Полная версия
За пределами трепета
– Иди в лодку, не бойся воды, здесь не глубоко. Ты почему такая надутая сегодня? Дети должны только улыбаться. Огорчение – метка пройденных порогов жизни. Вот, посмотри (дедушка осторожно перевел глаза на борт лодки, где переливающимся пятном света застыла стрекоза). Ты видишь, как совершенна эта козявка. Каждый изгиб ее тела неповторим и создавался тысячелетиями. Попытайся разгадать зашифрованный узор ее крыльев – и целой жизни окажется мало. Ты смотришь на нее и веришь, что мир, который вобрала в себя стрекоза, подобен волшебной сказке. Но она сорвется и улетит в неизвестном направлении. В путь, захвативший золотые отблески улыбающегося солнца на реке, в дорогу, обнявшую вечернюю молитву камышей и шепот ветра. И этот путь сольется с курсом бесчисленного множества стрекоз. И весь ее хрупкий поток жизни соединится с океанами других направлений и надежд. И все океаны будут объединены в одной целой и нерушимой гармонии созидания. И чтобы они не сбились в бессмысленную кучу и продвигались в органичном естестве, должно быть создание, которое бы стояло выше всего сущего и направляло результаты своего труда. Направляло с любовью и пониманием. И это высшее создание, внученька, называется Бог. И если ты можешь постичь мир стрекозы, то будешь способна узреть в ней и высшее начало, называемое Богом. Главное – смотреть внимательнее, а еще лучше – чувствовать.
Дедушка откинулся, расправив усталые за трудный день плечи. Подбородок его нервно подергивался, словно подтверждая с убеждением все сказанное до этого. Глядя в растерянное лицо Лили, он подмигнул ей черным провалом глаза с отблеском вечернего солнца и тихо добавил:
– Запомни… в жизни возможно все: восторженный полет души и последующее падение, предательство лучших друзей, смерть близких, голод, холод и безграничная боль. Наступит момент, когда ты можешь засомневаться в смысле всего сущего. Но никогда не отрекайся от мироздания и не отчаивайся. Просто вернись сюда на реку. И ты снова увидишь искры в глазах реки. И поймешь, что она безмолвно улыбается. А с нею улыбается целый мир. А если мир вокруг так искренне рад твоему приходу – ничто не потеряно до конца.
Лиля осознала урок деда и с тех пор неизменно искала присутствие Бога в сплетении трав, очаровании цветов, пении птиц, переменчивом настроении неба. Она впитывала в себя краски и звуки мира с невинной доверчивостью. На свежем фоне зелени яркими пятнами противоречивых мнений пели цветы. Бархатный бас ирисов вспоминал о своем первоисточнике – радуге необыкновенной красоты, разбившейся на тысячи осколков-цветов. Лирический тенор флоксов был подобен мерцающим факелам, полным тоски по далекой родине. Драматический баритон нарциссов самовлюбленно отражался в каплях утренней росы. Симфония цветов, запахов, звуков и отражений была религиозным хором для маленькой Лили. Она углублялась в нее всем сердцем и утопала в нежности первого чувственного опыта. Девочка забывала о том, что она человек, сливаясь с миром, окружающим ее. Ребенок не ставил себя выше деревьев, цветов или птиц. Он словно погрузился в те доисторические времена, когда человек был одним целым с вселенной. Это погружение не было неожиданным открытием, оно скорее явилось возвращением в давно известный край. Воспоминанием о потерянном рае.
VI
Оптимизм дедушки Лили был выкован в горниле таких жизненных неурядиц, которых бы хватило не на одну человеческую жизнь. Детства у него практически не было. Фрагменты тепла, призрачным туманом осевшие в его воспоминаниях, были безжалостно уничтожены вихрем времени. Отмеренный ему беззаботный миг бытия был вырван с корнем и варварски уничтожен. В тот самый момент, когда родное село охватила лихорадка коллективизации, а родители его показались враждебно зажиточными. Вся привычная идиллия домашнего очага была скомкана, опорочена и уничтожена. Он помнил телегу, устланную ветхим тряпьем, лошадь с грустными глазами и пелену снега, покрывшую собой весь враждебный воздух вокруг. Дорога в неизвестность была бесконечной. Еды катастрофически не хватало, мать задыхалась на морозе, так как грудь ее было слаба и простужена. Годовалая сестренка робким писком разрезала едва различимый образ дороги, всколоченной гневными плевками зимы. Отец не разговаривал, его молчаливая тень слилась с яростными бросками белой вьюги. Ветер перемен заглушил остатки бодрости духа. Мужчина затих в суровой удрученности, и серая безысходность накрыла весь мир вокруг ребенка.
Они выехали всей семьей. Но дорога, такая долгая и мучительная, убила остатки надежд. Мать умерла, так и не добравшись до нового места. Воспаление легких сыграло свою пагубную роль и подсобило планам смерти. Следом за матерью в вихрях снежных заносов словно растаяла его сестра. Деду Лили на тот момент было двенадцать лет. И он вдруг почувствовал, что время постарело за одну ночь на добрый десяток лет. Засыпал он испуганным мальчишкой, а проснулся взрослым мужчиной. И так же стремительно ребенок принял решение: он уже достаточно взрослый, чтобы висеть на шее у отца, которому и без того приходится нелегко в разбитой картине жизни. И пока скудное солнце февраля чертило в небе свои первые штрихи, дед уже бодро шагал по направлению к ближайшему городу. Он не боялся лишений и неведомых путей. Ведь все самое плохое, что могло с ним произойти, уже свершилось. А тот, кто все потерял, уже не боится поражений.
Пути его разветвлялись с тех пор с причудливостью сотканной паутины. Везде, где требовались подсобные работники, этот вечно одинокий мальчишка был незаменим. Его воспитала сила принятого решения. Решения, достойного уже взрослого человека. Иногда люди вокруг удивлялись силе духа этого вихрастого, и тощего ребенка с черными глазами. Вокруг существовала бездна поводов стонать и жаловаться на причуды судьбы. Летом он зачастую спал просто под открытым небом. Теплый ветер летних месяцев служил ему колыбельной, а звезды – улыбкой матери. Он так и представлял, что души умерших людей непременно перемещаются на небо и там мерцают, посылая человечеству вечное утешение. Когда начинался летний дождь, а влажные стволы деревьев глухо отражали стук падающих капель, он старался выскочить на улицу и там оставаться в длительной, мокрой пустоте вечера. И никто не мог догадаться по его осунувшемуся по возвращении лицу, так ли сильно была виновата в каплях воды на его щеках плачущая природа. На людях он всегда казался неунывающим и полным оптимизма. Но огонек его озорства был скованно-напряженным и пульсировал нервными всплесками. Мальчик мгновенно переходил от ликующего смеха к резкому затуханию зрачков, а после – к замкнутому безмолвию. Тем не менее, среди людей он прослыл славным малым, готовым ради куска хлеба четко выполнить любую подсобную работу. Никто не копался в сломанной душе мальчика, постаревшего раньше срока. Всем казалось естественным, что беспризорник соткан из противоречий и скачков настроения. Каждый был озадачен своим собственным налаженным бытом, а дешевая помощь со стороны вызывала скорее глухое одобрение, а не гуманное соучастие.
Ближе к семнадцати годам с мальчиком произошло событие, которое подросток воспринял, как знак провидения. Он пристроился к местному врачу и помогал ему по хозяйству. Врач был толковый и зачастую благодарности людей, стремительно поднявшихся на ноги с его помощью, были безмерны. Счастливые лица простых горожанок, их неподдельные слова восхищения преображали уставшее лицо целителя. Доктор принимал пациентов до глубокой ночи, порой вызовы заставали его посреди безмятежного сна, но ни одного слова упрека или неодобрения дед от него так и не услышал. Глаза всегда светились мудрым спокойствием, и профессия, выбранная по велению сердца, приносила только удовольствие. Этот же врач впервые доверительно поговорил с мальчиком. С ним первым дед Лили смог поделиться исстрадавшимся грузом своей вечно одинокой души. Глаза его единственного друга застыли в понимающей печали. Врач обнял мальчика и сказал, что придумает для него постоянную работу с надежным заработком.
Надежная работа представляла собой вовсе не сладкий кусок пирога. Но гордость от постоянной должности переполняла подростка неведомой прежде отвагой, а стабильность его быта непривычно успокаивала. Его определили смотрителем в психиатрическую клинику. Никто не доискивался причин, по которым несовершеннолетнего подростка, в жизни своей не работавшего со сложными пациентами, приняли на такую ответственную и опасную службу. Он глотал горькую пилюлю непосильного труда, выворачивающего порой наизнанку силу его терпения. Но место в общежитии, гарантированная еда и первый взрослый заработок питали его своим устоявшимся покоем. Пациенты по большей части были буйные, с резкими порывами обезумевших тел и хитроумными планами. Мальчик с ключами в их понимании выглядел надсмотрщиком, убившим их самостоятельный мир. У него в кармане лежал символ их благословенной свободы – увесистая связка ключей. И охоту за ней они вели беспрестанно, с дьявольской изворотливостью изощренных умов. Зачастую приходилось просить помощи из спасительной кишки грязно-желтого коридора. В проклятом пространстве палаты возникали серые тени медицинских работников, которые с невозмутимыми лицами вводили успокоительное, и бесплотный скрип их ускользающих шагов вносил в кричащее смятение комнаты проблеск передышки. Но недолгая тишина вскоре опять перекрывалась монотонным ревом беснующегося зверья в человеческом обличье.
Раз в неделю жизнь баловала сокровищем выходного дня. В это время у деда появились близкие приятели. В эти же дни он запоем хватал книги из ближайшей библиотеки, потому что где-то в глубине своего отчаяния он непременно решил вырваться из этой клетки и стать врачом. Подросток отчаянно штудировал учебники, и горечь его старания была такой упорной, что мечта осуществилась довольно легко. Он без проблем поступил на медицинский факультет. Там дед обрел первый опыт своей будущей профессии, там же и встретил свою будущую жену. Бабушку Лили.
Как сложно было в ту эпоху отыскать хоть одного человека, которого не коснулось бремя страданий. Бабушка в семнадцать лет представляла собой стальное дерево, стебли которого цеплялись любой ценой за такую вероломную почву жизни. Ее отец был тоже зажиточным в понимании советской власти. А грех состоятельности расценивался в ту пору как смертный порок.
Она родилась в краю бескрайних озер и отлогих холмов. Это был мир плодородных земель, обильных садов и людей, созданных из порывов и дерзких желаний. Но их избыточная эмоциональность и неизменная жажда лучшей жизни сыграли свою роковую роль. В то время следовало лизать горькие изъяны сомнительных нововведений и не отступать от принятой линии вездесущей партии. В головах же людей, родившихся на Украине, всегда царил вольный дух и извечное стремление к свободе. Там, где голова вольно вскидывалась вверх, ее незамедлительно отсекали. Там, где рождался неосторожный рокот инакомыслия, проводилась воспитательная работа.
Украинцы всегда были непокорным и стихийным народом. Казалось, в них живет сила ветра и мятежная природа океана. Они никогда не отличались затаенной осторожностью белорусского брата. Их действия всегда были подобны пушечному выстрелу или разряду молнии. Кто может обуздать стихию? Кому под силу удержать в руках огненное сердце? Это казалось невозможным. На Родине бабушки Лили не знали выражений «так следует поступать» и «ни шага в сторону». Они всегда раскидывались в воздухе жизни трепещущими искрами и переливались, словно радуга, влюбленная в насмешку солнца.
Но оказалось, даже радугу можно поймать в силок и раскатать в серую полосу асфальта. Тридцатые годы задушили Украину мороком голодных страданий. Политика искусственно вызванного голодомора призвана была сломить непокорный народ и уничтожить остатки сомневающейся мысли. К каждому двору подъезжали черные скелеты подвод, словно знаки будущих страданий. На передней кровавым пятном сочился алый флаг и надпись на плакате, бережно закрепленном на боку подводы, гласила: «Ликвидируем кулаков как класс». Такая короткая фраза словно ударом молнии рассекла надвое мирную жизнь многих людей деревни. Бабушка долго пор помнила своего соседа, вернувшегося с войны ослепшим на оба глаза и потихоньку начинавшего отходить от гибельного дыхания кровавой бойни. Буксирная бригада, стаей воронья сорвавшаяся с темных коленей подвод, с каркающим скрипом сапог и оглушительной силой четко отчеканенной команды, влетела в дом соседа. Острые иглы щупов в ощетинившихся руках уставились дюжиной зрачков в белое лицо потолка. В течение трех часов весь дом был словно раскромсан их хищными клювами. Бессильной тоской опадала перед глазами девочки белизна крыльев постельных принадлежностей. Одежда и обувь незадачливых хозяев летела в алчное лоно жадных подвод, словно разогревая их непомерный аппетит все новыми и новыми жертвами. Тонкой струной разрывал небо поросенок, взрывом отчаяния полоснули округлившиеся глаза коровы, мешки зерна, безжалостно выбрасываемые из закромов, роняли на почерневшую душу земли желтые капли своих слез. Все слилось в одну ревущую и сокрушительную боль, сбившую с ног ослепшего хозяина дома. Подводы уехали, в блаженной истоме своего набитого брюха, а он еще долго лежал на влажной тишине осенней земли, бессильно ощупывая рельефные шрамы рассыпавшейся ржи.
Приходы буксирных бригад участились. У людей изымались последние запасы еды, собранные перед холодным провалом глаз наступающей зимы. Эта зима, такая долгая и бесконечная, вспоминалась криком безысходности и затуханием призрачной надежды, что запасов еды хватит на приближающуюся весну. Отец умудрился спрятать в лесу часть запасов своего урожая, и бабушка помнила, что он часто вставал в капели весенних ночей и куда-то уходил. Уходил в неизвестность дремучего леса и оттуда приносил под утро спасительную силу жизни, спрятанную в округлые початки ссохшейся кукурузы или темные головки свеклы. Семья была большая, прокормить пять маленьких голодных ртов в то время было не под силу даже самому всесильному хозяину. Но ему это удалось. Отец рационально распределял остатки бесценных запасов своих сокровищ между всеми членами семьи. И робкая искра жизни не затухала, а продолжала биться в их маленьких телах негасимым огнем.
С приходом весны голод на украинских землях усилился. Оставшиеся в живых люди работали целый день за черпак сомнительной баланды. Первыми умирали мужчины – основные кормильцы семей, взвалившие на себя всю тяжесть непосильного труда и бремя глаз своих домочадцев. Тощие дети лежали в бессилии тел и напоминали призрачные листья бессрочно увядшей весны, так и не успевшей вызреть до совершенства лета. Люди ходили с мутным взглядом потухших глаз и ногами, словно налитыми свинцом. Случаи помешательства стали нормой. Умы людей не выдерживали непосильного страдания и засыхали в бессильной скорби. Из уст в уста переходили пугающие рассказы про женщину, жившую на окраине деревни. В отличие от сонных призраков односельчан, ее лицо всегда лоснилось сытым блеском, а глаза играли бессознательной улыбкой. Когда стал известен смысл, питающий эту безумную радость, ужас сковал сердца людей. Как оказалось, женщина дошла до бессознательного предела выживания. Доведенная до голодного помешательства, она заманила соседского ребенка в свой дом. Она пела ему сладкие песни о полной тарелке еды и обещала заплести красивые косички на светлой головке ребенка. Эту же голову она безжалостно отрезала, как только ребенок с голодными глазами переступил порог ее дома. В общем количестве людей, падающих без сил прямо на улице и там же умирающих, никто не доискивался детей, пропавших в лихорадочном смраде голодных дней. Дети исчезали, но у людей даже недоставало сил отправляться на поиски. И безумная пользовалась этим, наслаждаясь пиром каннибализма. Преступные результаты ее сытого вероломства окрылись совсем неожиданно. Она дошла до последней точки своего убийственного равнодушия и перестала даже закрывать дверь, животными рывками кромсая тело очередной жертвы. Сосед застал ее сидящей на полу в позе озлобленной собаки, стерегущей остатки своей добычи. Съеденные дети не успели написать на грифельной доске сельской школы еще ни единого слова в своей жизни. Они были для этого слишком малы. Они лишь расчертили на черном полу свою прощальную речь остатками костей. Мир утратил свои краски. Дом словно побледнел в монохромной скорби. И только в углу этого ада ярким взрывом отчаяния кричал ворох пестрых лент, сорванных с волос съеденных жертв.
Скоро людей перестали хоронить, сил на утомительную процедуру совсем не осталось. Иногда еще пригоняли подводы к пустующим домам и заставляли сгружать в них не только трупы, но и догоравшие в тумане жизни тела. Бабушка помнила, как на телеге, в завале тел, лежала умирающая женщина (даже скорее не женщина, а бесплотный дух) и тихим шелестом распространяла в темноту вечера свои последние слова: «Милый солдатик, не кидай меня в общую могилу на самое дно. Положи с краю. Не ровен час – очухаюсь, даст Бог – выползу». Бесшумные слезы лились по ее впалым щекам, а в темных глазницах затухал последний отсвет веры в милосердие.
Пригождалось все, что раньше не считалось за еду. Первые зеленые ростки крапивы и лебеды, трепещущие комки воробьев, теплый бархат полевых мышей – все превращалось в пищу и тайную надежду выжить. Военные, расквартированные в деревне, щедрым жестом позволяли пользоваться остатками своих обедов. Очистки от шелухи, свеклы и картофеля давали право пережить еще один день. Люди перекапывали поля в поисках картошки, перемерзлой, приторно-сладкой. Ночью под страхом ареста и последующего суда пробирались на колхозные поля в поисках первого робкого колоска. Случаи каннибализма учащались, помутнение рассудка пришло на смену здравому восприятию реальности. Бывший кузнец, мастер на все руки и гордость деревни, дошел до предела отчаяния, и когда съедено было последнее зернышко в его доме, ночью перерезал всю свою семью кухонным ножом, а сам повесился в сенях.
Голод поселился в каждом доме. Смерть оглушила людей, и каждый день забирала в свои широко расставленные сети. Она стала нормой жизни, превратилась в привычку и утратила свою первозданную трагичность.
Воля людей была переломана надвое, словно сухой прут. Разрушились самые стойкие убеждения, развеялись самые незыблемые установки. Оставшиеся в живых готовы были на все, лишь бы вновь не оказаться в горьком положении. С глазами, полными ужаса, они внимали мудрым речам великого и светлого вождя. Вождя, пообещавшего никогда вновь не допустить подобных бедствий. Голод заставил людей предусмотрительно не доискиваться причин бедствий и впредь молиться исключительно на данность, а не на внутреннее сомнение.
Медицинский факультет связал судьбы предков Лили в один цельный узел. Начиналось время возрождения надежд, таившее в себе обман внезапного затишья. Они были так бесконечно юны, и боль прошлого стиралась широким размахом крыльев бесшабашной весны. Солнце дерзко лизало шершавые бока мостовых своим жарким языком. Полосы вздрагивающих, длинных теней пересекали теплый асфальт, и весна вскрывала тайное нутро вертикальных рядов тополей соками жизни. Черные кляксы грачей бороздили ослепительно-голубое небо и беспечно рассыпались дробью в дыхании пробуждающейся природы.
Бойкая стайка студенток медицинского факультета с ликующими визгами скользила по пестрому полотну студенческой жизни. Они были еще в том переходном этапе обучения, когда наивность жизни не зачеркнута намертво циничным росчерком опыта. Девушки еще любовались волшебными очертаниями цветов на клумбах и не сравнивали их абрис с вагинами пациенток. Они жадно вдыхали светлый воздух молодости, замешанный на оптимизме, доверии и чистоте.
С каждой новой лекцией простота утрачивала свою непогрешимость. Слово «член», такое чавкающее и утробное, частотой своего употребления оседало в их восприимчивых умах. Тела мужской половины института томились непознанной силой сексуальных утех, пытливые глаза прыщавых юнцов преследовали каблучки непорочных девиц и назойливо вились по икрам и бедрам, в высоту непостижимого блаженства.
Занятия были насквозь пропитаны пороками подспудных желаний. Девушки очень четко запомнили одну лекцию, когда полусонную тишину аудитории прорезал вскрик одной студентки, а следом за воплем на паркет шлепнулось сморщенное мужское достоинство, жалким комком плоти оскорбившее пол. Как оказалось, один из учеников решил приударить за симпатичной особой и вместо комплимента выбрал весьма оригинальный способ покорения женского сердца. Он отрезал в морге во время занятия кусок мужского тела и, раскрыв ранец своей пассии, засунул жалкий трофей в пакет с обедом. Шутки подобного рода были в ходу на медицинском факультете. Все, что было связано с физиологией и приносило плотское удовлетворение, старательно обсуждалось, непременно выступало темой сальных шуточек и смаковалось. Тайна первых чувств превращалась в макет или прибор для изучения физиологии.
Девушки жили в общежитии, в затхлой тесноте и искрящемся многоголосье звуков. В этот день в проеме окна виднелся тонкий силуэт перегнувшейся над подоконником студентки Танечки. Ее легкое ситцевое платье в горошек то и дело призывно рябило в глазах сожительниц, подмигивая и волнуясь. Рыжая прядь ослепительно переливалась в косом потоке света. Внезапно Танечка отпрыгнула от окна и ликующим броском кинулась к своей ближайшей соседке – угрюмой брюнетке Светлане. Ее полные губы раскатились хохочущим счастьем:
– Ой, Светка, что расскажу!!! Вчера отправили нас в больничку проходить азы иглоукалывания. Ну и жуткое это дельце. Задницы-то все как на подбор: дряблые и невзрачные. И этот момент, когда надо всадить острие иглы в плоть, такую чужую и неприступную, брр… ну ты понимаешь – дрянь какая. И дали нам для укрепления неопытных рук и строжайшего надзора опытную врачицу. Ну, чтобы мы чужие пятые точки не покалечили своими трясущимися руками и неуклюжестью попыток. А народ за дверью, видимо, в курсе, что студентов привели руку набивать. Никто не торопится на прием, все норовят попасть под иглу опытной садистки. Ну, мы уже совсем отчаялись, народ-то за дверью неглупый, к нам под руку никто не желает добровольно залазить. И вдруг заходит какая-то ледащая старушонка. От горшка два вершка, сморщенная, как печеное яблочко, но вся из себя такая заводная. Мы ее приглашаем на прием, а она тонюсеньким голосочком: «Нет, милая, я пока понаблюдаю, а немного позже решу, кому доверить мой жизненно важный аппарат». Посидела она в уголочке, выждала момент, а потом как рванет в мою сторону! Юбку в момент задрала, панталоны спустила к полу, а глаза зажмурила. Ну, врачица ей сочувственно: «Мать, ты бы лучше ко мне, не ровен час, неверно введет, откачивать будем. Стара ты слишком, не подходишь для пробных бросков». В ответ бабулька лишь шустро скрутила ей дулю и сказанула… ой, девочки, сейчас от смеха на пол упаду… говорит, короче, важным таким голосом независимого эксперта: «Не надо мне, девонька, пургу втирать. Я не первый год замужем и сразу вижу, кто опытен в этом деле, а у кого рука, как у козла нога. Вот эта сестричка перед каждым клиентом попу крестным знамением освящает. Ведь заметно, что всей душой относится к процедуре. Не чета твоим равнодушным уколам безбожницы». И снова повернулась ко мне всем тылом своего убежденного естества. А надо заметить, я перед каждой процедурой расчерчивала поверхность задних половинок йодом на четыре равные доли, чтобы не ошибиться. Это и вызвало со стороны опытной чертовки благосклонность к моей работе.
Громким звоном рассыпался по всей комнате смех девушек. Даже полная и круглолицая Света, вечно пребывающая в состоянии угрюмой меланхолии, беззвучно тряслась скрипом пружинящей кровати. Истории из их медицинской практики каждый день таили в себе бездну анекдотичных происшествий. Каждая из девушек неизменно возвращалась с занятий с забавной историей. Вдруг Танечка снова вскинулась, но уже в другой угол комнаты:
– Сонечка, до чего же ты сегодня хорошенькая! Будь я мужчиной – влюбилась в сию же минуту, обожала бы-преобожала и носила только на руках!!
Соня тихо улыбнулась. Соня была бабушкой Лили. Ужасы голодного детства разучили ее смеяться громко, во всю силу открытых чувств. Она еще только училась веселиться, но еще не привыкла радоваться по-настоящему. Девушка была похожа на стянутый при заморозках бутон, в плотной темноте которого таилась буря нерастраченных чувств. Соня действительно была удивительно хороша в скудном свете этого тесного улья. В то время все девушки старательно укладывали свои волосы в измятые полоски папильоток. Ей это было ни к чему. Ее волосы, волнистые от природы, рядами волн обрамляли чистоту лица, миловидного и правильного. Огромные голубые глаза открыто и строго смотрели на внешний мир. Белая украинская сорочка, так ладно облепившая ее тонкую талию, расцвела у ворота дивной вязью черно-алых вышитых роз. Соня была прелестна в этот робкий апрельский полдень. Она была налита ощущением непонятного внутреннего счастья, без причины заполнившего все ее молодое и гибкое тело.