bannerbanner
Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х
Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х

Полная версия

Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

Завадский слегка повел красивой, гордо посаженной головой, задумался, очень благожелательно посмотрел на экзаменатора и сказал:

– Так. Это я знаю. Перейдем к следующему вопросу.

Педагог залился густым румянцем и несмело прошелестел:

– Не назовете ли, Юрий Александрович, год, когда Владимир Ильич выступил с апрельскими тезисами?

Завадский задумался. Потом улыбнулся приветливо и чуть удивленно:

– И это знаю. Еще есть вопросы?

– Нет, нет, – заспешил экзаменатор. – Вполне достаточно. Благодарю вас.

Юрий Александрович получил свидетельство об успешном окончании вечернего университета. Впоследствии он замечал при случае:

– Учиться никогда не поздно.


Мало воспринимать и реагировать – надо свежо воспринимать и свежо реагировать. Так начинается художество.


Революционные вожди. Жертвы теории и палачи-практики одновременно.


Электричка отходит от Белорусского. Вот и станция «Театральная». Не сойти ли на станции «Театральная»? Очень заманчиво. Нет, не сойду. Однажды я это уже сделал.


Чехов был убежден, что драматург по призванию должен быть наделен долей пошлости. Замечание, сделанное в трудные дни его конфликта с публикой Александринки, бесспорно, имеет свои резоны, независимо от его раздражения.

В этом контексте речь идет об уступке не столько вкусу, сколько эмоциям аудитории, принятым правилам игры – страдание умеряешь сочувствием, зло – возмездием, страх – преодолением, горечь разлуки – победой любви. Успешный драматург остается в границах разумного мироустройства, но в них есть и пространство и место для пребывания таланта. В этом театре ни ужас, ни мука, ни отчаяние не посягают нарушить некий незыблемый закон. Аристотелевский катарсис из запредельности потрясения нас возвращает в пределы жизни – поэтому мы благодарно дивимся, с одной стороны, ее богатству, с другой – нашей собственной способности к соучастию и сопереживанию.

Тем не менее ни обида на зал, ни безусловный интерес к природе сценического успеха не помешали Антону Павловичу создать новаторскую драматургию, в которой отчетливо прослеживается связь с его прозой и с его перепиской. С последней, быть может, больше всего. Эта пронзительная эпистолярия, и проповедническая и исповедническая – оба начала сосуществуют на редкость естественно и органично – и подготовила, как мне кажется, перерастание чеховской реплики в прелестный «маленький монолог» – так окрестил я ее однажды.


Список действующих лиц: Дальнозоркий – сикофант.

Глухонемой – сплетник.


Писательская чета. Сильное впечатление производит супруга – тупость и чувственность изливались из глаз, губ, всех ее статей, всех дородных обильных телес. Рядом, поджав под скамейку ноги, сидел опрятный тощенький муж с тщательным боковым пробором на редковолосой головенке, сильно смахивавшей на луковицу.


Когда еще задумался Мирза Шафи: «Не приложу ума, что с миром стало. Благонадежных тьма, надежных мало».


Фадеев однажды усмехнулся: «Больше всего меня веселит, когда меня называют «трезвым реалистом». Имелись в виду фундаментальные запои. Добродетельный Маршак подтвердил, почти не скрывая восхищения: «Пить при вас водку, Саша, все равно, что при Паганини играть на скрипке». Смешная реплика Самуила Яковлевича должна бы вызвать ответный смешок или, по крайней мере, улыбку, но возникает, помимо воли, одна лишь горестная гримаса. Жизнь Фадеева была столь греховной, столь нечистой и вероломной, столь переполненной предательствами и ежедневными капитуляциями, что, если бы не последняя пуля, его патетическое пьянство осталось бы единственной краской, утепляющей Главного Писателя, без коей только бы и запомнился этот непроницаемый лед. (август 1956 г.)


Ницше говорил, что героизм – это добрая воля к абсолютной самопогибели; вполне гуманистический взгляд, не так уж далеко отстоящий от взгляда на этот предмет Беккариа. Пример незаслуженной репутации, заработанной бедным Фридрихом в процессе мучительных выяснений своих отношений с собственной личностью. Я уж не говорю о том, что его интеллектуальным наследием манипулировали негодяи. (Комментарий, сделанный в 1990-х: «Вспоминается болгарский сатирик: «Если мерзавцу по вкусу Бетховен, разве Бетховен в этом виновен?»)


Старая, всеми забытая дама, счастливая даже от стертого грошика притворного чужого внимания, бурно и жалко самоутверждается, старается «сохранить лицо»: «Могла бы замолвить за вас словечко этому монстру. Но нет… не стану. Еще зазнается. Много чести». Просто сердце щемит от жалости.

Интерлюдия

Драматург К. – полный, плотный, гололобый, с выпученными круглыми глазами. Переделывает вместе с двумя или тремя сподвижниками тексты старых оперетт. Простодушен, незлобив, приходится племянником артистке Малого театра Турчаниновой. Справедливо считает этот факт основным своим достоинством и то и дело напоминает о нем.

«Тетя – великая актриса, поэтому я и пришел в театр – уверен, тут сработали гены. Когда я изучаю жизнь, я мыслю сценическими образами. Недавно я ездил по Балтфлоту. Отличная поездка, отличные люди. Они, знаете, окрылили меня. Я очень быстро создал комедию. Музыку написал Терешин. Очень удачно, очень певуче. Довольно быстро пьесу поставил передвижной театр музыкальной комедии. И надо сказать, отлично поставил. Искренние, увлеченные люди, преданные своему делу – мой текст для них сразу же стал своим. Вообще говоря, эту комедию надо было сыграть в драматическом театре – она глубже, чем требуется оперетте, она проблемней, концептуальней. Но это уже другая епархия, нужно, стало быть, идти мне к чиновникам, чтобы ее рекомендовали. Согласитесь, в этом есть унизительное – художник не должен бить челом. Но, видимо, этого не избежать. Вот и Островский на это жаловался».


Даже Толстой с его бесстрашием не смог описать «арзамасскую ночь». В прошлом столетии был рубеж, перед которым перо останавливалось. В двадцатом перечитали Руссо и вспомнили: искренность – примета таланта. Однако откровенность не искренность. Искренность свободна от позы и, уж тем более, от расчета.


Критик (благодушно). Зачем так подробно, так обстоятельно? Пользуйтесь всегда синекдохой.

Покой неизменно эстетичен – как в жизни, так и в литературе.


Время – величина влиятельная. Террор Сталина дисциплинировал дух и заметно отрезвлял небожителей. Потусторонний Андрей Белый уж так был свободен в своем парении! Однако при всей своей астральности написал очень взвешенные мемуары – встал перед властью по стойке «смирно».


Уж этот пассионарный Брехт! «Для искусства «беспартийность» означает только принадлежность к правящей партии». Дай ему волю, он всех решительно заставил бы обличать, сокрушать, бороться, освобождать человечество. С каждым днем все больше я отдаляюсь от этих идейных гедонистов и сладострастных идеологов.


Маркс сказал, что «поэты нуждаются в большой ласке» и призвал пролетариев всех стран соединиться – построить общество, в котором, при случае, поэтов будут отстреливать. Гейне понял это мгновенно, но – по интеллигентской традиции – выразил готовность отдать страницы своих стихов под пакетики для обертки. Общепринятые правила хорошего тона подчиняют самые светлые головы.

Фразочка в духе литературных франтов: «На весь этот целокупный мир обрушился целодневный дождь».


Система выработала особый тип руководящего функционера. Считается, что все эти люди и день и ночь решают проблемы – экономики, обороны, промышленности, пропаганды – десятки разных проблем! Вздор. Все летит ко всем чертям. Проблема у них всегда одна – как-нибудь усидеть на месте. Ей они посвящают все силы, с утра до вечера, без выходных. Наоборот, по воскресеньям, выезжая компаниями на травку, встречаясь в баньках с себе подобными, намыливая бедра и ляжки, они делают главные шаги, запасаются связями и информацией. Боятся уезжать в отпуска, тут-то и могут выгнать в шею. Вот так и идет бессонная жизнь, в которой геракловыми усилиями решается эта всеобнимающая, эта Единственная Проблема.

Литераторская тяга к возвышенности: им мало того, что Парнас – гора, они и на нем возводят Олимп.


Незабываемый артист Николай Мариусович Радин начинал пить в полную силу на третий день своих возлияний. Однажды, в ночь на четвертое утро неутомимого застолья, он неожиданно громко вскрикнул, остановившимися глазами впился в испуганных собутыльников.

– Братцы, – крикнул он, – утром ко мне мать в гости придет. Слышите? Мать.

– Ну и что же? Придет и уйдет.

– Братцы, я вас Богом молю… Вы только молчите… дело нехитрое, молчите, и только, а я уж сам… Вы только молчите… Прошу вас… Можете вы для меня помолчать?

– Коля, ну что ты… Ну, помолчим. Эка трудность… Чего для друга не сделаешь…

– Ну, я вас прошу, я вас умоляю…

– Да что умолять-то? Сказал значит, все.

Но тем не менее несколько раз за эту ночь он нервно упрашивал:

– Ну, очень, ну, я вас очень прошу. Ну, помолчите вы ради Христа… Ради меня… Ну, помолчите… Всего и делов-то… Ну, если так надо…

– Да, Коля… да что с тобой… Да ради тебя… Да мы и не то… Не сомневайся.

– Братцы… дружочки… мама… Поймите.

– Да поняли. Чего ж не понять?

– Так поклянитесь.

– Коля, клянемся! Вот тебе крест! Ну, с Богом, поехали…

Все время Радин нервно прислушивался – идет ли? Вот наконец – шаги!

– Братцы! Она! Братцы, родные, я вас просил… Вы поклялись!

– Конечно. Клялись. Кто ж отрицает?

– Только молчите! И – все. Ни гугу!

Стук. В комнату входит очень опрятная, хрупкая, древняя старушка.

– Здравствуй, мамочка!

– Здравствуй, Коленька. Очень рада тебя увидеть. Да ты, мой друг, кажется, не один.

– Только что, мамочка, мы воротились с ночной репетиции. Вот и решили выпить по чашечке кофе. Устали.

– Рада, Коленька, видеть твоих товарищей. Очень устали?

– Устали, мамочка. Вот и решили – по чашечке кофе… В этом ведь, право, худого нет?

– Да, но уставшему человеку, может быть, и несколько вредно, несколько возбуждает нервы. Тебе бы не мешало соснуть.

– Так мы и сделаем… Всенепременно… мамочка, я так рад тебя видеть…

Артист Коновалов (лет через двадцать он прославится ролью Антона Ивановича в фильме «Антон Иванович сердится») внезапно бросился на колени, смачно причмокнул кончики пальцев и завопил простуженным басом:

– Мамуся!!

Радин – в полном отчаянье, горько, убито махнув рукой:

– Все пропало! К е…ной матери!


Заняв высокое положение, допущенный в круг вершителей судеб, он все улыбался, даже без повода – стало ясно, как неистребимо, как прочно он ощущает неполноценность.


Политику уподобляют шахматам. Но это весьма опасные шахматы с весьма своеобразными правилами. Можно увидеть занятную партию – фигуры играют игроками.


Эволюция образа любимой девушки в песне. Было: «Ты постой, постой, красавица моя, Дай мне наглядеться, радость, на тебя».

Стало: «Я гляжу ей вслед, ничего в ней нет…»


В нашей исполинской империи вся метрополия с гулькин нос и называется – Старая площадь.


Характерные стихи Элизабет Дженнингс «Предостережение» в моем несовершенном переводе:

«Будь равнодушен к звонким фразам, Не дай им подписи своей. Пусть лозунг требует страстей —

К спокойствию взывает разум. За этой подписью – стремленье Не отвечать перед собой.

Ведь не разделишь ты с толпой Своей любви или смятенья». (Комментарий, сделанный в 1990-х: Занятно, что это «предостережение» было прочитано и переведено за несколько лет до потока писем, которые надлежало подписывать. Таким образом оно разделило судьбу остальных предостережений.)


Несчастный Эйзенштейн все объяснял, что «интерес к вопросам формы» не означает формализма, подобно тому как «человека, интересующегося проблемой сифилиса, не следует называть сифилитиком». Ничего он не объяснил, никто и не слушал его объяснений. Так и не оправдавшись, скончался.


Все же взбесившееся общество! Воспитание начиналось с детства, уже к юности человек готов для дурдома. «Политическая ошибка» – не существует ужасней клейма. Помню рыжего политрука Муратова, рассказывавшего о своих заботах. Куда ни ступи, не присмотришься загодя – и можешь запросто совершить поли-ти-чес-кую ошибку! На днях боец ему задал вопрос: «Что будет с нами, если вдруг товарищ Сталин умрет?» Эти слова своего подопечного он произнес свистящим шепотом, оглядываясь по сторонам. «Я ответил ему: товарищ Сталин жив и будет жить вечно. В тот же вечер я про этот вопрос доложил по начальству. Этого невыдержанного бойца судили, в трибунале дали ему восемь лет. И – с концами! Вот что такое политическая ошибка! Сейчас многие молодые бойцы пишут стихи. Это неплохо. Но – в стихах легко совершить политическую ошибку. Я их читаю, все время думаю: „А если здесь у них получилась политическая ошибка?”»

Я смотрел на него с тихим ужасом, понимая, что он далеко пойдет. Маленький, рыжий, конопатый, глаза пылают огнем безумия. Самое страшное – он был прав. В стихах и впрямь легко совершить политическую ошибку.

У торговцев рыбой слово «животрепещущая» имеет совсем другое значение, чем у ораторов и журналистов.


Смеялась загадочно, пела романсы, была знакома с каким-то актером, не женщина – мечта инженера.


Они сидели на подоконнике и молча смотрели в вышину. Над ними плыла ночная вселенная, осененная свечением звезд.

– Это она? – спросила женщина.

– Да, – ответил мужчина. – Это Земля. (декабрь 1957 г.)


Комедия из советской жизни, озаглавленная «Номерки». Все ее действие – в гардеробе. Люди, пришедшие в учреждение, сдают свою верхнюю одежду и получают номерки. Диалог дождевика с пальто, шубы – с овчинкой, не стоящей выделки. Вещи определяют людей, которые, в общем-то, номерки.


О, дивный язык профессионалов! Не устаешь им восхищаться. Однажды я стал невольным свидетелем беседы знаменитого клоуна (его называли «солнечным клоуном») с постоянным автором его реприз. Мастер манежа был недоволен: «Нет, малый, это не ливер. Надо иначе. Я канифолюсь, потом – сразу на фиц, вот тут и продажа. Будет полный ливеронс». Литератор веско кивает – все ясно. А я сижу за соседним столиком, сижу, точно якут в Индонезии – не понимаю ни единого слова.


Когда с человека совсем нечего взять, с него, как известно, берут пример. Но с человечества нельзя взять и примера.

Интерлюдия

В 1950-м году в Центральном театре Советской Армии ставили пьесу о мелиораторах. Драматург Барянов со сладким ужасом рассказывал мне о режиссере Канцеле: «Он прямо опасный вольнодумец, ходит по сцене и напевает: «жить невозможно без орошенья». Барянов не имел к этой пьесе никакого решительно отношения и дело не в самолюбии автора, которого шутка могла задеть. Но всюду тогда прорывали каналы, мелиорация была в моде – получалось, что Канцель сотрясает основы.

Проще всего объяснить подобное трусостью бедного драматурга. Если бы так! Анатолий Барянов был человеком безумной храбрости, равного ему я не видел, хотя знавал я не одного героя и среди них даже Покрышкина. Писавший о разведчиках пьесы, Барянов был сам разведчиком-асом, нелегалом, которому поручались почти невыполнимые миссии.

( Комментарий, сделанный в 1990-х: Всегда не устаешь удивляться несовпадению военной отваги и политического мужества. Но в анекдоте, мною рассказанном, не требовалось и подобия мужества. Жизнь в этом странном паноптикуме переворачивала мозги. Человек начинал походить на робота.

Поразительно, что при этом Барянов был несомненной индивидуальностью, своеобразнейшим экземпляром. Он чувствовал мой к нему интерес и иногда бывал откровенен. Частенько говорил о себе: «Я – человек казарменного воспитания». Всегда был готов к решительным действиям. За кордоном, на чужой территории, застрелил сбежавшего из Союза коллегу – выполнил боевое задание. Случалось ему, на всякий случай, избавляться от ненужных свидетелей. Однажды он с горечью мне сказал: «Рука, способная на такое, не напишет уже ничего высокого». О дамах говорил очень сдержанно, но порою бросал не без гусарства: «В мужчине женщина должна чувствовать острый запах судьбы». Сам он в личной жизни был неудачлив – из Германии под видом жены вывез молодую разведчицу, и этот фиктивный брак перерос мало-помалу в настоящий – юной немке некуда было деться. Но истинный союз не возник даже при схожести биографий – рядом жили два чужих существа.

В этом человеке без внешности (девять из десяти им встреченных на него бы не обратили внимания) тлела какая-то червоточина, размежевавшая его с сослуживцами, толкнувшая к письменному столу. Среди десятков картонных подделок из той же тематической рубрики пьесы Барянова выделялись – и ощущением достоверности, и необычной мужскою жесткостью, сквозила в них некая тайная боль. Жена его, как он мне сказал, «легче живет на этом свете», невзирая на свою чужеземность. Однажды он меня с ней познакомил – уютная пожилая немочка с круглым добродушным лицом, полненькая, с пышными формами, рассказывала о своих цветочках – благодаря ее стараниям в доме у них оранжерея, голос журчал, как ручеек. Впоследствии он обронил, что она даст ему сто очков вперед по беспощадности и по бесчувственности. В общем, таков и весь ее круг – когда друзья приходят к ней в гости, он никогда не остается. Странно, но ему тяжелы их разговоры, их стиль, их песни. В конце концов, он ушел из дома – и жил один, и пил в одиночестве. О смерти его соседи узнали случайно – уже на четвертый день.


В каком чаду я писал «Добряков»! Одиннадцать часов за столом – и так все шесть дней. Конечно, безумие, но какое счастливое и запредельное. Больше такого не испытать.


Драматург Ф. на съезде писателей. Президиум, «советуясь» с залом, решает кадровые проблемы.

– На пост председателя правления предлагаем товарища А.

Ф.: Отлично, превосходная мысль. Знаем его не первый год. Широкий и глубокий товарищ. Прекрасный писатель, общественный деятель.

– Его заместителями предлагаем товарищей Б., В. и Г.

Ф.: Что ж, лучшего и желать нельзя. Разумные, выдержанные, деловые.

– В ревизионную комиссию намечены товарищи – Д., Е. и Ж.

Ф.: Тоже бесспорное предложение. Все трое – очень надежные люди. Точный, безукоризненный выбор.

Это была не только истовость, даже не братание с властью и больше, чем очередная присяга, – некий вдохновенный оргазм. Меж тем не будь он так упоенно, так самозабвенно серьезен, Швейк позавидовал бы этому цирку.


– Мне не нужен порядочный человек, – сказала писательская дочь. – Мне нужен великосветский подонок, цинично относящийся к жизни.

Такое использование газетных клише тоже вполне в швейковском духе. Девушка была неглупа.


С древнейших времен до нынешних дней живем в рабовладельческом обществе.

Дама с трепещущим внутренним миром.


И Ходасевич, и Бабель, и Гроссман, и Мандельштам, и Пастернак, а эти несчастные семиты все чувствуют тайную вину за то, что смеют писать по-русски.


Он жил со своими чужими мыслями всю долгую деятельную жизнь.

Престарелый писатель со вздохом сообщает: «Пишу роман о нашей непутевой молодежи». Непутевая молодежь и не догадывается, что доживает последние спокойные дни.


Коридоры. Бесшумные ковры. Усредненные мальчики среднего возраста. Референты. Инструкторы. Консультанты. Темные люди из первых отделов. Черт бы их всех подрал. Ап-парат. (1958)


В этом безмолвном человеке была какая-то тревожная тайна. Только когда он раскрыл уста, все стало ясно – он был идиот.


Каков наш быт, таков наш Отелло: «Она меня за брюки полюбила».


Можно найти единомышленника, но не единочувственника.


Не убеждайте: бесполезно. Можно только уговорить.


В начале пятидесятых я был запальчив – и написал несчастных «Гостей». Теперь все чаще думаешь о том, как все завязывалось, все сильнее интерес к отрочеству, все гуще печаль. Хочется не напасть и все изменить, хочется отстоять свое и вместе с тем изменить себя. Вот и думаешь о «Друзьях и годах».


Правым быть невозможно. Дай бог быть правдивым.


Так хочется писать «Друзей», но как написать эту пьесу достойно? Неразрешимая задача – создать оптимистический реквием.

Интерлюдия (19 сентября 1958 г.)

Ах, мое бакинское детство! Студенты, домашние физкультурники, девушки с короткими стрижками, воскресные выезды на берег Каспия, вечерние танцы под патефон. Где они все? Разбрелись, разбежались – по нефтеперегонным заводам, архитектурным мастерским, по школам, районным поликлиникам, по градам и весям, кто был убит, кто навсегда исчез в лагерях, кто, как это ни странно, выжил. В первые весенние дни словно выползают на солнышко притихшие измятые люди. Десять лет я живу в Москве. Десять лет она меня завоевывает.


Интеллектуальную собственность писателя Н. составляли жалобы и заявления.


Кинодокументы двадцатилетней давности. Улыбчивый Сталин на трибуне поглаживает свой подбородок. Люди в зале исходят от обожания, от поклонения, от восторга. Топочут ногами, визжат, беснуются, вопят, выпрашивая себе смерть.


Нет, нипочем мне не позабыть эти рассветы в больничных палатах, эту предсмертную тоску.


Хорошо быть сапожником, сидеть в своем закутке, поколачивать молотком по гвоздочкам, дышать запахом кожи, пить водку, не читать ни газет, ни толстых журналов. Если, в отличие от одного коллеги, к тому же не произвести на свет талантливого Сосо Джугашвили, можно считать, что не принял участия в сем историческом процессе. Ты – сам по себе, а он – сам по себе, гремя железом и харкая кровью, проходит где-то в другом измерении.


Из многочисленных рассказов о некрасовских штудиях Чуковского, бесспорно, привлекают внимание самобытные речи Корнея Ивановича, в высшей степени эмоциональные, которые без особых усилий можно свести в такой монолог:

«И вот наступают дни Некрасова, и я хожу, хожу по школам, вхожу в классы, сидят за партами милые чудные малыши, уткнули свои кулачки в щечки, смотрят сияющими глазенками, потом, послушав меня, задумываются, сидят, притихшие, озабоченные, тронула их судьба поэта. А у столов стоят учительницы, молодые, бодрые, кровь с молоком. Казалось бы, что им судьба Некрасова? И время другое, и строй другой, свои дела, интересы, задачи. Но нет, нет, вон одна пригорюнилась, вон закручинилась другая, вот третья ладошкой смахнула слезу – нет, вижу, им дорог, дорог Некрасов. Да вот я и сам, хотя уж немолод, да что там – немолод, попросту стар, а вот, однако ж, не сдался годам, не полеживаю на своем диванчике, мол, все трын-трава, моя хата с краю… Нет! Все хожу, хожу по школам, бросаю доброе семя в почву и сколько хватит сил говорю об этом печальнике горя народного, этом высоком израненном сердце, этой святой страдальческой тени. И так светло, так светло на душе…

Но, конечно, что там скрывать, иногда, вдруг – и уколет недоумение: а почему я хожу по школам, зачем пытаюсь что-то внушить этим малолетним дебилам, недоноскам, потенциальным бандитам, что такое Некрасов? Очень им надо! Сидят, глядят тупыми гляделками и думают сейчас об одном, как бы стрельнуть в меня из рогатки. Рядом стоят их педагогини, злые, насупленные, все векши, ни одной не касалась рука человека, пахнут мочою и нафталином, много им дела до Некрасова, они уж за то его ненавидят, что он был в штанах, значит, классовый враг! И сам я тоже хорош, прохиндей, скоро пора протягивать ноги, восемь десятков – лежи на печи, старость должна быть благообразна! Так нет же, все бегаю, бегаю, бегаю, этакий мышиный жеребчик, жалкий хлопочущий старичишка, и все говорю, говорю, говорю об этом картежнике, об этом шулере, да! в карты играл нечисто! Нечисто! Присваивал чужие доходы, обманывал женщин, подло обманывал, лежал себе на медвежьей шкуре и фарисейски вопрошал: кому на Руси жить хорошо? Как будто кто-нибудь сомневался, что только ему одному-единственному и впрямь на Руси жить хорошо. Все это знали, что уж тут спрашивать?..

Ах, мерзко! Но взглянешь в глаза детей, чистые, светлые, как озера, и так становится хорошо…»

Далее все идет, как в начале, так сказать, по второму кругу.


Поэт Иван Марьин, автор сборника стихов «За все в ответе» и критик Семен Чекан, автор сборника статей «Да, ортодоксы!».


Едва взлетишь мыслью, упрешься в цензуру. Привстанешь с колен, упрешься в цензуру. Поднимешь голову, упрешься в цензуру. Лихтенберг заметил, что книга, которую следовало бы запретить самой первой, – это каталог запрещенных книг.

Однако и цензура, случается, способствует произрастанию семени. И у запрета, сколь это ни странно, есть эстетическое назначение – он силой уводит от публицистики. И все же вся радость такого открытия меркнет при мысли, что его навязали. Позвольте вступить на путь художества без ваших постоянных толчков.

На страницу:
2 из 9