Полная версия
Почти
Иван Ветроносов
Почти
Почти
Почти что сплю. Луна почти над домом.
Почти темно и дом окутал мрак.
В густой воде с названием знакомым
не успокоюсь что-то я никак.
Почти светло. И лампа почти светит,
мигая как слипающийся глаз.
Разбросанные в суматохе дети
не раз ночами вспоминали нас.
Не раз глаза двоили отраженье
луны – не знаю в небе или в нас.
и падали в кровать в изнеможеньи
боясь как первый, так последний раз.
Холодный ветер всё уносит в поле,
качая в сумраке сухой ковыль.
Всё кроме памяти. Она без нашей воли
дни обнимает как деревья пыль.
И мы принуждены ступать по свету
боясь и вечно пробуя стрясти
её с себя. Я пью до беспросвету.
Я успокоен. Я уже. Почти.
Сложивши руки за спиною,
противник радости натужной
идёт-бредёт рядом со мною -
рассеянный и равнодушный -
Неся плечом, как некий орден,
листок, уже висеть уставший.
Мечта – атавистичный орган.
Не нужный, но и не отпавший.
Всё лето провисев, мечтая
и просмотрев, как осторожно
пересекают двор, летая
горизонтально-невозможно
с цветка снимаясь, притворяясь
то бабочкой, то мотыльками,
решил и он лететь, срываясь.
Но осень развела руками.
Себя самих живой воды лишая
в пустыне лет увязнут эти дни.
И солнце беспощадно иссушая
глядит как сухо корчатся они.
Есть в мире неизбежней неизбежность.
Но эта бесконечность красоты
скребя в душе, в душе находит нежность.
И неизбежны белые листы.
Поспеть, успеть поспать, посыпать пеплом
сухие сколиозные мосты.
Последние посты при свете блеклом
летят густея в бездны пустоты.
И неизбежно новое прощанье -
совсем ненужный, лишний взмах руки -
всё было встарь – как чьё-то завещанье,
как крик с другого берега реки.
Всё повторится снова. Скоро снова.
Откуда столько верности словам,
летящим мимо в ритме скоростного?
И сладок нам… Конечно сладок нам…
Разговоры о религии (1-й,2-й)
1-й : Какая разница какому
мы богу молимся во сне? -
недалеко рассвет..
2-й: Мы, верно, с вами не знакомы.
Какому богу важно мне!
Не безразлично, нет!
Какая мысль нас разделяет -
стеклянная, словно стеной -
невидима и так тверда!
1-й: Стена? Простите, так бывает
со всеми. С вами и со мной.
Стена? Возможно, да!
Но разве так необходимо,
да и возможно ли разбить
её своей рукой?
2-й: И словом? Нет! Непостижимо
Скорее в камень превратить
под логикой такой.
Всё правильно. Но только что же
нас может так объединить
когда не Он?
1-й: Вот это более похоже.
О чём мы можем говорить
когда со всех сторон
одно и то же окружает.
Кружит и лечит слабость душ?
Несовершенных душ…
2-й: Свои своим лишь помогают.
Рабам – хозяин, женам муж.
Один лишь только муж.
Такое, в общем, впечатленье
что вы во власти помраченья
живёте на земле.
1-й: А как же мысль о разделеньи?
Вы принесли мне облегченье
и в нашей общей мгле…
(расходятся, слегка пошатываясь от вина)
Остынь, остановись,
в себе сейчас останься,
не рвись, не трепещи,
и помощи не жди.
Ведь мощь твоя в груди,
в лучах протуберанцев,
твой храм на двух ногах.
Зажмурься и иди.
Разобранных богов
гниющие фрагменты,
блюющие слова
церковных доходяг,
заполненные и
пустые постаменты,
сухие экскременты
испуганных собак.
Я знаю, что есть страх.
Живя в холодном мире
и чуя свой хребет
частицею оси,
застывши в зеркалах,
купаясь в грязном жире,
забыв про циферблат
попробуй не струси.
Но время без людей
рискует оказаться
единственным, чтоб смочь
узреть черты лица.
Конечно своего.
Теперь пора подняться
в подъезд, на свой этаж,
а там на небеса.
В слепом зарамье ночь сгущается.
Теряется несильный свет.
Чернеется и получается,
что мира там как будто нет.
В стекле предметы отражаются.
Следы от пальцев на стекле.
И звуки плавно приглушаются
и снова слышатся во мгле.
А мы всё плачемся и хнычемся
себе в душевный свой жилет.
И не надеемся, что сыщется…
Не сыщется. Конечно нет.
Летишь по дням иль ходишь пешим
всё в жизни сможешь ты своей,
но только встретиться с умершим
не сможешь до скончанья дней.
Но и за ней, в ночной прохладе,
когда отходит тихо жизнь
не подойдёт умерший сзади.
Не спросит :"Как там? расскажи.."
И исповеди не заглушит
архангел, дудкою трубя.
Поскольку слепы наши души
и не узнает он тебя.
И остаются разговоры
со старой памятью своей.
Живущие при жизни – воры.
Они не думают о ней.
У нас неряшливо. У нас
перед гостями убирают.
Весь день был день. И день угас.
И медленно он умирает.
Вечерних далей светосинь
сменяет оловянный задник.
Сказать – не скажешь. А спросить
не одолеет палисадник.
Сейчас готов разлиться я
под эту синь, под птичий лепет
под дым и голос соловья.
Да так, что и никто не слепит.
Каждый тянет лямку своей сумки.
Люди носят свои
тела.
У подъезда в черном недоумки
обсуждают
чья
взяла.
И простыми пассами руками
в направлении, где думал -
бог,
осеняет сонными крестами
человек -
задумчив,
убог.
Как чей-то ржавый меч
сальериеву муку
унылым гордецом
я вынул из ножон.
Никчёмности залог,
бездарности порука,
Ненужности и скуки
тягостный загон.
Во мне они сидят
как зависти отрада,
как кирпичи от стен
и прутья от тюрьмы.
Еще один момент
и высунет ограда
на кладбище шипы -
засим простимся мы.
Скорей себя согрей
как пушечное мясо
вином из бурдюка
и сыром из корзин,
и с другом заточи
затупленные лясы
о женщинах и о
безумии мужчин!
О творчестве
Я, кажется, сегодня воспою,
как археолог, обожает кости
и может улыбаясь – "я стою
на этом месте. К динозавру в гости
сегодня мы пришли как винни-пух"
и прочую такую ахинею
нести, пока фонарик не потух,
скажу сегодня, ежели посмею.
Стремление немного говорить
себя всегда укладывая в рамки
вам может вдруг, внезапно подарить
измятый вид прижизненной изнанки.
Замечу мимоходом и торцом,
что если говорить без скопидомства
вам может показать всё налицо
вся жизнь, что твоя кака от потомства.
Ещё поспорил бы с другим творцом
по праву проживавшего чуть дальше
что либо повезло ему с птенцом
лесным и не было с соседом фальши -
с тем соловьём-близняшкой, что в траве
устраивает с братом переклички
и в перерыв в гнездо и на листве
усердно мечет гладкие яички,
либо он с ветром рифме изменял
и ради заводного благозвучья
хитрил и трелям всячески вменял
в вину, что не ломают с треском сучья.
Скорее с горбоносой соглашусь -
откуда же когда не из отбросов
все эти черви прут, сухи как гусь
и перломутровы как сеть покосов -
прозрачной паутины пелена
с дрожащими от ливня жемчугами!
Когда же снова выползу я на
бежевый луг и вновь уйду лугами?
О Бренте снова что ли побренчать?
Или начать с того, какие волны?
Какая разница с чего и как начать
если есть риск , что ты до края полный
всей этой жизнью, как не высоко
звучит уже. Не то чтоб до зарезу,
а так, что и не ищешь Сулико.
Не просишь официантского шартрезу.
И в страхе перелиться за черту,
на эту мысль с усердьем напирая,
ты не находишь вдруг полоску ту
и понимаешь, что не будет края
как нет его у шара, пузыря
всей детской жизнью выдутого в губы
под взглядом, наблюдающим моря
на мыльной глади. Городские трубы
и ветки отражаются в стекле
рождённой вдруг сверхновенькой планеты
до коей далеко этой земле,
на всё готовой дать свои ответы.
Скорей всего, что разница в годах.
Как в кольцах годовых. Создатель тоже
другой. И не виднеется в нём страх
за всё вокруг. Покой на детской роже.
Пока ещё. Отвлёкся невзначай.
Ведь не о шаре всё? Ведь не о шаре?
О чём? Как знать. И это слово, чай,
вопрос, а не ответ как на бульваре.
Всё это зарождается всегда
и сквозь теплицу шпарит прямо к небу.
И достигает неба иногда.
Читатель ждет другую рифму,"фебу"?
На вот возьми, хоть чорт тебя дери!
Лишь не скучал бы, милый благодетель!
Ешь, пей, жуй, спи, ебись. Потом умри.
На пуговицы все найдётся петель.
Слшком щедрые траты,
слишком много утраты,
слишком взнервлён толпой
голос. И слишком слепой…
…и неизбежно это
дикобезбрежное лето.
И бесконечно много
будет тепла и света.
Будет светло и пыльно
и стороною тыльной
будет тереть по коже
ящик таща посыльный.
Тело таща прохожий.
Думать будет, что сильный.
Верить будет, что может
страх перед тьмой могильной
превозмочь словом "Боже"…
Бабочка
Чем крепче сон, тем крепче нужен кофе.
Себя готовя к внешней катастрофе
застыли вещи живонеживые,
как раны у пространства ножевые.
Все добежав к тебе остановились
и запыхались или удивились,
но сразу в тесноте своей застыли
на своём месте, как в прибрежном иле.
Живут двуногие – себя не слышат,
лишь пьют, едят, сопят, шумят и дышат.
Не слышат и друг друга, даже рядом.
А время вьёт канаты шелкопрядом.
Спросить бессмысленно о том, об этом
задать вопрос, не тяготясь ответом
и не дождаться, ошибившись в сроке.
А время сушит крылья на припёке.
Пойти туда, чтобы назад вернуться,
до самой смерти так и не очнуться,
не удивиться, как мгновенье тает…
А время, расправляя, улетает.
Роль
Негоциант в кабак проносит пиво,
оглядывая всё хозяйским взглядом
и поправляя мимоходом скатерть.
Немного чёрно-белых негативов
в мозгах торчат, как новая заноза,
как продолженье старого романа.
А впрочем там, где автор ставит точку
на тексте, там берёт свой карандаш
немного лапушанский режиссёр-
и мы глядим как новый Эдельвейс
пересекает в питере границу
чтобы заснуть в сыпуче-тёплом снеге,
и нос свой безразмерный потирая
в будёновке на станцию бредёт…
За окнами пакеты носят тётки.
А вечером опять гулять идут
надев повеселее кольца, шмотки
и выстроив поправильней редут.
Опять ведут своих детей мамаши.
Ведут туда же, куда их вели
от обязательной и с маслом каши
до столь же обязательной сопли.
Со страхом думаю, что жизнь проходит,
что птицы режут брюхом небосвод.
И кто-то побренчав
ключом опять заводит
во ржавом механизме ржавый ход.
Мелькание часов наоборот -
к началу от конца – омега, альфа, бета .
Но есть другой расклад. И алфавит. И это
мне как всегда покоя не даёт.
Как будто что-то может измениться.
Как будто перевод двух стрелок в новый год
рискуя подцепить шершавый край страницы
её перевернув и всё перевернёт.
В преддверьи года алчущие лица
через денёк идут, разинув нервно рот.
И в горле ком застыл, и дикий глаз слезится
узрев реальный мир, а не наоборот.
Детство
Какой-то летний день был. Много света.
Тебе ещё нисколько. Ты никто.
И ты нигде. Ты у себя. А то,
что ты не знаешь где это и это
незнанье цифр тела – не беда!
Тогда ещё не знаешь слов "тогда".
Не знаешь ни единого поэта
поскольку сам поэт. И царь паркета.
И время так же, как теперь – вода.
Ты отблеск замечаешь вместо лет.
Пылинку в свете и потоки света.
Из своего смешного арбалета
ты можешь изничтожить целый свет!
И потому всё жить ты оставляешь.
Пусть жизнь течёт, как ранее текла.
К тому же у тебя одна стрела…
И что с ней делать ты ещё не знаешь.
Вот твоя раковина, городской моллюск.
Ты зол, не весел, хочешь спать, обрюзг,
устал, спешишь, не успеваешь, ешь,
бежишь куда-то, чуть поправив плешь,
ты должен, тебе надо, ты устал,
ты будешь делать, хотя ты б не стал,
ты б начал заново и если б смог
ты б был разумней в выборе дорог.
Ты сожалеешь. Слово "бы" в тебе
как эпилептикова пена на губе.
Плюй слюни в раковину из брезгливых уст.
Вот твоя раковина, городской моллюск!
К ней приникай устами, шарлатан!
чтобы услышать древний океан.
И в ней ищи глазами среди утр
прекрасный и прибрежный перламутр.
Как изменился Кай. И Герды не видать.
Кай вынужден утрами лёд долбать.
А Герда в параллельном переулке
весь день дворы готова подметать.
Кай сыплет в душу ледяной скелет.
В грязи его оранжевый жилет.
Учитывая простоту решётки
кристаллов льда – спастись надежды нет.
А Герда, взявши веник, ошалев,
из дома выйдя, еле протрезвев
размахивает вправо и налево
распугивая снежных королев!
… весь день в бездействии глубоком
весенний, тёплый воздух пить.
На небе чистом и высоком
порою облака следить.
Бродить без дела и без цели
и ненароком, на лету
набресть на свежий дух синели.
Или на светлую мечту…
Не спрятаться от рваного мирья
в бетонных и кирпичных коробах.
Когда в последний раз, скажите мне
вы пялились хоть пять минут на небо?
Когда устав от вашего вранья
с осколком, как с речным песком в зубах,
вы видели в заляпанном окне
сереющую, тягостную небыль?
В нём заводские, пышущие трубы
тельняжными пунктирами стоят,
как старых маяков
ещё живые трупы
для местных моряков
который год подряд.
Но море, даже если бы могло
всхлестнуть хребты в сушёных этих землях,
скорее бы людей разогнало
таких ранимых и таких оседлых.
Как пешки на доске без королей
курящие, тельняжечные трубы
среди покинутых фигурами полей
спокойно дуют дым
в расслабленные губы.
И выдувают из своих оков
то бюст Бетховена, то бюст Вальтера
как вариант горячих облаков
в разбитом этом храме
стойки периптера.
Дрожащих птиц помехи без следа
пересекают выцветшее небо…
Кто вам сказал, что вы
уйдёте все туда,
когда землёй в земле
вы думаете – где бы
себя похоронить. И на каком кладбище
местечко прикупить. И где поставить крест.
На холм. На свою жизнь. И на какие тыщи.
И хватит ли на всех весёлых этих мест.
Проклятье каждому кто нажимал курок.
моё проклятье. самое треклятое.
кто только смог. кто лишь посмел и смог.
проклятое. проклятое. проклятое.
кто палец указательный согнул
по своей воле или своеволию
или приказу. тем кто не моргнул
вам тысячу проклятий или более.
Над этим местом всё ещё зима.
Во встречных взглядах много беспокойства.
Теория, лишившаяся свойства
теории, свела меня с ума.
Что взявши в руки всякую валюту
купив ничто идёшь спокойно на.
Клыки растут помимо кабана.
Томиться девушка в курилке душной,
на пустыре ребёнок золотушный
поёт как хороша моя страна.
Печален север, радостен наш юг.
В грязи застряла тётка деловито.
Не Лизавета, но и не Лолита.
Мужик в экране снова про каюк.
Значки для упрощенья осложнений.
Спина моста украшена слегка
прозрачной жижей. И под ним река.
И голос из семнадцати мгновений.
Коленки нравятся унылому уроду -
он гоготнул и, видимо, сеанс.
а взглядом проводивши дилижанс,
как кажется, почувствовал природу.
Как славно угодили в сети.
Какой поднялся в жизни ветер.
У жизни нет бельвью,
Мы были счастливы на свете.
Зачем, скажи, зачем нам эти
гаданья по белью?
Нечеловеческое зренье
отбросив всякое прозренье
увидит в жизни дно.
Вернее в жизни её бездну.
А нам пытаться бесполезно.
Нам не дано.
Плач по любви, ведь умершего надо оплакать.
Кликай пространство и мёртвого тщетно зови.
Сухо на улицах. В голосе старая слякоть.
Плач по любви.
Горе в слезах – ничего не придумать смешнее!
Мёртвые мысли в ещё не убитых глазах.
Бедная девочка. Нам бы немного умнее…
Горе в слезах.
Как я устал. Скорей бы кончится февралю.
С его мёрзлым асфальтом, истериками, фестивалями равнодушья
в вагонах метро – еду, сижу и сплю -
с дымным запахом тамбуров в которых одно удушье.
Соприкосновенье с чужими, жующими свою печаль,
живущими с ней как с законной своей женою…
Можно свихнуться, если продлится этот февраль.
Можно почуять чужую печаль спиною.
Что им надо? Что они силятся прочитать в лице-
моём, опущенном, грустном, скрывающем своё горе,
видящем только февраль, мечтающем о конце
февраля, знающем, что не завтра, совсем не вскоре?!!
Дом мёртв увы! Я распадаюсь в прах.
С улыбкой равнодушия в зубах
я сам себе шпион. И за собою
слежу, как-будто кто-то за стеною -
но ведь не я! Поверить в очевидность
трудней всего. Глаза остыли верить.
И кран секунды в раковину льёт.
как гвозди времени, которыми прибьёт
меня к кресту привычного пространства.
Дом мёртв увы. Знакомого убранства
не видит тело, мимо проходя.
С ума уже единожды сойдя
от крепкого мыслительного пьянства,
теперь пьёшь время будто бы шутя.
Это понятно. Где смеётся мудрый
там глупый плачет над своей лохудрой -
своей судьбой и глупостью своей.
Всё в золоте. Но этого не видно.
За пошлость горько, стыдно и обидно.
Живи в себе, не поклоняйся ей!
Ну, что ж, не без явного удивления
поднятой бровью мешая кашицу
в отношеньях и не без внутреннего давления
приходится признать – связей меньше, чем кажется.
И большая часть – суть боязнь деления
у частиц, чья жизнь вдруг отдельной окажется.
И подробности тоже и так же смажутся
как на белом белое в момент беления.
Ведь душа и тело не черны, не белены
а цветны на фоне нецвета зимнего.
И чужою скукой они наделены
в этот утра час с переходом к синему
и холодному небу. Чужим стяжанием
заражённые души. Чужими тайнами.
Резким хлопаньем двери в подъезд, случайным и
ключа в замке резким дребезжанием.
Этот круглый треск, мёрзлопрорезиненый
подъезжающей тачки к подъезду новому
для неё незнакомому и хреновому
в незнакомом районе, в ненужном инее -
это всё напрягает слух. Не более.
А душа не корчится, взывая к здравому
смыслу, допуская, что очень болен он
тем, что он не знает не правого, правого…
Случилось всё. Я снова, как всегда
слона в конце тоннеля не приметил.
Весна опять. Я вновь оделся в ветер,
опять вокруг усталая вода.
Всё дождалось когда опять растает.
И март вонючий гадость выпускает
из-под октябрьских и декабрьских недр.
И тополь посреди двора как кедр
среди сибири ждёт опять июня.
Я вновь иду – забытый, грустный нюня
среди смешных, не радующих Федр.
Я виноват во всём. Вина во мне.
Я в ней. Она со мной. Я весь в вине.
И лишь вина в желудке не хватает!
И кажется внизу, на самом дне
лёд навсегда. Даже когда растает.
родники пересыхают и это вероятно
вполне и каждый способен на свободу
и каждый знает как б у д т о
как это быть свободным
но дальше приходит время
смешное обычное время
и что нам делать с ним?
(Мацуо Басё вольный перевод)
Детство прошло, а запахи детства остались.
Солнце опять слегка припекает затылок.
Там, за столом, где мы с памятью как-то расстались
память сидит, как коллекция винных бутылок,
ныне пустых. Пересохли последние лета.
Высохли дни. Этикетки событий поблекли.
Стало легко. И неторопливо. И это
слабо тревожит хорошим вопросом -"на век ли?"
В памяти дни – словно мусора полны карманы -
трудно нести, да и выбросить как-то не очень…
И еженощно уходят по ней караваны
груженых кляч. Чтобы снова пройти так же точно.
Среди груди уже не крик.
И доживающий старик
хромает через детскую площадку.
Уже включили фонари,
и воздух потемнел прозрачней.
Неуловимей и невзрачней
предмет снаружи, боль внутри.
И самому владельцу не нужна
кардиограмма собственного мозга,
стенография мыслей, ощущений
и скурпулёзная их запись в ритме.
О, лезвие тоски, да ты и впрямь обширно,
и так заострено, что от оттенков жизни
глаз воспаляется, как поражённый током.
Я выеду в июле – я заехал в декабре.
Застыл во времени, как муха в янтаре.
Все птицы в клетках – и синица и журавль.
Опять, как будто, проплывающий корабль
схватить пытаешься за мокрый борт
в воде по пояс.
ночью был наверное дождь. Мокрые крыши.
вдоль по небу наверх не взойдёшь
дальше и выше
ошибешься и вниз упадешь
слышишь?
но хватает рука горизонт
ногу медленно ставит
на о два и на жидкий азот
и никто не заставит
отказаться сознательно от
и оставить.
Дополняя Иосифа Александровича
Музыка осы состоит
не столько из звуков, сколько из пауз.
Из того, что предстоит
более, чем из того, что осталось.
Давай я прослушаю твой
концерт для виолончели с мыслями
мухи, ещё живой
окруженной мертвыми смыслами?
Всё пройдет, помрет, расстроится,
растеряется в верстах.
Будут снова Будда с Троицей
объяснять мир на перстах.
Всё расстанется, раскрошится,
разойдется по рукам.
Всё забвеньем запорошится
словно время по векам.
Всё расстанется, раскрошится,
возвращаясь в отчий прах.
Все складные жизни сложатся.
Всё замолкнет на устах.
Все своею датой свяжется
словно ящик бичевой.
Все забытыми окажутся
вспоминая образ свой.
Все прекрасные стремления
прекратят срываться с губ.
И почти как преступление
прападёт твой скорбный труп.
И вот ты сидишь, окруженный вещами.
И целая жизнь у тебя за плечами,
Осколки от смеха и плачи ночами.
И платья и плачи и даль с парусами.
И как это мы не заметили сами
когда эту жизнь в колыбели качали?
Когда восхищались ее волосами
и дикозверино ночами кричали?
Другого не надо. Другое не дали.
Другое – другим. Мне и этого много.
Достаточно мы слов на ветер кидали,
прося пощадить неизвестного бога.
Напрасно. И здесь успокоиться б надо
и больше не трогать озябшие души,
пугая наличием рая и ада.
И кто вам сказал что у бога есть уши?
Люди идут.
Да, они знают куда идти.
Но мне невозможно,
я не могу без тебя, прости,
в этой слизи времени и пространства.
Я, как кажется, говорю даже и не с тобой.
И снова вру с завидностью постоянства
что не могу без тебя.
Пусти.
Так будет лучше? Так уже, кажется, лучше?
Так или слышим или не слышим мы голос свой.
Вчера были люди. Все раздавали свои оценки.
Прости, но школа их испортила безвозвратно.
До этого мы поигрывали в театр. Играли сценки.
Временами неплохо, но в целом было отвратно.
Я считаю – хотя это тоже, конечно, спорно -