Полная версия
Женщина французского лейтенанта
– Если вы настаиваете…
– Да, дорогая мадам. Более чем. В противном случае я ни за что не отвечаю.
– Для меня это сопряжено с большими неудобствами, – сказала она и, столкнувшись с жестким молчанием, выдохнула: – Я предоставлю ей еще полдня.
Доктор Гроган, в отличие от викария, не зависел в финансовом отношении от миссис Поултни; откровенно говоря, ни одно медицинское заключение о смерти он не подписал бы с меньшей грустью, чем ее. Однако он сдержал всю желчь и лишь напомнил ей о том, что она, выполняя его строгие указания, спит каждый день после обеда. Таким образом Сара получила свободу еще на пол-денечка.
Следующий минус в воображаемом списке: «Не всегда должна присутствовать при посетителях». Тут миссис Поултни загнала сама себя в угол. Ей, конечно же, хотелось, чтобы о ее добрых деяниях становилось известно, что делало необходимым присутствие Сары. Вот только это лицо оказывало самое пагубное влияние на присутствующих. Лежащая на нем печаль выглядела немым укором, а ее редкие подключения к разговору, подсказанные вопросом, который требовал ответа (наиболее сообразительные посетители вскоре научились задавать хозяйке чисто риторические вопросы и тут же переводили взгляд на ее компаньонку и секретаршу), производили обескураживающий эффект – не потому что Сара желала похоронить данную тему, а просто в силу невинной простоты высказывания и здравого смысла, что разворачивало тему совсем в иную плоскость. В этом контексте миссис Поултни казалась себе вздернутой на виселице, как некто, кого она смутно запомнила в детстве.
И снова Сара проявила дипломатичность. Когда приходили какие-то старые знакомые, она оставалась; в других случаях она либо через несколько минут покидала комнату, либо незаметно удалялась, еще когда только объявляли о приходе гостя. Последнее объясняет, почему Эрнестина ни разу не видела ее в «доме Марлборо». Что по меньшей мере давало шанс миссис Поултни поразглагольствовать о кресте, который она принуждена была нести, хотя отсутствие или тихое исчезновение этого самого креста как бы намекало на ее неспособность справиться со столь тяжелой ношей. Но винить в этом Сару было трудно.
А самый жирный минус я оставил напоследок. «Все еще обнаруживает знаки привязанности к своему соблазнителю».
Миссис Поултни предприняла несколько попыток вытащить из девушки детали ее грехопадения, а также всю глубину раскаяния. Даже мать-игуменья так сильно не желала бы услышать исповедь заблудшей овцы. Но Сара была начеку, что твой морской анемон; с какой бы стороны к ней ни подступали, грешница тотчас угадывала, куда клонит старая дама, и ее ответы по существу, если не буквально, мало чем отличались от того, что она сказала ей во время первого допроса.
Миссис Поултни редко выбиралась из дома, и никогда пешком, а в ландо только к ровням, поэтому в том, что касалось поведения Сары за пределами дома, ей приходилось полагаться на глаза посторонних. К счастью для нее, была такая пара глаз, плюс мозговые извилины, заточенные злобой и возмущением, так что их обладательница с радостью регулярно поставляла отчеты беспокойной хозяйке. Этим шпионом была не кто иная, как миссис Фэйрли. Хотя она не получала никакого удовольствия от чтения вслух, ее задел сам факт отстранения, и при том что мисс Сара была с ней подчеркнуто вежлива и старалась никак не претендовать на полномочия домохозяйки, конфликты были неизбежны. Миссис Фэйрли вовсе не радовало, что у нее стало чуть меньше работы, поскольку это означало чуть меньше влияния. Спасение Милли – и другие, пусть не столь заметные вторжения – сделали Сару популярной и уважаемой на нижних этажах, и, возможно, самую большую ярость у миссис Фэйрли вызывало то, что она не могла сказать ничего худого своим подчиненным о секретарше-компаньонке. Она была женщиной обидчивой, находившей единственную радость в познании гадостей и ожидании гадостей; так у нее к Саре выработалась ненависть, которая постепенно пропитывалась настоящим ядом.
Она была слишком хитрой лаской, чтобы не прятать этого от миссис Поултни. Больше того, она изображала, как ей жаль «бедную мисс Вудраф», а ее отчеты обильно сдабривались словами «я опасаюсь» и «я боюсь». У нее были все возможности шпионить: помимо того что она часто выбиралась в город по своим обязанностям, в ее распоряжении также была широкая сеть родственников и знакомых. Последним она давала понять, что миссис Поултни заинтересована – разумеется, из лучших христианских побуждений – в информации о поведении мисс Вудраф за пределами высоких каменных стен вокруг «дома Марлборо». А поскольку Лайм-Риджис тогда, как и сейчас, был наводнен сплетнями в не меньшей степени, чем голубой сыр червячками, то каждое передвижение, каждая гримаса Сары – в сгущенных красках или сильно приукрашенные – становились достоянием миссис Фэйрли.
Маршрут дневных прогулок Сары (когда ей не нужно было разносить церковные листки) был достаточно простым, и она его никогда не меняла: вниз по горбатой Паунд-стрит и дальше по такой же Брод-стрит к воротам Кобба, квадратной террасе с видом на море, не имеющей ничего общего с самим Коббом. Там она стояла у стены и глядела на море, но обычно недолго – не дольше, чем капитан на мостике, внимательно оценивающий водную гладь окрест, – а затем поворачивала или на Кокмойл, или в другую сторону, на запад, по тропе длиною в полмили, огибающей непосредственно тихую бухту Кобб. Если она выбирала Кокмойл, то, как правило, заходила в приходскую церковь помолиться несколько минут (о чем миссис Фэйрли не считала нужным упоминать), а потом по соседней аллее выходила к Церковному утесу. Поросшая дерном тропа поднималась к разрушенным стенам Обители чернеца. Там она гуляла, то и дело обращая взор к морю и месту, где тропа соединялась со старой дорогой в Чармут, а отрезок до Обители давно пришел в негодность, и вскоре поворачивала назад в Лайм. Эту прогулку она совершала, когда в Коббе было людно; если же обстановка и погода позволяли, то она частенько поворачивала туда и надолго останавливалась в том самом месте, где ее впервые увидел Чарльз. Там, считалось, она чувствовала себя ближе всего к Франции.
Эта информация, должным образом препарированная и задрапированная в черные одежды, подавалась миссис Поултни. Но она пока радовалась своей новой игрушке и была к ней расположена, насколько это возможно для столь угрюмого и мнительного персонажа. Впрочем, она без колебаний устраивала игрушке допрос с пристрастием.
– Говорят, что во время ваших прогулок, мисс Вудраф, вас видят в одних и тех же местах. – Под ее обвинительным взором Сара опустила глаза долу. – Вы смотрите в открытое море. – Ее гувернантка по-прежнему молчала. – Я довольна, что вы обращены к покаянию.
Сарина реплика не заставила себя ждать.
– Я вам благодарна, мэм.
– Благодарность мне ничего не значит. Есть высший судия, который ее заслуживает в первую очередь.
– Мне ли этого не знать? – тихо произнесла девушка.
– Людям недалеким может показаться, что вы упорствуете в своем грехе.
– Если им известна моя история, они не могут так думать, мэм.
– Однако думают. Они говорят, что вы высматриваете паруса Дьявола.
Сара встала и подошла к окну. Раннее лето, запахи жасмина и сирени, смешанные с пеньем черных дроздов. Она взглянула на море, от которого ее призывали отречься, а потом повернулась к старой даме, застывшей в неумолимой позе в своем кресле, как королева на троне.
– Вы хотите, мэм, чтобы я ушла?
Миссис Поултни внутренне содрогнулась. В очередной раз наивность этой девушки разом погасила бурю гнева, поднимавшуюся в ее душе. Этот голос и другие чары! Хуже того, она могла лишиться процентов, которые получала за распространение небесных посланий. Пришлось сбавить тон.
– Я хочу подтверждений, что этот… человек… вытравлен из вашего сердца. Я знаю, все так, но это еще надо показать.
– Как я должна это показать?
– Выбрав другое место для прогулок. Не ставя себя в жалкое положение. Хотя бы потому, что вас об этом прошу я.
Сара стояла с опущенной головой. Повисло молчание. Потом она посмотрела ей в глаза, и впервые на губах мелькнула слабая улыбка.
– Как скажете, мэм.
Это была хитрая жертва, говоря шахматным языком. Миссис Поултни великодушно продолжила, что не собирается совсем лишать ее радостей морского воздуха и что она может иногда совершать такие прогулки, просто не всегда к морю и «пожалуйста, не стойте на одном месте и не глядите вдаль». Короче, этот пакт уравновешивал две навязчивые идеи. Сарино предложение уйти заставило обеих женщин посмотреть правде в глаза – каждую по-своему.
Сара свое слово сдержала – по крайней мере, в выборе маршрута. Отныне она редко выходила к Коббу, но когда это случалось, порой все же позволяла себе постоять и поглядеть вдаль, как это было в вышеописанный день. В конце концов, сельская местность вокруг Лайма предоставляет много возможностей для прогулок, и почти все с видом на море. Если бы это было единственное Сарино желание, то она могла бы просто ограничиться лужайкой «дома Марлборо».
Миссис Фэйрли на этом сильно проиграла. Ни один случай выхода к морю не оставался без внимания, но они были нечастыми, и Сара научилась держать страдания миссис Поултни под контролем, что спасало ее от серьезной критики. И вообще, «бедная Трагедия сумасшедшая», о чем нередко напоминали друг другу шпионка и хозяйка.
Но вы-то без труда зрите в корень: она была не такая уж сумасшедшая, как казалась… и, по крайней мере, не в том смысле, какой в это слово обычно вкладывали. В ее демонстрации покаяния проглядывала некая цель, а люди целеустремленные знают, когда они чего-то достигли и могут на какое-то время позволить себе бездействие.
Но однажды, меньше чем за две недели до начала моей истории, миссис Фэйрли пришла к хозяйке в своем скрипящем корсете и с лицом человека, готового объявить о смерти близкого друга.
– Я должна вам сообщить неприятную новость, мэм.
Эта фраза давно стала для миссис Поултни такой же привычной, как штормовой сигнал для рыбака. Но она решила соблюсти условности.
– Я надеюсь, это не касается мисс Вудраф?
– Если бы так, мэм. – Домохозяйка не сводила с нее глаз, словно желая убедиться в нескрываемом ужасе, который изобразится на лице госпожи. – Но боюсь, что мой долг – сказать вам правду.
– Мы не должны бояться исполнить свой долг.
– Да, мэм.
Но какое-то время рот оставался замкнутым на замок, и можно было только гадать, какая жуть сейчас откроется. Что-то вроде голых танцев на алтаре приходской церкви.
– Она теперь гуляет по Верской пустоши.
Какое падение! Хотя миссис Поултни, похоже, ей не поверила. У нее просто отвалилась нижняя челюсть.
10
Поднять глаза она рискнулаИ вдруг румянцем залилась,Ответный взгляд внезапно встретив…Альфред Теннисон. Мод…Зеленые ущелья среди романтических скал, где роскошные лесные и фруктовые деревья свидетельствуют, что не одно поколение ушло в небытие с тех пор, как первый горный обвал расчистил для них место, где глазу открывается такая изумительная, такая чарующая картина, которая вполне может затмить подобные ей картины прославленного острова Уайт…[38]
Джейн Остин. Доводы рассудкаМежду Лайм-Риджисом и Аксмутом, в шести милях западнее, открывается один из самых удивительных прибрежных ландшафтов Южной Англии. Сверху это не так бросается в глаза, ты только замечаешь, что если в других местах поля утыкаются в скалы, то здесь они не дотягивают целую милю. Распаханная шахматная доска из зеленых и красно-коричневых квадратиков обрывается с каким-то веселым хулиганством темным каскадом из деревьев и кустарников. Никаких крыш. Если опуститься до бреющего полета, то можно увидеть, что местность пересеченная, разрезанная глубокими впадинами и подчеркнутая необычными утесами и башенками, меловыми и кремневыми, нависающими над густыми зелеными кронами, словно стены разрушенных замков. Но то сверху… а если пешком, то этот с виду неприметный безлюдный ландшафт странным образом растягивается. Люди тут пропадали часами, и когда потом смотрели по карте, где они потерялись, их поражало то, какой силы было ощущение оторванности – а в плохую погоду еще и подорванности.
Береговой оползневый уступ длиной в милю, появившийся в результате эрозии древней вертикальной скалы, по-настоящему крутой. Плоские прогалины в нем так же редки, как посетители. Но эта крутизна в действительности возносит ее саму и всю растительность к солнцу, что, вместе с бесчисленными родниками, вызывающими каменную эрозию, придает горной гряде ботаническое своеобразие: дикие земляничные деревца, падубы и другие деревья, редко встречаемые в Англии, огромные ясени и буки, зеленые расселины, заполненные плющом и лианами клематиса, папоротник-орляк в семь-восемь футов, цветы, раскрывающиеся на месяц раньше, чем где-то по соседству. В летние месяцы это место, больше чем любое другое в стране, напоминает тропические джунгли. Как всякая земля, не обжитая и не обработанная человеком, оно таит в себе загадки, темные закоулки, опасности – буквальные, с геологической точки зрения, поскольку от всяких расщелин и внезапных обрывов можно ждать чего угодно, и если ты загремишь и сломаешь ногу, то можешь кричать хоть целую неделю, все равно тебя никто не услышит. Как ни странно, сто лет назад это место было не столь дикое, как сейчас. Сегодня здесь нет ни одного коттеджа, а в 1867 году стояло несколько, и в них жили егеря, лесники и свинопасы. Похоже, у косуль, предпочитающих полное одиночество, тогда были не такие мирные дни. Зато нынче оползневый уступ превратился в совершенно дикое место. От стен тех домов остались увитые плющом культи, обходные пешеходные дороги исчезли, а до автомобильной еще топать и топать, единственная же сохранившаяся тропа часто становится непроходимой. И все это освящено парламентским актом: национальный природный заповедник. Не все приносится в жертву целесообразности.
Именно сюда, в этот английский эдем, забрел Чарльз 29 марта 1867 года, поднявшись от бухты по горной тропе в восточную часть оползневого уступа под названием Верская пустошь.
Утолив жажду и охладив лоб смоченным носовым платком, Чарльз начал внимательно осматриваться или, по крайней мере, решил внимательно осмотреться. Но окружающие виды, звуки, запахи, первозданно дикая растительность и буйство плодородия увели его далеко от науки. Почва вокруг была золотистой и бледно-желтой от чистотела и примулы, отороченная подвенечно-белым цветущим терновником. Там, где бузина с развеселыми зелеными кончиками затеняла мшистый бережок вокруг ключа, из которого только что пил Чарльз, кучковались мускусница и кислица обыкновенная, радующая глаз своими изящными весенними соцветиями. Выше по склону он увидел белые головки анемонов и сочно-зеленую листву колокольчиков. Где-то поодаль дятел отстукивал мелкую дробь в высокой кроне, прямо над ним тихо посвистывали снегири, из каждого куста подавали голос пеночки. Повернувшись в другую сторону, он увидел плещущее далеко внизу голубое море, взору открывался весь залив с уменьшающимися утесами вдоль бесконечной изогнутой желтой сабли Чезилского побережья, чей далекий кончик утыкался в маяк Портланд Билл, отсюда казавшийся тощим серым призраком среди лазури – этакий диковинный британский Гибралтар.
Только однажды искусство сумело запечатлеть подобные сцены – я говорю о Ренессансе. По такой земле ходили персонажи Боттичелли, в таком воздухе разливались песни Ронсара. Не так уж важно, какие цели и задачи тогда ставила перед собой культурная революция, в чем состояли ее жестокости и поражения; по своей сути Ренессанс был зеленым концом одной из самых суровых зим цивилизации. Концом цепей, границ, несвобод. С универсальным принципом работы: все, что ни есть, хорошо. Короче, у него было все, чего лишен век Чарльза. Но только не думайте, будто, стоя там, он этого не понимал. Правда заключается в том, что для объяснения смутного ощущения болезни, своей неуместности и ограничений он возвращался к истокам – Руссо, детские мифы о «золотом веке», Благородный дикарь[39]. Иными словами, он пытался освободиться от свойственного его времени неадекватного подхода к природе, полагая, что возвращение в легенду невозможно. Он считал себя слишком избалованным, слишком испорченным цивилизацией, чтобы снова обитать в природе; и это поселяло в нем горько-сладкую печаль, по-своему даже приятную. В конце концов, он был викторианец. Нельзя же ожидать, чтобы он видел то, что мы сегодня только начинаем понимать, имея за плечами куда больше знаний и уроков экзистенциальной философии: желание удержать и желание насладиться оба деструктивны. Он должен был себе сказать: «Я сейчас этим владею, и потому я счастлив» вместо викторианского утверждения: «Я не могу владеть этим всегда, и потому я несчастлив».
В конечном счете наука все же взяла свое, и он начал поиски среди кремневых залежей вдоль русла ручья для проведения будущих экспериментов. Ему удалось найти красивый образец ископаемого морского гребешка, а вот морские ежи не попадались. Он постепенно продвигался между деревьев на запад, останавливался, наклонялся, внимательно разглядывал почву и снова делал несколько шагов, чтобы повторить процедуру. То и дело он переворачивал привлекательный камень концом ясеневой трости. Но удача от него отвернулась. Пролетел час, и его долг перед Эрнестиной начал перевешивать страсть к иглокожим. Он глянул на часы, подавил желание чертыхнуться и повернул обратно туда, где оставил рюкзак. Поднялся по склону и вышел на тропу, ведущую в сторону Лайма, чувствуя спиной лучи заходящего солнца. Тропа шла вверх, слегка изгибаясь вдоль увитой плющом каменной стены, а затем, как это немилосердно делают подобные тропы, неожиданно раздвоилась. Поколебавшись, он прошел метров пятьдесят по нижней тропке, утопленной в поперечной промоине, уже накрытой глубокой тенью. Не зная местности, он принял решение: еще одна тропа неожиданно ответвилась вправо, в сторону моря, через крутой холмик с травяным венчиком, откуда удобно было сориентироваться. В общем, он продрался сквозь кусты ежевики (этой тропой мало кто пользовался) и вышел на маленькое зеленое плато.
Отсюда открывался чудный вид, словно с альпийского лужка. Белые заячьи хвостики – три или четыре – исчерпывающе объясняли коротковатый дерн площадки.
Чарльз стоял под солнцем. Очанка лекарственная и сераделла украшали траву, а заметные зеленые бутоны душицы готовы были вот-вот распуститься. Он подошел к краю плато.
И прямо под собой увидел фигуру.
На одно жуткое мгновение ему показалось, что он наткнулся на труп. Но это была спящая женщина. Она выбрала очень странное место: широкий покатый, покрытый травой выступ, непосредственно под плато, которое его прикрывало от любого наблюдателя за исключением Чарльза, подошедшего к самому краю. Меловые стены этого природного балкончика превратили его в настоящий солярий, ведь своей широкой осевой линией он выходил на юго-запад. Но для многих не солярий определил бы выбор этого места. Склон под балконом обрывался на тридцать или сорок футов в дикие заросли ежевики. А чуть подальше настоящая скала уходила вниз, к самому морскому побережью.
Первым побуждением Чарльза было скрыться из виду. Лица женщины он не разглядел. Он постоял в растерянности, толком не видя открывшийся перед ним прекрасный ландшафт. Он уже собирался уйти, но любопытство заставило его вернуться.
Женщина лежала на спине, погруженная в глубокий сон. Полы пальто распахнулись, открыв темно-синее платье из набивного ситца, педантично застегнутое на все пуговицы, если не считать белого воротничка. Лицо спящей повернуто в обратную от него сторону, а правая рука по-детски закинута назад. Нарванные анемоны разлетелись по траве. В ее позе, на удивление изящной, таилось что-то сексуальное, разбудившее в Чарльзе смутные воспоминания о парижской жизни. Другая девушка, чье имя он сейчас даже не мог вспомнить, а может, и тогда не знал, вот так же спала на рассвете в спальне с видом на Сену.
Край плато изгибался, и он зашел сбоку, откуда лучше просматривалось лицо, и только тут до него дошло, чей покой он чуть не нарушил. Женщина французского лейтенанта. Часть волос распустилась и наполовину прикрывала щеку. На мысе Кобб ее волосы показались ему темно-каштановыми, а теперь он увидел теплую рыжину, причем безо всякого масла для волос, которое всенепременно добавляли для блеска. Кожа очень смуглая, в лучах солнца почти красноватая, как будто девушку больше заботило здоровье, чем вошедшие в моду бледные, истомленные щеки. Выразительный нос, густые брови… рот в тени. То, что он ее видит лежащей вниз головой, вызывало у него легкую досаду, но обойти и рассмотреть ее под правильным углом нет никакой возможности.
Он стоял, глядя на нее как завороженный, в трансе от такой встречи, охваченный странным желанием – не сексуальным, а скорее братским или отцовским, осознавая всю невинность этого существа, несправедливо отвергнутого обществом, чем, как подсказывала ему интуиция, и было вызвано ее пугающее одиночество. А что еще, кроме отчаяния, могло привести женщину в возрасте, который отличают нерешительность, робость и непереносимость больших физических нагрузок, в это богом забытое место?
Он подошел к самому краю выступа, и ему наконец открылось ее лицо: никакой печали, увиденной им когда-то, сейчас оно отмечено безмятежностью и даже подобием улыбки. И в этот момент, когда он над ней склонился, она проснулась.
Она так быстро подняла глаза, что прятаться было поздно. Настоящий джентльмен не вправе отрицать очевидное. Поэтому, когда Сара вскочила и, запахнув пальто, воззрилась на незнакомца, он приподнял широкополую фетровую шляпу и отвесил поклон. Она молчала, не сводя с него красивых темных глаз, в которых сквозили испуг, озадаченность и, возможно, доля стыда.
Так они стояли несколько секунд в оцепенении от взаимного непонимания. С виду совсем маленькая, наполовину закрытая каменным выступом, она вцепилась в воротничок платья, как бы давая понять, что если он сделает еще шаг вперед, то она от него побежит со всех ног. Наконец он вспомнил о приличиях.
– Тысяча извинений. Я случайно на вас наткнулся.
Он развернулся и зашагал прочь, не оборачиваясь. Продрался сквозь кусты к тропе и, лишь дойдя до развилки, посетовал, что у него не хватило духу спросить, как отсюда выбираться. Подождал полминуты – вдруг она последовала за ним? Но она так и не показалась. И тогда он решительно зашагал вверх по крутому склону.
Хотя Чарльз не отдавал себе в том отчета, но в эти несколько секунд на плато, под которым в ожидании плескалось море, нарушая тишину этого светлого вечера, викторианская эпоха потерялась. И не потому, что он пошел не той тропой.
11
Выполняй свой долг престрого,Пусть в нем смысла и немного:Пой церковные хвалы,Посещай всегда балы,Выйди замуж тихой сапой,Как желают мама с папой.Артур Хью Клаф. Долг (1841)«Кто? Этот чудик? Молчи уже. Ша!Я за него не дам ни гроша!Да, я согласна, модный мальчонка,Складно на нем сидит одежонка,Но – ты же знаешь, что я не ханжа —Не отличит он ежа от ужа!»Уильям Барнс. На дорсетский лад (1869)Примерно в это же время Эрнестина спрыгнула с кровати и достала из ящичка в туалетном столике свой дневник в черном сафьяновом переплете. Поджав губы, она прочла не слишком вдохновенную, с литературной точки зрения, утреннюю запись: «Написала письмо мама́. Не видела дорогого Чарльза. Не выходила из дома, хотя погода отличная. Не в настроении».
День для бедной девушки не задался, и свое недовольство она могла показать только тетушке. В комнате стояли нарциссы от Чарльза, но даже эти запахи поначалу ее раздражали. Дом был маленький, и она все слышала: как постучал слуга Сэм и ему открыла нечестивая и беспардонная Мэри, как они там шептались и она сдавленно хихикала, как она потом захлопнула за ним дверь. Страшное, одиозное подозрение промелькнуло у нее в голове: не Чарльз ли стоял внизу и флиртовал со служанкой? Эта мысль разбередила ее потаенные страхи.
Она знала о его жизни в Париже и Лиссабоне и о его частых путешествиях, о том, что он ее старше на одиннадцать лет, что женщины находят его привлекательным. Его ответы на ее умеренно игривые допросы по поводу прошлых побед звучали так же умеренно игриво, вот здесь-то и была собака зарыта. Она носом чуяла: он от нее что-то скрывает – трагическую французскую графиню, страстную португальскую маркизу. Ее фантазия не простиралась до парижской гризетки или трактирной служанки с миндалевидными глазами в городке Синтра, что было бы гораздо ближе к истине. Однако в каком-то смысле, спал ли он с другими женщинами, волновало ее не так сильно, как современную девушку. Разумеется, Эрнестина пресекала всякую греховную мысль автократическим «Я не должна», но ее ревность больше относилась к сердцу Чарльза. Его она не готова была делить ни с кем – ни тогда, ни сейчас. Принцип Оккама[40] был ей неведом. Поэтому простой факт, что он никогда не любил, в часы меланхолии являлся для нее несомненным доказательством того, что у него в прошлом была настоящая страсть. Его внешнее спокойствие воспринималось ею как ужасное, хоть и молчаливое напоминание о любовном сражении, этаком Ватерлоо месячной давности, а не как банальная констатация – это сердце не хранило подобных историй.