стеганули и – пошла в стойло. Одно слово, – татарка!
– Как Фома перенёс?
– Нормально перенёс. Пьёт запоем.
Светка, махнув ручкой, вернулась в подъезд – вслед за Оськой.
Клыш бесцельно брёл по проспекту.
Город после первого снега стоял сырой и хмурый, будто с похмелья. Накрапывало. Потому улицы опустели.
Зато у винного, за татарской мечетью, где прежде давали с заднего хода, бесновалась толпа.
Клыш задержался у крыльца.
Оставалась минута-другая до открытия. Несколько старушек, из тех, что кормились перепродажей очереди, изо всех сил пытались сохранить порядок, выстраивая людей по номерам. Среди них Клыш приметил бабу Шуру, когда-то торговавшую в Шёлке опивками из детсадов. В пальтице с вытертым лисьим воротником, она бойко размахивала списком номеров.
И тут магазин открыли. И – все, с рёвом, криками, ринулись разом. Кто-то смял, кого-то оттёрли.
Баба Шура попыталась перегородить собою вход. Острый локоть врезался ей в зубы, отбросив к перилам. Клацнув, она осела. Вытащила разбитую вставную челюсть, попробовала соединить и – зарыдала. Смятый, бессмысленный листок с номерами валялся рядом.
Образовался бурун: из магазина принялись выбираться всклокоченные, победно трясущие стеклянной добычей люди. В узком проёме они сталкивались с прущими внутрь. Матерная ругань клубилась над крыльцом, будто гром, предвещающий грозу. В воздухе запахло дракой.